- Смотри, Ольга, что натворила моя старая кикимора! - злой, побагровевший шумел на весь дом Евдоким Никитич. - Картошку приготовила для поставок. А на дне-то мешка вон сколько песку!
Павлиновна стояла тут же, скрестив на груди руки. Конечно, она не из тех, чтобы промолчать. Тотчас подала голос:
- Много ли там песку-то, ворчун старый! Смотри - напылил…
- Много ли? А это что? - указал Евдоким Никитич на сыпучую землю, покрывшую ворох картошки.
- Один совок всего-то.
- А зачем, я тебя спрашиваю?
- Зачем… - усмехнулась Павлиновна. - Ровно не знаешь. У всех картошка с землей, а у нас как вымытая.
- Значит, надо сыпануть этой дряни? Не удалось схитрить? Песок-то ведь на дно осел.
- Кабы я знала…
- Не дура ли? Жена председателя… Опозорить хотела на весь район мою партийную совесть!
Другой случай удивил Ольгу не меньше. Как-то попросила она у Евдокима Никитича с колхозного склада меду для Саши - простыл, видно, горлышко побаливало, кашель душил.
- Не могу, Ольга! - как отрезал председатель.
Она не поверила своим ушам, - шутит, думала.
- С ложку всего-то.
- Ложку или пуд - все одно. Кто проверит? Не оберешься нареканий.
- Да что уж так?..
- Вот так. Не обижайся. Ты лучше сходи вон к Савватию Ильичу. У него своя пасека. Даст без слова.
Не удалось уговорить.
И вот такого человека Венчик хотел обвинить в краже колхозного добра!
Председатель сельсовета знал неподкупную честность Евдокима Никитича, но все же проверил сообщенный Жилкиным факт. Ольге невзначай пришлось стать свидетельницей. Она знала, что было в том мешке, который Евдоким Никитич притащил домой, согнувшись в три погибели. Да и не одна она знала. В мешке были обычные древесные опилки. Их когда-то привезли для разных нужд с лесопильного завода. Евдоким же Никитич опилками утеплил потолок Ольгиной зимовки.
* * *
Настала холодная дождливая осень.
Ольга, ранее не думавшая, что придется ей зимовать в колхозе, теперь поняла: будет ли весточка от Василия или не будет, все равно деться ей некуда - надо жить зиму у родных Ирины, работать в "Авроре".
Война затягивалась, и того близкого ее конца, в который верилось, когда фашисты напали на Советский Союз, не было видно. Немцы лезли в глубь России, к Москве. Было страшно за судьбу Родины, за людей, за тех, кто воюет на фронте, кто попал в оккупацию, за себя, живущую за тысячу верст от боев.
В колхозе оплакивали смерть уже не одного Славы. Горе успело постучаться во многие избы. И Ольга к сердцу принимала каждую такую весть, будто ей адресованную. Невеселые думы захлестывали неуемным половодьем. Она долгим грустным взглядом смотрела на своего Сашеньку, шептала ему слова жалостные, трогательные - и самой от этого хотелось плакать.
А тут еще придумала из Васильевой шинели шить себе пальто.
Был вечер. В зимовке горела керосиновая лампа.
Ольга положила шинель на колени, чтоб начать пороть, и вдруг пахнуло чем-то знакомым, давним, родным, словно подошел сзади невидимый Василий и вот-вот нагнется, положит руки ей на плечи, коснется волос, поцелует шею… Часто-часто забилось сердце.
Шинель еще сохранила запах любимого человека, и уж не остановить было Ольге воспоминаний. Да если б только одни воспоминания! Порола шов за швом, и потому что шинель, эта последняя память о муже, распадалась на куски - где пола, где спинка, где рукав - ни единого целого шва, Ольгу мучило предчувствие: уж не так ли будет и с нею - наперекор желанию, круто, безжалостно рухнут все ее надежды?
Она уткнулась в серое шершавое сукно шинели и тихо заплакала. И она, может, разрыдалась бы, если б не пошевелился и не хныкнул в зыбке Саша.
А спустя час, когда с мельницы вернулась Ирина, Ольга, уже успокоившись, кормила грудью Сашу. Она успела наворковаться с ним о том, что ему, ее радости, скоро стукнет четыре месяца, что он - тот следочек, который остался от папы, самая большая память о нем, его частица, его кровинка…
- Околела, промерзла вся! - видя, что ребенок не спит, шумно пожаловалась Ольге Ирина. Она сбросила с себя мокрый брезентовый плащ, сняла телогрейку, резиновые сапоги. - Еще хорошо, не завозно на мельнице, быстро смололи.
- Сейчас самовар поставлю, отогрею тебя, - сказала Ольга и, уложив Сашу в зыбку, качнула подвешенные над ним бубенчики.
- Поставь, пожалуйста, - откликнулась Ирина. - Я на печи покалюсь… А ты сегодня в хорошем настроении. Молодчина! - похвалила она Ольгу, шагнув на приступок.
- Не все плакать, - улыбнулась та в ответ.
У них продолжались добрые отношения. Ольгу Ирина уважала и нервы ее берегла - старалась не обидеть необдуманным словом.
Ирина улеглась на печи и, глядя в потолок, долго молчала. Потом, вспомнив что-то, ругнулась:
- Старый кривой черт!
- Ты о ком это? - спросила Ольга.
Ирина повернулась со спины на живот, выглянула из-за трубы.
- Ездила сегодня с одним. Ты, наверно, знаешь его. Еремей. Из той деревни, - кивнула она вправо. - В молодости колол дрова и щепа в глаз угодила, окривел на всю жизнь. Старик уж. Так вот, я за мешок, а он, - усмехнулась, - не дает, сам тащит, бережет, вишь, меня. И всю дорогу побасенками угощал. "От вас, - говорит, - от городских, скусно пахнет, не то что от моей Густи". Говорю ему: "Хорошо, старуха твоя не слышит эти комплименты, а то бы задала тебе". - "Старуха, - говорит, - давно уж к себе не подпускает, брыкается. Так что знай - свободный казак я". Старый пень! Подумай, туда же…
- А ты, значит, от ворот поворот? - подкладывая углей в самовар, шутливо спросила Ольга. - Не везет тебе на женихов.
- Верно… - Подумала и добавила: - Болтаю всякую всячину, а на душе у самой!.. - Вдруг умолкла, точно кто зажал ей рот. И лишь через несколько минут тихо, изменившимся голосом сказала: - Все-таки рано с этих лет никем не приласканной вдовой жизнь коротать… У тебя другое положение. У тебя Василий, может, вернется. А Сашка вон…
Ольга промолчала.
Вскипел самовар, и Ирина слезла с печи.
Пили чай с топленым молоком. За столом Ирина опять завела разговор о женихах - на этот раз вспомнила свою девичью пору:
- Девка я была ничего, как у нас говорят, матерушшая, баская, работяшшая. Одна дочь у отца с матерью, остальные - парни. В живых - самый старший и тот по разделу, к нашим неласковый из-за стервы жены, живет верст за пятнадцать отсюдова. А еще было двое - умерли маленькими. Так вот. Стали ко мне сватов засылать. Один из своей деревни, двое из соседних. Ломалась, кочевряжилась - не пошла ни за которого. Наш-то деревенский по уши влюблен был. Ты не знаешь его. На фронте. Ванька, Нинки Пашенькиной муж теперь. Говорил, назло мне женился на ней. И парень подходящий, видный, а уж больно надоедный, прилипчивый. Не любила - и все! Завлек чужой, незнакомый. Из Белоруссии.
- Да как же тебя с ним судьба свела?! - удивилась Ольга.
- Слушай. Наш колхоз поставлял в город одной воинской части капусту, овощи. И я не раз бывала. Он, мой-то суженый, старшиной там служил. Бравый. Заметил. Потом как-то к нам на гуляние приперся… Когда демобилизовался - увез. Уже жену. Беременную.
- В Минск? - спросила Ольга и спохватилась: невзначай коснулась больного места.
Иру, похоже, упоминание Минска не задело. Спокойно ответила:
- Сначала в свою деревню, а после уж туда перебрались… - запнулась и добавила глухо: - На свое несчастье.
Только теперь Ольга заметила набежавшую на ее лицо тень. Но Ирина тотчас попыталась замять свою печаль шумным возгласом:
- Вот так и бывает, Оленька: не знаешь, где тебя поджидает радость, где - беда!
* * *
Зимними вечерами часто забегала к Ольге на минутку молодая колхозница Анна Зуева. Муж ее был на фронте с первых дней войны. В бесхитростных беседах с Ольгой она рассказала, как недружно жила со своим Толиком, как постоянно ревновала его к девчатам. Он мужик веселый, гармонист, без него не обходились ни одна свадьба, ни одни крестины. За двухлетнюю семейную жизнь Аня много наговорила ему недобрых слов, и теперь совесть не давала ей покоя.
- Ольга, милая, - плакалась Аня, - как вспомню - ни за что накидывалась на него, на родненького, так сердце и заноет. Вернись он домой сейчас, пускай израненный, уж так бы я любила да берегла его! Краше моего Толика на всем-то белом свете никого нет!
Аня читала Ольге все мужнины письма и ни одного своего не отправила ему, не посоветовавшись с Ольгой. А у той откуда только брались нежные да ласковые слова, которые подсказывала она Ане! Бывало, после Ольгиных размышлений - как бы она написала Толе - Аня заново переписывала свои письма и все приговаривала:
- Чудно: в душе у меня, поверишь ли, совсем-совсем похожие на твои мысли зачинались, а только я за карандаш - улетучивались куда-то.
Ольга же, сочиняя вслух письма к неведомому ей мужу Ани, видела перед глазами своего Васю, и слова такие лились душевные, такая тоска жила в них и такая любовь горела, что Аня, слушая Ольгу, не могла сдержать слез. Вместе с нею плакала и Ольга над своей и чужой судьбой.
За советами к Ольге приходили многие колхозницы-солдатки. Она вроде бы приворожила их к себе сердечным вниманием к скупым бабьим жалобам, к тоскливым откровениям.
До замужества Ольга окончила восемь классов, работала несколько лет на телеграфе - сначала почтальоном, потом телеграфисткой. Среди женщин "Авроры" она была, пожалуй, самой грамотной, если не считать агронома Машу Зорину. Но и девятнадцатилетняя Маша признавала Ольгу за авторитет для себя во всех житейских вопросах. Иногда она давала Ольге книги Льва Толстого, Ромена Роллана, Шолохова, Куприна. Ольга теперь словно другими глазами смотрела на содержание многих произведений, читанных ранее, и удивлялась, как чтение помогало "причесывать", настраивать на хороший лад чувства. Взгляды ее и Маши на прочитанное, на поведение героев почти всегда сходились. Они обе жалели Анну Каренину, оправдывали шолоховскую Аксинью, много и справедливо говорили о расчетливой, бессердечной Шурочке из "Поединка" Куприна, погубившей такого милого Ромашова… Иной раз после прочтения какого-нибудь маленького рассказа про любовь они весь вечер беседовали о нем. Ирина, слушая их, чаще не соглашалась, кидала убежденно что-то, опровергающее их мнение, да и целиком книгу:
- Любовь… Не бывает так в жизни-то, девки! Выдумка тут.
Тогда Маша просила Ольгу:
- Скажи ей, Оля, что ошибается она!
Ольга, не столько поддерживая Машу, сколько задетая сама за живое неверными словами Ирины, тоже горячилась:
- Поверь мне, бывает! И в жизни бывает любовь красивая, большая, настоящая…
- И вы верите? - стояла на своем Ирина. - Ну Маше-то еще простительно - молода. А ты-то, Ольга!..
- Да, и я верю и знаю!
Ольга говорила и видела свою любовь, Василия и себя.
Когда Ольга и Ира оставались одни, Ира вдруг просила:
- Почитай, Оля, еще что-нибудь. Посердечней.
И та, вывернув фитиль в лампе, чтоб свет был поярче, читала вслух. Ирина порой слушала в слезах и говорила уже без задора, смирившись:
- Хорошо! Душа оттаивает…
Они вместе ходили в село за три километра смотреть в школе кино. Фильмы крутили старые, довоенные, и с каждым из них - будь то "Чапаев", "Веселые ребята", "Цирк" - были связаны воспоминания - радостные и грустные.
А раз шел "Большой вальс". Ольга смотрела и представляла, как сидели они с Василием в кинотеатре, еще не поженившиеся, в том городе, где она работала, а он заканчивал военное училище. Василий угощал ее дорогими конфетами. И хотя на экране показывалась чужая жизнь, удивительная музыка и красивая, верная любовь героев рождала какие-то неземные чувства, свершалось какое-то колдовство с каждым - душа полнилась чем-то радостным, светлым, нежным.
Василий провожал Ольгу до ее квартиры. Шли они не по тротуару, а по середине зимней, чуть освещенной улицы. Ольга даже помнила - на ней были легкие белые валеночки-чесанки, на нем - хромовые сапоги. Василий, напевая вальс Штрауса, вдруг подхватил Ольгу и закружил-закружил… Она, танцуя, заливисто хохотала, пока он не прильнул губами к ее губам…
Ольга вспомнила все это, как только вышли они с Ирой за село. Зимняя ночь была похожа на ту, довоенную, лишь вместо электрических фонарей над ними висела полная зеленоватая луна. Ольга, как когда-то Василий, напевая "Сказки Венского леса", только что слышанный с экрана и все еще звеневший в ушах вальс, подхватила Иру и закружила. Та, прыснув от смеха, умоляла:
- Ой, Ольга… отстань!.. Какая я танцовщица!.. Забыла, как ноги переставлять…
Дорога была узкая, кружиться вдвоем было неловко, ноги оступались в глубокий снег. И Ольга, оставив в покое Ирину, продолжала вальсировать одна. Из слов вальса она помнила только начальные строчки и все повторяла их:
Проснулись мы с тобой в лесу. Цветы и листья пьют росу… Пьют росу… Пьют росу…
Потом оборвала танец, шагнула к Ирине и, припав к ее плечу, заплакала. Она и сама не знала, что такое нахлынуло на нее. Ирина не уговаривала, не стыдила - молча гладила Ольгу варежкой по рукаву пальто…
Пока шли до деревни, Ольга - уже без слез, спокойно - рассказала, что вспомнилось ей после "Большого вальса".
* * *
Обедали все вместе в передней избе. Ольге на трудодни причиталось и хлеба, и гороху, и овощей, и меду. Она все передала в общий семейный котел.
В дождливые августовские и сентябрьские дни они всей семьей несколько раз ходили в лес по грибы и ягоды. На зиму насолили груздей и рыжиков, насушили боровиков, намочили кадку брусники. Все это вместе с солеными огурцами и квашеной капустой стояло в подполье. Не выводился у Павлиновны хлебный квас. Так что, несмотря на трудное военное время и на увеличенные поставки государству, семья Евдокима Никитича, как и все в "Авроре", голода не знала. Деревенская еда Ольге нравилась. Она не обегала ни толокняной болтушки, ни киселя овсяного или горохового, ни каши-повалихи в прихлебку с молоком, ни сладкой луковницы на квасу. Ну а шаньги по праздникам были для нее просто лакомством.
Евдоким Никитич выписывал областную газету "Правда Севера" и считал себя знатоком всех событий в стране и за рубежом. Когда семья бывала в сборе, он заводил разговор о политике. Ольга, как могла, поддерживала этот разговор. Любил Евдоким Никитич рассказывать и про свою службу в военно-морском флоте. Был он когда-то балтийским матросом. Это подтверждали и семейные фотографии, в рамках и без рамок висевшие на стене под стареньким зеркалом. Потом, в гражданскую войну, его вместе с отрядом балтийцев послали на подмогу Красной Армии на Северный фронт. Начинал Евдоким Никитич примерно так:
- Да, Москвы фашисты не увидели, как своих ушей. Подошли и… околели. Без славы, с позором. Похоже было и в гражданскую. Они, наверно, думали, интервенты-то: каюк России, разгромили, всё, в огненном кольце!.. Не тут-то было… Не вдруг в ярость мы, русские, приходим. Но уж разозлимся - никакой вражьей силе не совладать!
- Теперь он, Ольга, - встревала Ульяна Павлиновна, - на весь вечер завелся.
Ольга заступалась за Евдокима Никитича:
- Что вы, Ульяна Павлиновна, он же о деле.
- Ты послушай, а я уж наслушалась за жизнь-то. Пойду полежу на печке.
- Иди, хоть не мешаешь, - напутствовал Евдоким Никитич. - Аришка тоже завалилась?
- Ей что-то нездоровится, - ответила Ольга.
- Так вот… Нас, отряд балтийцев, направили тогда на подмогу к Павлину Виноградову. Слыхала про него? Нет? Был такой питерец. Командовал на Северной Двине флотилией. Я у него служил. Колошматили мы белую сволочь и всякую чужестранную погань во как!.. Павлина любили моряки. Храбрый был мужик. И умница. Рано погиб… Много преданных большевиков пало до поры! - вздыхал он и вдруг с разговора о гражданской войне перескакивал на свой колхоз: - А знаешь, почему наш колхоз "Авророй" назван?
- Наверно, потому, - старалась угадать Ольга, - что ты или кто из ваших служил на "Авроре".
- Чего не было, того не было. Врать не стану. Никто не служил. И я не служил. Крейсер "Аврора" знаменит на весь мир. Он…
- Ну это-то я знаю, Евдоким Никитич, - перебивала Ольга. - По Зимнему дворцу…
- Вот, вот. И когда я предложил на организационном собрании нашим мужикам назвать колхоз этим славным именем, все согласились. Не слыхивал, чтоб еще где был такой колхоз.
- Значит, ты хотел, чтобы и ваш колхоз прогремел на весь мир? - улыбаясь, спрашивала Ольга.
- Смеешься? А зря. Пускай хоть в своем районе - и то хорошо.
- Не смеюсь я. Правильно, - тут же сдавалась Ольга.
- Нам, сама понимаешь, стыдно позади других тащиться - звание авроровцев не позволяет. Каждому ясно.
- И Венчику?
- А, ну его! Из Венчика авроровца не получилось. Не моряцкая кровь в нем булькает. Лентяк неисправимый до могилы… А мы вот, Паутовы, хоть и не морскую фамилию носим, а исконные моряки. Отец мой, Никита Иванович, тоже был моряком. Теперь племянник воюет в морской пехоте… Обожди, сейчас я найду тебе одну бумажку. Почитаешь, как раньше приходилось унижаться нашему брату.
Евдоким Никитич вытащил из шкафа маленький старинный ларец, выложил из него на стол кипу бумаг, пахнущих от многолетнего хранения чем-то незнакомым - сладковатым, лежалым.