Богдан Хмельницкий - Михайло Старицкий 11 стр.


По широким ступеням крыльца поднялись Ганна с Богуном в будынок. Просторные сени делили его на две отдельные половины: налево помещались горница и писарня пана Богдана, направо была светлица и покои самой пани с обширною при них хатой, в которой долгими зимними вечерами при свете каганцов дивчата и молодицы собирались прясть, мере- жить сорочки, ткать полотна и. ковры. Ганна распахнула дубовую одностворчатую дверь и вошла в большую горницу.

Налево от двери в большой печи, имевшей нечто среднее между очагом и трубкой, пылал веселый огонь. Печка вся была обложена зеленоватыми изразцами, на которых были разрисованы яркими красками всевозможные бытовые картины: панна в колымаге, дивчына с прялкой, казак на бочке и целое собрание диковинных, никогда не бывалых птиц, рыб и зверей. Белые стены комнаты до половины были обвешены коцями (узкими и длинными ковриками), а между окон висели длинные персидские кылымы (ковры). Сами окна были небольшие, поднимавшиеся половиной рамы вверх; но все стеклышки в них были отделаны в круглые оловянные гнезда; над окнами висели шитые белоснежные рушники.

Вдоль стен шли длинные резные дубовые полки; серебряные кубки, фляжки и тарелки живописно красовались на них. Свет огня играл на блестящей посуде яркими пятнами и придавал комнате еще более нарядный вид. У стен стояли широкие липовые лавы со спинками, покрытые красным сукном; такие же маленькие дзыглыки или ослончики (деревянные табуреты), обитые тоже красным сукном, стояли вокруг стола. Весь передний угол занят был дорогими иконами; шитые полотенца, венки из сухих цветов окружали их. Большая серебряная лампада освещала темные лики святых красноватым светом. Под иконами стоял длинный гостеприимный стол, покрытый белою скатертью; хлеб и соль лежали на нем.

Через длину всей комнаты, под чисто выбеленным потолком, посредине тянулся толстый дубовый сволок - балка с вымереженным красивым узором. Посреди него снизу вырезан был старинный восьмиугольный крест, а под ним стояли слова: "Року Божого, нарожения Христова 1618, храмину сию збудовал раб божий Михаил Хмель, подстароста Чигиринский". С одной стороны сволока было вырезано большими славянскими буквами: "Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых", а с другой стороны стояло: "Да благословит дом сей десница твоя".

И на Богуна, и на Ганну пахнуло сразу теплом, уютностью и радостью жизни. Двое близнецов сидели на корточках у каминка, подбрасывая сухие щепочки и дрова; их личики раскраснелись от жара, и веселый смех наполнял пышную светлицу. Небольшая дверь в соседнюю горенку была открыта; из-за нее виднелась широкая, обложенная белыми подушками кровать; на ней лежала жена Богдана, приподнявшись на локте, стараясь следить за живительным огоньком. Подле нее прикурнула Катря, а в ногах, подперши щеку рукой, сидела приходившая к Ганне старушка.

Богун снял шапку и керею, поклонился иконам, а Ганна обратилась громко к Богданихе, стараясь придать своему голосу веселый тон:

- Титочко, посмотрите-ка, я вам гостя привела.

- Кого, кого? - всполошилась больная и, увидев Богуна, вскрикнула радостно: - А! Иван! Иди, сыну, сюда!

Богун перешагнул через порог, склонившись под низкою дверью. В этой маленькой комнатке было затхло и душно: всюду торчали засунутые за сволок сухие пахучие травы; пучки их висели и по стенам, и подле икон; там же теплилась и лампадка; большие сулеи и маленькие бутылки стояли на окнах. Пахло мятой и яблоками.

Богданиха приподнялась на локте к нему навстречу, а Богун склонился к ее руке.

- Ну, как вам, титочко? Давно не видел вас...

- Что обо мне, сыну! - перебила его прерывающимся голосом больная. - С богом не биться... А вот что с Богданом, не слыхал ли ты? Душой вся измучилась. Сердце за него мое переныло.

Благодарите бога, титочко, с Богданом благополучно: он в Кодаке... Вернется, верно, с Конецпольским.

- Матерь божья, царица небесная! - подняла больная глаза к темному лику, крестясь исхудалой рукой. - Ты услышала мою молитву! Ганно, голубко... акафист бы завтра отслужить!

- Хорошо, титочко, - ответила Ганна, останавливаясь в дверях.

- Ну, а ты присядь, мой голубь, - обратилась больная к Богуну, указывая на ослончик возле себя, - присядь... Ты издорожился, верно... Да расскажи нам, что там с нашими казаками? Вести худые отовсюду спешат... Ты, верно, знаешь?.. Скажи?

- И вести худые спешили недаром! - мрачно понурившись, ответил Богун. - Погибло все, сдались казаки... Потоцкий и Ярема разгромили табор.

Тихий женский плач наполнил комнату. Никто не утешал никого. Старуха плакала, покачивая головой, и маленькая Катря рыдала, прижавшись к матери; даже близнятки со страхом прильнули к Ганне, вытирая кулаком глазки. Никто не говорил ни слова; казалось, покойник лежал на столе. Наконец больная отерла глаза и обратилась к Ганне:

- Что ж, Ганнуся, на все божья воля... Будем его милости просить... А ты приготовь людям добрым вечерю... Идите, детки, идите, милые, - проговорила она ласково, кладя детям на голову руки, - вечеряйте на здоровье, покуда еще есть хоть кров над вашею головой.

Подали на стол высокие свечи в медных шандалах, появилась незатейливая, но обильная вечеря и пузатые фляжки меду и вина. Богуна усадили в передний угол; дети и старуха нянька уместились по сторонам. Дверь скрипнула, и в комнату вошли еще три обитателя: старый дед-пасечник, а за ним казак среднего роста, необычайно широкий в плечах. Одет он был очень просто; лицо его было угрюмо и некрасиво; узкие глаза смотрели исподлобья; брови поднимались косо к вискам; сквозь рассеченную пополам верхнюю губу выставлялись большие лопастые зубы. За казаком вошел и молодой,

лет тринадцати хлопчик, старший сын Богдана, Тим ко, ученик знакомого уже нам "профессора". Лицо мальчика было не из красивых, совершенно рябое от оспин и веснушек, с светло-карими, смотревшими остро глазами.

- Ганджа!{74} - изумился Богун при виде вошедшего казака. - Каким родом из Сечи?

- Дал слово Богдану... доглядать семью, хутор, - ответил тот хриплым голосом и затем прибавил, бросая на него исподлобья угрюмый взгляд: - Все знаю... Не говори ничего...

Богун вздохнул тяжело и отвернулся; его взгляд упал на молодого хлопца, что неуклюже стоял возле стола, словно не в своей одеже.

- Тимош? Ей-богу, не узнал, - обнял Богун покрасневшего хлопца.

Ужин начался в мрачном молчании. Ганджа ел много и скоро, пил и того больше; из остальных почти никто не прикасался ни к пище, ни к питью.

- Нужно в частоколе переменить две пали, - не подымая головы, обратился к Ганне Ганджа, - осматривал, подгнили две совсем.

- Ну что ж, там есть дерево.

- Не годится... нужно дуб... срубить в гае.

- Тут жалко, а в кругляке?

- Далеко... нужно зараз.

- Там, от рова, есть как раз такой, - угрюмо заметил Тимко.

- Жалко, Тимосю.

- Не срубим - еще жальче будет, - коротко возразил Ганджа, выпивая свой кубок.

- О господи, господи, господи! - прошептала старуха, покачивая головой.

Снова наступило молчание, прерываемое только тихими стонами больной.

- Да еще мне с коморы... пищалей, - снова обратился Ганджа, - нужно раздать...

- И мне, Ганно, и мне, - оживился дед, - даром, что я старый, а еще постоять сумею... Ого-го! Будут они знать, мучители проклятые! - дед задрожал и смахнул с глаза поспешно слезу. - Я им, псам, ульями рассажу головы!

Все молчали.

Андрийко уронил ложку; все переглянулись, и опять - то же суровое молчание.

- Ганджа, - обратился к нему Богун, - я остаюсь на ночь в хуторе.

- Добре, - взглянул на него многозначительно Ганджа, - но при людях не ходи... Разосланы батавы... хватают.

- Проклятие! - прошипел Богун, ударяя кулаком по столу.

Настало молчание да так и не прорвалось до конца вечери.

- Дай мне, Ганно, ключ от погреба, - заявил Ганджа, уже подымаясь от стола, - выкатить пороху бочонок, свинца...

- Я с дядьком пойду, - сказал не то с просьбой, не то заявил лишь Тимош.

Ганна молча согласилась, молча сняла ключ и молча передала через Тимоша Гандже; тот нахлобучил на брови шапку и вышел в сопровождении деда и хлопца.

Помолилась старуха на образ и, взявши за руки детей, хотела их увести, но маленький Андрийко заартачился.

- Я не пойду спать... я не пойду до лижка... я к казакам хочу.

- Что ты, блазень? Спать пора... И то засиделся, - проворчала коротко старуха.

- Не хочу! - упорствовал капризно Андрийко. - Тимка пустили, и я пойду оборонять. Галю, Галюсю, - подбежал он к Ганне, - пусти меня к дядьке Ивану ляхов бить!

- А их же как оставишь одних? - вмешался Богун, погладив хлопчика по голове.

- Да, нас некому защищать здесь, - улыбнулась и Галя.

- Так я, - подумал несколько хлопчик, - останусь здесь, возле тебя, а все-таки, - упорно он топнул ногою, - все-таки, бабусю, спать не пойду... Я буду целую ночь стеречь Галю... Вот только захвачу лук и стрелы.

- Ишь, что выдумал, - начала было няня, но Галя подмигнула ей бровью.

- Оставьте его, - сказала она, - он казак, - и когда хлопчик побежал за оружием, добавила: - Он уснет сейчас... Я его принесу.

Няня, покачав головой, вышла. Две черноволосых девушки убрали со стола вечерю, оставив Богуну лишь фляжку да кубок.

Ганна подвинула к огню высокий дзыглык, а вернувшийся с луком и стрелами Андрийко уселся на скамеечке у ее ног. Лицо ее было печально и бледно, но ни тени страха не отражалось на нем; Богун склонил голову на руку и, казалось, думал о чем-то горько и тяжело; огонь от каминка освещал их. Так тянулись мучительные безмолвные минуты.

- Что ж, - произнес наконец Богун, подымая голову, - снова беги отсюда... Являйся лишь по ночам, как пугач, сторонись света божьего и добрых людей!

- Куда ж ты, казаче, поедешь? - подняла на него Ганна свои глубокие серые очи.

- На Запорожье, панно: одна у меня родина, одна матерь, один приют! - с горечью воскликнул казак.

Ганна молчала, рука ее задумчиво скользила по волосам уже дремавшего ребенка.

А Богун продолжал с возрастающей горечью:

- И нет у меня, панно, на целой Украине теплого своего кутка... Вот я гляжу на тебя и вспоминаю: была ведь когда-то и у меня мать, гладила и она когда-то так головку малого сына... Только не помню я ни батька, ни матери... Убили ляхи... Все отняли, псы проклятые, - и радость, и волю, и права!

Красивая голова казака опустилась на грудь.

- Где же ты вырос, казаче, и как? -тихо спросила Ганна.

- Не знаю, кто привез меня на Запорожье, панно, только вскормили меня братчики-сечовики... Не пела надо мной мать нежных, жалобных песен - звон оружия да сурмление запорожских труб привык я слушать с детской поры! Не чесала мне ненька, не мыла головки - чесали мне ее терны густые да дожди дробные. Не сказывала родная мне тихих рассказов - ревел передо мною Славута-Днипро! Не ласку женскую слышал я с детства, а строгий казацкий наказ!

- Зато они научили тебя, казаче, той беспредельной отваге, - с чувством произнесла Ганна, - которая вознесла тебя между всех Казаков.

- Так, панно, так! - вскрикнул Богун, подымаясь с лавы, и глаза его загорелись молодой удалью, и неотразимо прекрасным стало отважное лицо. - Они научили меня не дорожить жизнью и славу казацкую добывать. С тех пор нет страха в этой душе. Люблю я лететь в чайке под свистом бури, чтоб ветер рвал парус на клочья и мачтой ралил по седой вершине волны. Люблю я мчаться степью вперегонки с буйным ветром... Люблю лететь в толпу врагов впереди войска, гарцевать на кровавом пиру, смерти заглядывать в очи и дразнить безумной отвагою смерть... - Богун остановился и перевел дыхание; грудь его высоко подымалась.

Бледные щеки Ганны покрыл легкий румянец; она засмотрелась на казака; Андрий, склонивши голову, спал у ее ног.

- Вот видишь ли, казаче, душа твоя вся в войсковой справе, - тихо сказала Ганна; но Богун перебил ее горько:

- Так, панно... Но близких нет у меня никого.

- Ты говоришь о близких... - поднялась стремительно Ганна. - Что близкие люди, когда вся Украйна протягивает к вам, к тебе руки? Что женские и детские слезы, когда слезы тысячей бездольных рвутся к вам с воплями?

- Клянусь богом, ты говоришь правду. Тайно, - вскрикнул казак, не отводя от девушки своих восторженных глаз, - но есть ли где на целом свете такое чудное сердце, как у тебя, Ганно?

- Разве я одна? - вспыхнула Ганна. - Всякий должен положить сердце за родину...

- Да! Ты права, - поднял казак к иконам глаза, - все это сердце - для родины, вся кровь до последней капли будет литься на погибель иудам врагам!.. Но в эту минуту, - заговорил он более тихо, подходя к Ганне, - когда мне надо бежать отсюда, скрываться в пустынных ярах, бросаться в новую сечу, - в эту минуту, Ганно, нет у меня любящей руки, которая обняла бы казацкую голову, положила бы на нее благочестивый крест!..

Богун стоял перед Ганной, и его отважное и закаленное в боях лицо было грустно в эту минуту, а глаза глядели печально и мягко.

Ганна тихо подняла на него свои серьезные влажные очи.

Вдруг в дубовые ворота ограды раздалось несколько дерзких поспешных ударов... Ганна вздрогнула и застыла на месте... Богун обнажил свою саблю... Раздался короткий топот. Кто-то поспешно взбежал на порог. Распахнулась дубовая дверь: на пороге стоял Ахметка, бледный, измученный, с комьями грязи на жупане и на лице.

- Спасайте! - крикнул он прерывающимся голосом. - Батько схвачен... Заключен в Кодаке!

6

У коронного гетмана, каштеляна Краковского, Станислава Конецпольского, в его старостинском замке, в Чигирине, идет великое пирование. Гости размещены по достоинствам в разных покоях, а самая отборная знать собралась в трапезной светлице. Комната эта была отделана с чрезвычайной роскошью, для чего приглашены были гетманом знаменитые волошские мастера. Довольно обширная комната о трех высоких стрельчатых окнах вся отделана дубом да ясенем, да еще заморским, диковинным деревом; высокий потолок крестами пересекают частые, мережаные дубовые балки; образовавшиеся между ними квадраты блестят полированным светлым ясенем с причудливыми резными бордюрами, фестонами и рельефными наугольниками, а посредине каждого квадрата висит искусно вырезанная из розового дерева виноградная гроздь. Стены тоже выбиты ясенем, так гладко, что пазов даже незаметно, и отливают они нежно-палевым мрамором. Вверху вдоль стен лежит широким бордюром барельеф из темного дуба, изображающий гирлянды фруктов, перевитые виноградной лозой. По стенам на ясень наложены из дорогого ореха продолговатые медальоны, украшенные сверху гербами; на медальонах художественно изображены мозаикой из цветного дерева охотничьи сцены. Между этими медальонами торчат головы лосьи, косульи, кабаньи. Пол искусно выложен в узор разноцветными изразцами. С потолка спускаются две люстры, выточенные тоже из дуба, а в четырех углах стоят медвежьи чучела с свечницами в лапах. На дверях и окнах висят тяжелые штофные занавеси бронзового темного цвета.

Посредине трапезной светлицы стоит длинный стол, накрытый пятью белоснежными скатертями, подобранными фестонами так искусно, что все они бросаются сразу в глаза и дают гостям знать, что обед будет состоять из пяти перемен. На столе блестит всякая серебряная и золотая посуда затейливых форм с барельефами шаловливых похождений богов; посредине в вычурных хрустальных сосудах пенится черное пиво и искрится оранжевый легкий мед, а между ними вперемежку стоят золотые кувшины с тонкими длинными шейками; они изукрашены пестрой, в восточном вкусе, эмалью и наполнены настоянной на листьях, корнях, травах и специях водкой. Вин еще нет: в старину подавались они уже после обеда, вместо десерта.

В люстрах зажжены восковые свечи; у медведей в лапах горят тоже свечницы, а на столе стоят еще три массивных золотых канделябра со множеством зажженных свечей. Пламя их колеблется, трепещет на полированных стенах, лучится в золотых кувшинах и кубках и сверкает алмазами в гранях хрусталя.

За столами, на дубовых стульях с высокими спинками, увенчанными резными гербами, восседает именитое, титулованное панство, а вокруг столов шумно суетится многочисленная прислуга, за которой наблюдает почтенный согбенный дворецкий. Возле каждого вельможного пана стоит за спиной еще по одному приближенному клеврету, а под столами и между прислугой шныряют собаки - и густопсовые, и волкодавы, и медвежатники.

На среднем, господарском месте сидит сам хозяин, выглядывающий теперь еще более моложавым и свежим; по правую руку от него почтеннейшее место занял князь Вишневецкий, а по левую - патер Дембович, худая, желтая фигура в черной сутане. За князем сидит молодой щеголь, князь Любомирский{75}, далее - тучный, средних лет, князь Корецкий{76}, комиссар запорожских войск Петр Комаровский{77} и инженер Боплан; за патером сидят: серьезный и симпатичный воевода пан Калиновский{78}, пожилых лет, с слащавою улыбкой черниговский подкоморий Адам Кисель{79}, изрытый оспой Чарнецкий{80}, ротмистр Радзиевский{81} и другая вельможная шляхта, удостоенная почетного места за этим столом. Теперь одежда на всех сотрапезниках играет яркостью цветов венецианского бархата, турецкого блаватаса, московского златоглава, блистает золотом, искусным шитьем, сверкает драгоценными камнями на запястьях. Шум стоит необычайный в этом трапезном покое: паны спорят, бряцают оружием: слуги толкаются, роняют посуду и ругаются вслух; собаки рычат и грызутся за брошенные куски со стола.

На столе вовсе нет наших современных горячих щей, борщей, супов и т. д., а навалено грудами на серебряных полумисках и мисках всякого рода и приготовления мясо, медвежьи и вепрьи окорока, поросята, маринованная буженина, отварная в острой чесночной подливке баранина, воловьи языки под сливами, курятина под сафоркою и сало. Гости тащат руками облюбованные куски на свои тарелки и распоряжаются ими при помощи ножа, исключительнее - пальцев; недоеденные куски бросают собакам, а излишние передают своим клевретам.

- Что же это, дорогие гости мои, вельможное панство, келехов (чар) вы не трогаете? - приветливо обращается ко всем гостеприимный хозяин. - "Век наш круткий, выпием вудки".

- Правда, правда! - отозвались кругом. - За здоровье ясновельможного пана гетмана и каштеляна! - поднялись келехи вверх.

- И за ваше, пышное панство, - улыбается всем хозяин и опоражнивает солидную чару. - Что же князь не делает чести моим поварам?

- Да я, ясновельможный пане Краковский, плохой едок... А его гетманская мосць не знает еще, какой результат последует в сейме на петиции Казаков?

- Вероятно, откажут.

- А нам на сеймиках нужно подготовить...

- Конечно... Но отведай, княже, вепржинки, - подложил два куска Конецпольский, - поросятина сама себя хвалит... А ваша велебность?

- Я занялся буженинкой, ясновельможный гетмане: не о едином-бо хлебе...

- А пан подкоморий что же так плох? - обратился хозяин и к Кисилю.

- Внимание ясновельможного пана гетмана дороже для меня всех снедей, - ответил тот сладко, - подобно источнику в пустыне, оно насыщает душу величием чести, а сердце - преданнейшими чувствами к ясной мосци...

- Спасибо, пане; однако нельзя же обижать и утробу.

- Она, ваша ясновельможность, не будет забыта: в гетманском замке обилие неисчерпаемое, а панское гостеприимство и щедроты известны на всю Корону.

Назад Дальше