Сумерки божков - Амфитеатров Александр Валентинович 26 стр.


- Я себя в эти пять лет, как каторжная какая-нибудь, ломала и школила. Ты меня судьбы моей лишил, а я ее нашла. Хороша ли, плоха ли была наша семья, а все - хоть серая, да сытая, купеческая. Отец меня в барышни готовил, я пять классов гимназии прошла, а ты меня сорвал, как цветок, истрепал, поломал и в девки бросил! Хвалишься, что хулиганом не был, на мой счет не жил, не торговал мною, как другие подлецы делают. А что мне в том, ежели мне все равно самой для прокорма тела грешного продаваться пришлось? Живуча я… самой себе иной раз не верю, как вспоминаю, насколько живуча! В бездне была и по отвесным стенам полированным на ногтях, кровью обливаясь, к свету выползла… А ты пришел опять меня в бездну столкнуть? Нет, Сереженька, это не пройдет! Лгать тебе не стану, да тебя и не проведешь. Гляжу я на тебя сейчас, - и красив ты, окаянный, и мил мне по-прежнему. Оттого я и испугалась так тебя, что знаю твою власть надо мною, - бросает меня к тебе, шалею я от тебя. Но увести меня за собою из новой моей жизни тебе не удастся! Нет! Слишком дорого заплочено! Не удастся! Лучше мышьяку нажрусь! Лучше петлю надену!

Она взяла с этажерки газету и бросила Аристонову, - он поймал налету.

- Читай! Что голос хвалят, - это пустяки: голос - не от меня, голос - природа дала, Светлицкая обработала… А вот ниже: Аухфиш, сам Шмуль Аухфиш, уму моему удивляется, певицей интеллигенции меня называет!.. Меня! Лизку Наседкину, которую выгнали из пятого класса гимназии за амуры с отцовым конторщиком, которая как о высшем счастье мечтала, чтобы в бонны хорошее место найти, которая с голода за три рубля к проезжим ходила… Пойми же ты, пойми, враг ты мой, друг ты мой любезный, чего мне стоило обработать себя в этот мой новый вид! Пять лет я только и делала, что училась. Не одному пению с игрою. Это всего легче далось: это у меня природное, - мне только направление дай, а там у меня все само собой как-то выходит… талантом льется! Я на сцене, Сережка, сама себя иной раз не понимаю, отчего я такая, а не другая, почему вдруг руку подняла или справа налево перебежала., а выходит - аккурат то, что надо! Я на сцене - как пьяная стою: и я, и не я! Дома, в классе, на репетициях готовишь роль-то, готовишь, думаешь о ней, думами всю голову изломаешь над каждою нотою, над каждым словом… А на спектакле, глядь, вышла, увидала публику, осветилась рампою… - и словно колдовство какое: оно - как будто и то делаю, что надумала и приготовила, а выходит совсем не то… настоящее выходит! Понимаешь? И публика не ожидала, и товарищи не ожидали, и я сама не ожидала… Это не от меня! Это сверх меня! Это чудно! Странно, сладко и чудно!.. Лучше этого ничего на свете нет и, кто это пережил, уже ни на что другое не променяет. Кто не испытал, тому и объяснить трудно… И не всякому дано! Ха-ха-ха! Лелька Савицкая все бы свои тысячи и бриллианты отдала, чтобы хоть один вечер такой пережить!.. А вполне-то - из всего театра - один Берлога меня в этом моем пламени понимает…

Она счастливо засмеялась и вполголоса запела дикий клич - вихрь ветра и стремление туч - вчерашней Брунгильды-Валькирии:

Хой-о-то-хо! Хой-о-то-хо! Хей-а-ха! Хей-а-ха! Хой-о-то-хо!

- Вот ты услышишь! Вот ты увидишь!

Аристонов невольно опустил руку с папироскою и, разинув рот, засмотрелся на мгновенно преображенные, озаренные прекрасным вдохновением черты певицы, на ее сразу пластическую, монументальную позу, с буйно брошенными вперед руками, с могучими волнами груди.

"В самом деле, и Лизка, и будто не Лизка, - размышлял он, глубоко заинтересованный. - Словно полоумная… либо пьяная… а хорошо! Наподобие русалки, искушающей пустынника, и даже как бы дева морей…"

Но обнаруживать впечатление было не в его расчете. Он принял вид равнодушный и жесткий и сказал небрежно, почти с презрением:

- Сказывают люди, путаешься ты с ним, с Берлогою этим…

Наседкина широко открыла удивленные глаза.

- Откуда успел осведомиться?

- Ночью с хористами вашими в некотором местечке повстречался… Сплетничают о вас здорово.

Елизавета Вадимовна резко тряхнула головою…

- Не верь. Враки!

- Да мне - что же? Я - чтобы при мне мои бабы шалили, этого не люблю, а когда меня нет, я не ревнивый.

- Пустяки!..

Елизавета Вадимовна нервно дергала шнурок на портьере.

- Пустяки! Ничего еще нет… может быть, и не будет… а, может быть, и будет… я не знаю!.. Лгать тебе опять-таки не стану: оно к тому вдет… и… и… нужно мне это очень, Сергей Кузьмич… по делу нужно!.. Чувства у меня к нему - женского чувства к мужчине - нет. Да и он во мне покуда женщины не замечает: в артистку влюблен, идеалы строит… Но уж слишком он мне полезен - не то что нужен, необходим прямо - знаменитый Андрей наш Викторович… Эх, брат Сережка! Не пришли еще те счастливые времена, когда мы, женщины, будем с вами вровень стоять и каждая по своему собственному достоинству карьеру в жизни делать! Сейчас в нашем деле - будь ты хоть ангел с небеси, а без мужской поддержки не обойдешься. Повсюду еще женщина должна въезжать в карьеру свою на мужских плечах. Без Андрея Берлоги я бы еще под горою сидела, а он меня сразу наверх горы взнес… Ну а даром таких услуг не оказывают, - платить надо. А капитал у нас, женщин, для расплаты, известное дело, один - тело…

Она с горьким смехом ударила себя обеими ладонями в грудь с такою силою, что оторвалась и покатилась по полу узорчатая пуговка капота… Аристонов проводил пестрый волчок взглядом и с любопытством перевел глаза на Елизавету Вадимовну. Он находил, что она говорит дело, и был заинтересован.

Она продолжала и горько смеяться, и горько говорить.

- Этот - спасибо, хоть кредитор добрый, не торопит расплатою… А за пять учебных лет моих?! Ты меня дурою полуграмотною оставил, а сейчас - смотри: я по-французски говорю, я на фортепиано играю, я, если надо, какой угодно разговор могу поддержатъ… Даром, что ли, досталось? С неба свалилось? Святым Духом осенило? Нет, милый друг: за все плачено! И все - из того же капитала… все ценою самой себя и по случаю куплено!.. Александра Викентьевна бранит меня, что я говорю по-французски, как кафешантанная певичка или девица уличная, - и argot, и акцент, и обороты самые вульгарные, - в обществе, мол, так нельзя, надо свой язык перевоспитать. А я - как выучилась? Жил полгода в меблированных комнатах наших француз, коммивояжер, с образчиками тисненой кожи приехал… Ну и, спасибо, обучил! Гроша медного не стоило, еще подарки получала и взаймы без отдачи что денег перебрала Только уж на благородстве языка в этакой практике прелестной - извини, не взыщи… Жутко, темно жилось, Сергей! Мне назад на себя оглянуться страшно - будто в пропасть адову… А ты зовешь, требуешь… Полно!

Аристонов методически докурил и загасил папиросу, потом поднялся и сел на столе, свесив ноги уже с той стороны, в которой все еще ощипывала кисть на портьере - всем телом волнующаяся - Елизавета Вадимовна.

- Лиза! ты понимаешь меня совсем не в тех смыслах и совершенно несообразно моей возвышенной душе! - произнес он, тоже ударяя себя кулаком в грудь. - Я очень могу чувствовать… и совсем к тебе не с тем, чтобы низводить тебя с твоей высоты!.. Напротив, я чрезвычайно как весьма горжусь тобою, Лиза, и твоя цивилизация прогресса делает тебе честь. Что немного круто поговорил с тобою, прости. Ты согласилась, что сама виновата: встретила меня, слишком ощетинясь. Давай - помиримся, Лиза…

Он протянул руку. Она свою спрятала…

- Помиримся - давай, а руки - не надо…

- Брезгуешь?

- Знаю я твои лапы: кузнечные клещи. Дать руку, волю отдать… Ученая!

- Боишься ты меня, Лизка! - засмеялся Сергей, - ох, боишься!.. Давеча на кушетку сесть не решилась, теперь руки не смеешь дать… Да что ты, право? Чудак-девка! Зверь я, что ли, или разбойник лесной?

- Я не боюсь тебя, - коротко возразила Наседкина. - Я не боюсь тебя: я тебя знаю.

Он нахмурился повелительно и гордо.

- А если знаешь, - к чему же, Лизавета, все твои прелиминарные переговоры? Коль скоро я желаю твою руку, обязательно должна ты мне подать ее, погода я честью прошу, а то ведь и сам возьму… если ты меня знаешь!

Она, молча, приблизилась и вся дрогнула, как обожженная, когда ее мягкие, холодные от волнения пальцы очутились зажатыми в широкой горячей руке молодого человека.

- Ну и довольно, Сергей… Отпусти!

- Погоди. Авось не слиняешь - за ручку-то подержаться…

- Сергей! Богом тебя прошу: пожалей ты меня! не буди ты во мне проклятой моей привычки к тебе! Знаю я тебя! знаю! И не тебя боюсь - себя перед тобою боюсь…

- Слушай, Лизета! - говорил он, не обращая на ее слова никакого внимания. - Слушай, Лизета! - он властно обогнул рукою ее талию. - Все, что ты говорила, я себе усвоил, и даже оно проникло в священные глубины моего чувствительного сердца. Но, Лизета! Посуди сама: по какой же реальной причине должен я, например, упускать в тебе мое счастье? Мне к тому нет никакого расчета и не предвижу ни малейшей возможности. Согласись, что в такой моей глупости вся очевидность самопожертвования, то есть презренный и противный рассудку аскетизм. Я чрезвычайно понимаю и абсолютно признаю, что мы с тобою теперь не пара в глазах фальшивого общественного света, который вознес тебя на ступень аристократии, и великодушно не настаиваю, чтобы ты публиковала наш с тобою неразрывный союз…

Он закинул другую руку за шею свою и поймал ею голову безмолвной Елизаветы Вадимовны и без сопротивления положил ее на свое плечо…

- Напрасно воображаешь! Я не намерен вмешиваться в твою жизнь, портить твою карьеру и житейские отношения. Ты считала себя свободною пять лет, - я оставлю тебя при твоей свободе. Я не накладываю ига и не хочу ярма! Я горд: я свое место знаю. Я лишен даров высшего образования и не удобен среди аристократов, которыми ты теперь окружена. Поверь, я не прошу тебя вводить меня к ним. Я имею самолюбие и не позволю себе быть там, где я не на первом месте и хуже других. Я оставляю тебе и твою свободу, и твое счастье. Ты говоришь, что по твоим деловым расчетам тебе необходимо сойтись с господином Берлогою. Эта твои слова были очень практические, и я не ревнив, тем более такая знаменитость, и я - со всем моим уважением и даже почитаю за честь. Дело прежде всего. Сделай милость, поступай в жизни своей согласно своему уму и рассуждению, к общему благополучию, как женщина рассудительная и свободная… Но, Лизета, ежели ты, столь любившая меня в черные дни, гордо отказываешь дать мне часть в своем современном превозвышении, то мой натуральный исход - тебя возненавидеть и нанести ужасную месть беспощадною рукою… Лизета! Я за гласностью не гонюсь, я доволен секретом… Если ты будешь вести себя против меня хорошо и не выйдешь из пределов, я буду безмолвен, как полночный жилец могил… Лизета! Ты слышишь меня? Или не слышишь? Лизета!

Елизавета Вадимовна молча дышала на его плече странным звуком - будто вздохи переходили в тихий, судорожный смех… Глаза ее были мутны и далеки, лицо залито пунцовым цветом, рот стал четырехугольный и горел сухим жаром…

- Лизета!

Она улыбнулась жалко, счастливо, бессмысленно, дико и закрыла глаза, и свободная рука ее, трепеща, побежала по его груди и обвила шею…

- Миленький… миленький… Сереженька… миленький… дружок…

- Так-то лучше… - весело отвечал он, подхватив ее ловкою охапкою на свою молотобойную грудь.

Ручка у входной двери завертелась. Тра-та-та-та-та! - посыпались частые удары нетерпеливого порывистого стука. Сергей невольно выпустил женщину из объятий, но она осталась висеть на нем, ошалевшая, непонимающая.

- Елизавета Вадимовна… Кой черт: заперто?.. Елизавета Вадимовна!.. Но мне же сказали, что она дома… Елизавета Вадимовна!.. Спит, что ли? Елизавета Вадимовна!..

Она открыла глаза, оторвалась от Сергея, узнала голос, в одичалых глазах мелькнул луч сознания - она схватилась за виски и крепко сжала их, чтобы кровь отхлынула и отрезвела память.

- Кто? - беззвучным говором спрашивал Сергей.

Наседкина приложила палец к губам.

- Берлога.

- О, черт!

Тра-та-та-та-та…

- Елизавета Вадимовна! Отзовитесь! Я по важному делу и с самыми радостными вестями…

Аристонов и Наседкина обменялись взглядами.

- Надо принять… Он уже два раза заезжал… Я ему это время назначила…

Сергей согласно мотнул головою.

- А я?

Наседкина молча указала ему глазами на выход в другой коридор, через ее спальню. Он бесшумно подхватил с кресла свое курьезное пальто.

- Елизавета Вадимовна!

Сергей был одет и в рыжем котелке уходил своею скользящею, хулиганскою походкою человека, привычного к самым неожиданным приключениям и переделкам.

Наседкина наконец нашла нужным подать голос.

- Кто там?

Звук был хриплый, обрывистый, будто со сна.

- Не узнает! О, неблагодарная!

Она шептала Сергею:

- Ты подожди минутку в коридоре за углом, покуда я его впущу… Понял?

И громко:

- Андрей Викторович? Вы?

Сергей. Понял… Эх, не ко времени… Черт!.. Лиза!.. Когда же приходить-то?..

Берлога. Я, я, конечно, я… Здравствуйте! Отворите вы мне наконец, нелюбезная хозяйка?

Наседкина. Сейчас., извините, ради Бога… я было прилета отдохнуть… Минуточку! Одну минуточку!., одеваюсь…

Сергей. Лиза, когда опять приходить?

Наседкина. Не приходи, не стоит тебе ко мне приходить: видишь - на юру живу… народ толчется… минуты верной нет… Лучше я сама тебя найду… Дай свой адрес, в каких номерах остановился… Сегодня вечером… скорее! скорее пиши! Жди… приду… пиши адрес… К десяти часам… Жди!

Сергей исчез за дверью. Наседкина повернула ключ в замке и, еще сжимая в руке шуршащую записку, пошла, чтобы отворить Берлоге. Ноги свои она чувствовала слабыми и мягкими, будто ватные и без костей. Перед глазами плыл туман, стены комнат качались и шли кругом, все предметы плясали. Елизавете Вадимовне казалось, что ее шатает, как пьяную, и голова горела пьяным жаром, и горло душило пьяною тошнотою, и хотелось рвать на себе одежду, и терзать свое, бунтом восставшее, пылающее тело.

- Ну и соня же вы! - радостно восклицал вошедший Берлога. - Непозволительная, бессовестная соня… Спать в то время, как я обделываю, можно сказать, беспримерные дела и ставлю вас на порог величайших событий! А лицо? Лицо? Боже мой, какое смешное у вас лицо!.. Ну-с, очаровательная Брунгильда, отгадайте, с чем я к вам пожаловал? Вы ничего не ждете? ничего не подозреваете?

Наседкина с мутною головою и едва зрячими глазами отвечала тем же судорожным полувздохом-полусмехом, что несколько минут назад едва не отдал ее в руки Сергея… Нет, она ничего не подозревала, и ей больших усилий стоило, чтобы понимать. Торжествующий Берлога не замечал… Он потрясал толстою тетрадью писаных нот.

- Сударыня! Фра Дольчино приветствует вас, как свою Маргариту Трентскую… Сегодня утром Елена Сергеевна возвратила Кереметеву партию с официальною запиской, которою просит передать Маргариту Трентскую вам… Елизавета Вадимовна! Что с вами? Вам дурно? Что вы? Елизавета Вадимовна?

Ее большое горячее тело неожиданным грузом рухнуло к нему на грудь, и на плечи легли тяжелые, белые, влажные руки… Снизу вверх стремились к нему бессмысленные глаза с исчезающими зрачками, и губы с углами, грубо опущенными в красивом безобразии мучительного восторга, прижались к его удивленным губам.

- Елизавета Вадимовна…

А она ловила его руками за голову, тянула к себе и лепетала:

- Голубчик… миленький… люблю… люблю… не могу… Сер… Андрюша, золотой… миленький… голубчик…

Часть вторая. КРЕСТЬЯНСКАЯ ВОЙНА

XVI

Была оттепель, и снег падал пополам с дождем. Электрические солнца бодро и будто сердито даже боролись с матовою мзгою. Мокрый асфальт тускло сиял белыми полосами отраженного света. Из-под теней домов выходили на тротуар нищие - странные, новые нищие - и, протягивая руки к нарядным прохожим, спешившим в театр, говорили хриплыми голосами:

- Одолжите двугривенный на ночлег типу Максима Горького!

- Примите участие… бывший хорист… Когда-то вместе с Берлогою в одних операх пел. А ныне - сами изволите видеть: ноябрь на дворе, а я франчу в калошах на босую ногу… ха-ха-ха!., будьте столь любезны - пятиалтынный на обогреваньице!..

- Господин интеллигент! Вы - интеллигент, я - интеллигент, прошу, как интеллигент интеллигента…

Их было много и - чем ближе к театру, тем больше. У подъездов театральных они не смели стоять, оттесненные жандармами, пешею и конною полицией. Но они, как шакалы по горным ущельям, рыскали в смежных переулках, выныривая из глухих пассажей и проходных дворов. Мрачные фигуры их, подобно кариатидам, сгибались по углам домов, всюду, где электрический свет поглощался мозглою тьмою мокрой ночи. Насупротив театра по тротуару они стояли и бродили десятками, будто - бывало, в прежние времена, - на церковной паперти или у кладбищенской ограды. Они просили повелительно, сами назначали монету, какую желают получить, и, если получали, то - обыкновенно - благодарили и тотчас же удалялись, уже не беспокоя других прохожих. Встречая же отказ, ругались крепко и - тоже по-новому.

- Какой же ты, чертов сын, студент, ежели в оперу ходить у тебя деньги есть, а голодному человеку пятака дать не можешь? После подобного твоего свинства выходишь ты белоподкладочный пес паршивый, а не товарищ!

- Буржуй толстомясый! Чтобы те уши заложило в театре твоем! Туда же - Берлогу слушать вдет… с посконным рылом в суконный ряд!

- Что-о-о? - вздымался обруганный "буржуй".

- Ничего, проехало. Подбирай, что упало.

- Берегись, любезный! Участок недалеко…

- А кулак у меня еще ближе.

- Городовой! городовой!

Но городовые к таким стычкам спешили очень медленными ногами и обыкновенно приходили к месту действия - лишь когда оскорбитель, все еще ругаясь, провалится, будто в трап театральный, в первые открытые ворота, чтобы переждать грозу в безопасном уголке темного двора.

- Оглох? Не слышишь? - бушевал перепуганный и обозленный обыватель.

А полициант медлительно и расчетливо лукавствовал:

- Виноват, ваше высокородие. Так что позволил себе думать, не мастеровые ли на смех зовут, промеж себя шутят…

- Ты не думать здесь поставлен, а за порядком наблюдать! Этак - тут резать будут, ты не услышишь?

- Храни Бог всякого, ваше высокородие. Как можно-с?! Опыт имеем.

Если оскорбленный жаловался околоточному или помощнику пристава, тот окидывал ленивого городового рассеянным взглядом:

- Вавиленко! Ты что же, скотина?! Смотри у меня!

- Вы, господин пристав, пожалуйста, не оставьте этого дела без внимания… Я не о себе хлопочу в данном случае: я слишком уважаю себя, чтобы обижаться на какого-нибудь босяка… Но вы сами понимаете: удобства публики… улица создана, я думаю, для всех…

- Взыщу-с. Будьте благонадежны. Не попущу-с. Взыщу-с.

Но и не взыскивал, и попускал. Полиция боялась трогать эту странную, одичалую нищету, которая сознала, что ей уже нечего больше терять и ни в каком новом житейском изменении ей хуже быть не может.

Назад Дальше