Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда - Роберт Стивенсон 6 стр.


Признаюсь, эти подробности неприятно подействовали на меня, и я не выпускал из руки оружия, следуя за ним в ярко освещенную приемную. Здесь наконец я имел возможность хорошо разглядеть этого человека. Во всяком случае, раньше мне его видеть не случалось, это было ясно. Как я говорил, он был мал ростом. Меня к тому же поразило неприятное выражение его лица, и неожиданное соединение большой подвижности с очевидной общей болезненностью, и, наконец, что не менее важно, также и какое-то странное субъективное тревожное ощущение, которое я испытывал в его соседстве. Оно было схоже с начинающимся ознобом и сопровождалось заметным понижением пульса. Тогда я приписал это какой-то особой личной неприязни и только подивился про себя остроте симптомов. Позже я имел основания убедиться, что причина была заложена гораздо глубже, в самой человеческой природе, и что моими ощущениями управляло нечто более высокое, чем вражда.

На этом, человеке (с самого своего появления вызвавшем во мне чувство, которое я мог бы определить лишь как своего рода гадливое любопытство) была одежда, которая обыкновенного человека сделала бы смешным. Его платье, хотя и сшитое из дорогой ткани спокойного оттенка, было непомерно велико для него во всех отношениях: брюки свисали мешком и, не будь они подвернуты снизу, волочились бы по земле, талия пальто приходилась на бедрах, а воротник сползал на плечи. Странно сказать, такое нелепое облачение вовсе не смешило меня. Как раз наоборот. Казалось, в самой природе существа, находившегося передо мной, было нечто ненормальное, противозаконное, нечто задевавшее за живое и пробуждавшее удивление и возмущение, так что и несоответствие в одежде скорее совпадало со всем остальным и лишь подкрепляло общее впечатление. И мое любопытство вызывали не только характер и нрав этого человека, но и его происхождение, его жизнь, состояние и положение в свете.

Эти наблюдения, занимающие столько места на бумаге, были, однако, делом нескольких секунд. Мой посетитель тем временем весь кипел от скрытого возбуждения.

– Достали вы его? – вскричал он. – Достали?

Его нетерпение, было так велико, что он даже схватил меня за локоть, собираясь тряхнуть покрепче.

Я оттолкнул его, ощутив, как от его прикосновения по моим жилам пробежала ледяная судорога.

– Постойте-ка, сэр, – сказал я ему. – Вы забываете, что я еще не имею удовольствия быть с вами знакомым. Присядьте, пожалуйста.

И, подавая ему пример, я уселся в кресло, стараясь – насколько это дозволяли поздний час, характер дела и отвращение, внушаемое мне посетителем, – обходиться с ним так, как я обычно обходился со своими пациентами.

– Прошу прощения, доктор Лэньон, – ответил он довольно вежливо. – Вы имеете все основания говорить так. Мое нетерпение действительно оставляет далеко позади мою учтивость. Я пришел сюда по настоянию вашего коллеги доктора Генри Джекила и по довольно важному делу. Я думал… – Он запнулся и поднял руку к горлу.

Я понял, что, несмотря на все его старания сдержаться, он борется с надвигающимся истерическим припадком.

– Я думал… тот ящик…

Но тут я сжалился над мучениями моего гостя, а может быть, и уступил собственному, все возраставшему любопытству.

– Вот он, сэр, – сказал я, указывая на ящик, поставленный на пол позади стола и по-прежнему закрытый простыней.

Он бросился к нему, потом остановился, приложил руку к сердцу и так судорожно сжал челюсти, что я услышал, как у него скрипнули зубы. На лицо его было страшно смотреть, и я даже почувствовал опасение за его жизнь и рассудок.

– Успокойтесь, – сказал я.

Он обернулся ко мне с ужасной улыбкой и, словно в решимости отчаяния, сорвал простыню. При виде предметов, находившихся в ящике, у него вырвался громкий стон, в котором мне почудилось такое огромное облегчение, что я окаменел в своем кресле. Мгновенье спустя, уже овладев своим голосом, он спросил:

– Есть у вас мерный стакан?

Я с некоторым усилием поднялся со своего места и подал ему то, что он просил.

Он поблагодарил меня кивком головы, отмерил несколько делений красной жидкости и всыпал один порошок. Смесь, поначалу красноватая, по мере того как растворялись кристаллы, становилась светлее, затем закипела, и вверх с шипеньем стали выскакивать мелкие пузырьки. Внезапно бульканье прекратилось, и в тот же миг жидкость потемнела, сделалась багровой, затем снова стала медленно светлеть, пока не превратилась в бледно-зеленую. Мой гость, пристально следивший за этими метаморфозами, улыбнулся, поставил стакан на стол и, обернувшись, испытующе взглянул на меня.

– А теперь, – сказал он, – договоримся об остальном. Хотите вы проявить благоразумие? Хотите соблюсти осторожность? Позволите ли вы мне взять этот стакан и уйти из вашего дома без дальнейших разговоров? Или вас уже одолело жадное любопытство? Подумайте, прежде чем ответить, ибо как вы решите, так оно и будет. По своему решению вы можете остаться кем были прежде, не став ни богаче, ни мудрее, если только не считать, что сознание услуги, оказанной человеку в смертельной опасности, обогащает душу. Или вы предпочтете избрать иное, и новые области знания и новые пути к славе и власти откроются перед вами – здесь, в этой комнате, сейчас же, – и ваши глаза ослепит чудо, которое поколебало бы неверие сатаны.

– Сэр, – сказал я, прикидываясь хладнокровным, чего на самом деле вовсе не было, – вы говорите загадками, и вас, пожалуй, не удивит, если я скажу, что слушаю вас без особого доверия. Но я зашел слишком далеко по части разных непонятных услуг, чтобы остановиться, не дождавшись, чем все это кончится.

– Хорошо же, – ответил мой гость. – Лэньон, вы помните ваш докторский обет: то, что последует, схоронится под покровом пашей профессиональной тайны. А теперь – вы, издавна проповедовавший самые узкие материалистские взгляды, вы, отрицавший значение трансцендентальной медицины, вы, решавшийся осмеивать людей, стоящих выше вас, – теперь смотрите!

Он поднес стакан ко рту и выпил его одним духом. Раздался крик; он шатался, едва не падал, хватался за стол, пялил закатившиеся глаза, задыхаясь ловил воздух открытым ртом; вдруг я стал замечать, что наступает какая-то перемена, – он словно раздувался, лицо потемнело, черты его начали расплываться, изменяться, – и в следующее мгновение я вскочил на ноги и отпрыгнул назад к стене, заслоняясь рукой от этого чуда, поразившего ужасом мое сознание.

– О, боже! – закричал я. И снова и снова: – О, боже! – Ибо передо мною – бледный, ослабевший, почти теряя сознание и неуверенно протягивая вперед руки, словно человек, возвращенный из могилы, стоял Генри Джекил!

Я не могу заставить себя изложить на бумаге все то, что он рассказал мне в течение последующего часа. Я видел то, что видел, и слышал то, что слышал, и душа моя занемогла от этого. Однако сейчас, когда это событие не стоит больше перед моими глазами, я спрашиваю себя, верю ли, что оно совершилось, и не могу дать ответа. Моя жизнь потрясена до самых основ, сон меня покинул, смертельный страх не отходит от меня ни днем, ни ночью. Я чувствую, что дни мои сочтены, что я должен умереть, и все же я так и умру, продолжая сомневаться.

О моральном падении этого человека, которое – хотя и со слезами покаяния – он раскрыл передо мной, я не могу вспоминать без дрожи отвращения. Я скажу еще одно, Аттерсон, но (если только вам удастся заставить себя поверить мне) этого будет более чем достаточно. Существо, которое пробралось той ночью в мой дом, по собственному признанию Джекила, носило имя Хайда, и за ним рыщут по всей стране, как за убийцей сэра Кэрью.

Хэсти Лэньон.

Полное признание Генри Джекила

Я родился в 18.. году наследником большого состояния. Наделенный к тому же от природы отличными способностями и трудолюбием, умея ценить уважение своих умных и добрых товарищей, я, таким образом, по всем предположениям мог рассчитывать на почетное будущее и заслуженную известность. И действительно, самым тяжким из моих недостатков была только некая нетерпеливая жажда наслаждений, которая многих делает счастливыми, но которую мне трудно было примирить с желанием всегда держать голову высоко и сохранять суровый вид (даже строже обычного) на людях. Оттого и вышло так, что я скрывал свои развлечения, а когда, достигнув годов раздумья, я оглянулся вокруг себя, чтобы подвести итоги своей деятельности и оценить свое положение в обществе, я был уже погружен в глубоко двойственную жизнь. Многие ничуть не стеснялись бы тех прегрешений, в которых был повинен я, но ввиду высоких целей, которые я себе ставил, я считал свою распущенность низкой и скрывал ее с чувством почти болезненного стыда. И вот, не какая-либо особая низость моих поступков, а, скорее, сама напряженность моих желаний сделала меня тем, чем я стал, и глубокой трещиной, глубже, чем у других людей, разделила во мне области доброго и дурного, которые вместе составляют двойную природу человека. Это заставило меня погрузиться в неотступные размышления о том суровом законе жизни, который лежит в основе религии и который является одним из самых мощных источников наших несчастий. Будучи закоренелым обманщиком, я вовсе не был лицемером: обе стороны моего существа были искренни – я оставался самим собою и тогда, когда, отбрасывая всякую сдержанность, окунался в позор, и тогда, когда на виду у всех способствовал развитию науки или помогал облегчать горести и страдания. По случайности и направление моих научных занятий поддерживало это сознание вечной внутренней борьбы во мне самом и проливало на него яркий свет. Так день за днем от обеих сторон моего разумения, моральной и интеллектуальной, я твердо шел к истине, частичное открытие которой обрекло меня на такое ужасное крушение: к истине, гласившей, что в нас скрыт не один человек, но два. Я говорю о двух, потому что уровень моего познания не превышает этого предела. По моим стопам пойдут другие, они обгонят меня на этих путях, и я отваживаюсь высказать догадку, что в конце концов человек будет признан целым государством разнообразных и несхожих обитателей. Я же благодаря жизни, которую вел, неуклонно продвигался в одном направлении, и только в одном. Именно с моральной стороны и на самом себе я понял и распознал полную и первозданную двойственность человека. Я видел, что если и мог по справедливости назваться одним из двух характеров, которые боролись в поле моего сознания, то только потому, что, по существу, я был обоими, и уже издавна, раньше, чем мои научные открытия начали подсказывать мне очевидную возможность такого чуда, я привык лелеять, как любимую мечту, мысль о расторжении этих элементов. Если бы каждый из них, говорил я себе, мог укрыться в отдельную личность, жизнь освободилась бы от всего для нас невыносимого. Избавленный от устремлений и мук совести своего более честного брата, неправедный шел бы своим путем, а праведный твердо и верно поднимался бы вверх по своей тропе, черпал бы радость в совершении добрых дел и не подвергался бы позору или наказанию из-за чуждого ему злого начала. Какое проклятие для человечества, что столь несовместимые величины скручены вместе, как вязанка хвороста, что в измученной утробе сознания эти полярно несхожие близнецы должны вести непрестанную борьбу! Как же их разъединить?

Я дошел до этого места в своих размышлениях, когда, как я говорил, этот вопрос осветился добавочным светом с лабораторного стола. Я начал лучше понимать, чем кто-либо до меня, зыбкую имматериальность, туманную преходящесть такого на вид прочного тела, в которое мы облачены. Я открыл, что некоторые вещества способны поколебать и даже откинуть в сторону эту плотскую оболочку, как ветер треплет полы палатки. В своей исповеди я не хочу развивать научную сторону вопроса по двум вполне ясным причинам. Во-первых, потому, что, как мне пришлось уразуметь, роковое бремя нашей жизни навеки взвалено на плечи человека и когда делается попытка скинуть его, оно снова ложится на нас и с непривычки давит еще тяжелее. Во-вторых, потому, что – и это, увы, с очевидностью доказывает мой рассказ – мои открытия были неполными. Скажу одно: я не только установил, что мое естественное тело является следствием и отблеском некоторых сил, образующих мой дух, я также изготовил состав, благодаря которому эти силы теряли свою верховную власть и взамен возникали другое тело и другое лицо, не менее естественные для меня, потому что они были выражением и отражением низших элементов моей души.

Я долго колебался, прежде чем подвергнуть эту теорию проверке практикой. Я отлично понимал, что рискую жизнью, так как любое снадобье, властное распоряжаться твердыней личности и даже расшатывать ее, при малейшем превышении дозы и при малейшей просрочке применения могло начисто снести это хрупкое временное обиталище, которое я рассчитывал лишь изменить. По соблазн сделать столь удивительное и важное открытие под конец одолел доводы осторожности.

Я уже давно приготовил раствор. В одном оптовом аптекарском складе я закупил сразу значительное количество некоей соли, которая, как я выяснил путем опытов, была последней нужной мне составной частью. И в одну проклятую ночь я смешал эти вещества, дождался, чтобы они забурлили в стакане и перекипели вместе, и, когда кипение улеглось, я отважно проглотил приготовленное снадобье.

Последовали мучительные боли, ломота в костях, мерзкая тошнота и тоска, которую не превзойти мукам в час рождения или смерти. Затем эти страдания стали быстро уменьшаться, и я пришел в себя словно после тяжкой болезни. Было что-то незнакомое в моих ощущениях, что-то неописуемо новое и в силу самой своей новизны удивительно приятное. Я почувствовал себя моложе, легче, счастливее физически. Я ощущал в себе какое-то бурное безрассудство, и какие-то бессвязные чувственные образы неслись во мне потоком, как вода по мельничному лотку. Я испытывал разрешение от уз долга и незнакомую, хотя и далеко не невинную, свободу души. Едва вдохнув этой новой жизни, я понял, что стал теперь хуже, в десять раз хуже, что я, как раб, навек отдался всему дурному, бывшему во мне раньше, и эта мысль бодрила меня и веселила, как вино. Я раскинул руки, наслаждаясь свежестью своих ощущений, и тут внезапно заметил, что сделался меньше.

Тогда в моей комнате не было зеркала; то, что стоит сейчас рядом с моим письменным столом, было перенесено сюда позже, нарочно для таких превращений. Ночь тем временем уже почти перешла в утро, а утро, хотя еще черным-черное, уже готовилось породить день, и для обитателей моего дома настали часы самого крепкого сна. Упоенный своей победой и мечтами, я решил добраться в моем новом виде до спальни. Я прошел по двору, – созвездия глядели на меня, словно дивясь первому существу такого рода, какого до сих пор не обнаруживала их неусыпная бдительность. Как чужой, я крался по коридорам собственного дома и, добравшись до спальни, в первый раз увидел лицо Эдуарда Хайда.

Дальше мне придется рассуждать чисто теоретически и рассказывать не то, что я знаю, но то, что представляется мне вероятным. Дурная сторона моей натуры, которой я теперь придал действенную характерность, была не так крепка и не так развита, как та добрая, которую я только что отверг. К тому же за мою жизнь, бывшую все-таки на девять десятых жизнью труда, добродетели и дисциплины, она гораздо меньше проявлялась и меньше износилась. Вот, по-моему, как вышло, что Эдуард Хайд оказался заметно меньше, слабее и моложе Генри Джекила. И если в лице одного светилось добро, то в лице другого не менее явственно и определенно читалось зло. Именно зло (его мне сейчас приходится считать роковой силой в человеке) наложило на это тело отпечаток уродства и вырождения. И все же, разглядывая в зеркале это безобразное подобие, я не испытывал неприязни, а, наоборот, приветствовал его с радостью – оно тоже было мной. Это подобие казалось естественным и человечным. На мой взгляд, оно ярче отражало душу, казалось более выразительным и неповторимым, чем тот смутный и неопределенный облик, который я до сих пор привык называть своим.

И здесь я был несомненно прав. Я заметил, что, когда я бывал в личине Хайда, никто не мог подойти ко мне без явного опасения. Надо полагать, это случалось потому, что все люди вокруг нас являются смешением добра и зла и только Эдуард Хайд, один из всего человечества, был беспримесным злом.

Я только на несколько мгновений задержался у зеркала. Надо было проделать еще второй и заключительный эксперимент: оставалось проверить, не потерял ли я свою личность безвозвратно и не придется ли мне до рассвета бежать из дома, который больше не был моим. Я поспешил обратно в кабинет, опять приготовил свое снадобье, выпил его, опять претерпел муки распада, и когда опять пришел в себя, то уже обладал нравом, телосложением и лицом Генри Джекила.

Назад Дальше