- Стойте! - возвысил голос Самсон. - Пущай староста говорит. Не трусь, Никифор, мир за тобой. Л на миру не пропадешь.
- Поддержим. Не снимай бляхи.
Но староста, видимо, твердо решил отказаться. Он поглядел на писаря, обвел взглядом мужиков и громко начал:
- Потому я, мужики, снимаю бляху, как невмоготу мне. По нынешним временам не моей голове управлять миром. Нужен человек разбитной, дотошный. Видать, круто будет, коль пойдет у нас шум за землю. Он, сволочь, управляющий этот, и глядеть не хочет на нас, рыло воротит. Слышь, к барыне в губернию ездил, а от нее наказ: "Сдай хоть черту, только не своим мужикам". Вон как старуха рассудила.
- Чтоб сдохнуть ей!
- Сдохнуть - не сдохнуть, а воля ее.
- Бараны мы.
- Бараны, как есть, - подхватил староста. - Робкий народ. Духу не хватит разговор вести. С управляющим, и то робеем.
- К черту его! К самой надо съездить.
- Разжирела карга! Все ей мало.
- На женский монастырь вклад внесла.
Опять крики, ругань.
- Сколько лет арендовали, а тут другим сдает!
- С голоду подохнем!
Голос старосты уже не слышен. Кто‑то упомянул, как к дарю шел народ с иконами и как солдаты стреляли в людей.
- У кого же нам защиту искать?
- Ходоков в город послать!
- А ежели наших ходоков, как царь рабочих?
- Тогда по–канаевски!
- Самовольно?
- А то глядеть на чертей!
Улыбка озарила лицо Харитона. Он молчал. Мужикам, видимо, очень хотелось, чтобы он что‑нибудь сказал. Когда кричали, то смотрели не на старосту, а на Харитона.
Дядя Федор прошел к столу.
- Дай‑ка я скажу, - обратился он к старосте.
- Говори, ежели перекричишь.
- Глотку мне драть за стадом надоело. Тут пастух ты, а не я. Угомони‑ка свое стадо.
Ближние мужики рассмеялись. Кто‑то крикнул:
- Эй, вы, тише! Пастух сказать хочет.
Старик снял шапку, помял ее, затем положил на стол и решительно заявил:
- Вот что, мир. Ладился я с вами не на зяби и не на пару пасти, а на степи. Ежели вы не можете охлопотать степь, ищите другого пастуха. Не могу я казниться па коров, как они с пустыми брюхами домой идут.
- Отказываешься?
- Сердце болит.
- Это что ж такое? - поднял голос Тимофей Ворон, который зимой ладился в пастухи. - Староста - отказную, пастух - отказную! Рассохлось, что ль, мирское колесо? Не–ет! Врозь не надо, а кучей, как в Канаевке. Мир, он - сила! - выкрикнул Ворон. - За землю эту наши деды кровь проливали!
Мужики притихли. Ворон недавно ездил к сестре в Канаевку. Там мужики засеяли барскую землю самовольно.
- Не пойдем напопятиую. Есть у нас сила против этих пауков, кои расселись везде на полях и душат нас. Вот они, - выкинул он длинные свои руки, сжав тяжелые кулаки, - вот сила…
- К чему зовешь, Ворон? - послышался тихий голос.
- А к тому, Василий, мужичьей вся земля быть должна.
- Земля божья, Ворон.
- Божья?! - обозлился Тимофей. - Что же это, бог‑то навечно распродал ее помещикам? Старуха барыня, коей давно сдыхать пора, шкуру с нас драть хочет! Иди ты с богом…
- Куда? - выступил Василий. - Куда идти с богом?
- Домой иди! Повесь ты свою библию на гайтан и удавись! - распалился Ворон.
- А что за такие речи бывает? - не уступал и Василий.
- Донеси уряднику. Он у тебя чай пьет, свинину жрет.
- Урядник - слуга царский.
- Царский да барский, а не наш! О земле я кричу. Отняли ее, отхватили цепью у наших стариков после крепостного права.
- Хватит тебе, Тимофей, зря порох тратить, - перебил кузнец Самсон. - А тебе, Василий, тоже язык надо прикусить. Не в лесу живешь, а в обществе. Мужичьи щи хлебаешь. Тимошка справедливо говорит: отняли землю у стариков, но только самовольствовать мы не будем. Мы выберем ходоков, пошлем их к барыне.
- Степь, степь как? - крикнул дядя Федор.
- Запускай на нее, что там! - посоветовал кто‑то.
- А чьей спиной отвечать?
- Нет, не надо запускать! - сказал староста. - Потерпи, дядя Федор.
В наступившей тишине кто‑то вздохнул:
- Потерпи… Сколько же наш брат терпел?
Опять тишина. Словно по сговору, медленно, угрюмо свертывали мужики цыгарки, брали друг у друга кисеты. Лица пасмурные. Закуривал староста, и Апостол–писарь, и кузнец. И Ворон свернул огромную цыгарку. Набил трубку и дымил Василий Госпомил. Дядя Федор стоял возле Харитона, курил глиняную трубку. Все молчали, чадили, думали тяжелую думу о земле.
О ней же, о земле, думаю и я. Нам‑то, будущим мужикам, хуже всех придется. Мои сверстники и которые постарше, все "бездушные". Нет на нас земельных наделов. И никогда не будет. Что ждет нас, когда вырастем? Вот в семье нас шесть братьев, две сестры, отец, мать. Всего десять человек. Землю получаем на полторы души с восьмой. На отца душа, на старшего брата Мишку - полдуши, восьмушка на всех остальных. Восьмушка - это по пяти сажен шириной на восемьдесят в длину. В трех полях мы, восемь ртов, имеем пятнадцать сажен. Подрастем, женимся, отделимся от отца - что каждому достанется? Меньше двух сажен во всех трех полях, а в каждом поле только по два аршина…
Так стою я среди мужиков и думаю вместе с ними. Мне страшно. Что буду делать, когда вырасту большой? И опять прихожу к одному: путь мне в город, на заработки. Я не знаю, какой он, этот город, что я там буду делать. Мне очень не хочется уходить из деревни. Я хочу быть мужиком, пахать свою землю, я мечтаю о своей избе, о своей лошади, корове, я мечтаю об этом, как взрослый, и думаю о девке, которая подрастет и будет моей женой. Мне ничего больше не надо, только бы землицы! Пусть хоть одну десятину, да огород с конопляником. В огороде я бы сад посадил… Но эти мечты попусту. От дум болит голова. Мы в будущем уже не мужики. Ну, умрет отец, мы его землю поделим. Что нам придется на пять братьев? Нет, не надо думать. Рано еще мне заботиться об этом. Но как же, как не думать? Вот она, нужда, уже положила мне на плечо кнут, дала в руки дубинку. Как же не думать?
Словно в полусне, мутными глазами обвожу я мужиков. Отчаянно бьется сердце, хочется плакать, хочется с кем‑то драться, кого‑то кусать. Меня вдруг пронизывает злоба против вот этих мужиков. Они виноваты! Что они не думают о нас, о своих детях?
Не знаю, до чего бы я додумался, но мои мысли прервал Ворон. Он бросил окурок и глухо произнес:
- Мужики, слушайте.
Потом внушительнее:
- Слушайте, мужики. Дело у нас аховое. В столб уперлись. Ни ногой, ни рукой. Пришло время - или вой, или в бой! Задумали там, наверху, совсем, видно, мужичье сословие сгубить. Мое к вам слово, мужики: кто мозги имеет, смекай, а у кого они дурные, в сторону отойди. Палку нам под ноги не бросай - палка о двух концах.
Ворон говорил то тихо, то вдруг повышал голос. Никто его не перебивал, и усмехнулись лишь тогда, когда он намекнул на Василия Госпомила, стоявшего с ним рядом.
- Крепко подумайте, как нам быть, - продолжал Ворон. - И еще, мужики, как человек неграмотный я, может, что нескладно сказал, то есть среди нас большой грамотей. Он знает, к чему на земле все дела клонятся. Попросим у него совета. Я, мужики, намекаю на Харитона. Вот на сундуке он сидит и молчит. Не пришло ли время ему заговорить?
Ворон замолк. Я смотрю на него, черного, огромного, и мне хочется, чтобы он еще говорил. Мужики безмолвно устремили взгляды на Харитона. Он сидел, низко опустив голову. Он словно не слышал, как обратился к нему Ворон и как сначала тихо, затем все громче начали просить его мужики.
- Говори, Харитон, - крикнул Ворон, - рассуди, что делать, к чему на земле все клонится!
Харитон поднял голову, как бы проснувшись, прошел к столу, вприщурку посмотрел на народ. Мужики затаили дыхание. Тихо стало, как в церкви во время проповеди.
- Мужики, - глядя поверх голов, начал Харитон. - Тимофей спрашивает - к чему на земле все клонится и что делать? К чему клонится, я скажу, а вот что делать - надо вместе обдумать. Все на земле клонится к земле, мужики. Много земли в нашей России. Почему же поднялся спор о земле? Ужели она клином для нас сошлась? Да, клином. При всем изобилии земли, нам ее не хватает. Где она? Искать не надо далеко. Выйдите за село, гляньте в стороны. Налево - усадьба с Итальянским родником, направо - усадьба с винокуренным заводом, прямо - усадьба попечителя училища, дальше - усадьба с огромным садом, сзади - усадьба с конным заводом. Вот она где! В нашем селе три тысячи едоков, а земли во всех трех полях полторы тысячи. А сколько у одной нашей барыни только при нашем обществе? Тоже полторы тысячи. А всего у старухи пятнадцать тысяч, да лесу три тысячи. Вот если взять эту старуху, посадить на дрожки и возить по всем межам, показывать ей ее же землю, на это уйдет столько времени, что старуха где‑нибудь на меже и душу богу отдаст… Вот к чему дело клонится. Старуха со своей челядью кушают каждый за тысячу людей, а мы скоро с голоду ноги протянем. К могиле дело клонится. Понятно? А непонятно, добавлю: старуха каждый год получает столько дохода, что нашему селу ее хлеба хватило бы на десять лет. Не паши, не сей, а только ешь. Но барыня хлеб продает за границу, деньги кладет в заграничный банк. Поля ей убираем мы и землю навозим мы. И этого теперь барыне, как видно, мало. Чем старее, тем жаднее. Землю она хочет сдать уже не исполу, а из третьей доли. И не всем подряд, а которым побогаче. Бедноте совсем петля. Вот к чему все клонится. Что делать нам? Не одинаковы мы, мужики. Как чуть что - врозь. В других селах, там не спят, а нам выспаться немножко надо.
Харитон отер лоб, хотел было сесть, но сход словно взорвало. Ни голоса старосты, ни писаря не было слышно. Громче всех кричал кузнец. Он знал, что недосказано Харитоном, и хотел досказать за него, но его никто не слушал. От Харитона требовали, чтобы он сам съездил к барыне. Кто‑то предлагал избрать Харитона старостой, кричали, что в Думу надо приговор о земле послать.
Денис, брат которого давно уехал в Сибирь, свое кричал:
- Чего тут колготиться! В Сибирь надо, мужики, в Сиби–ирь!
Иван Беспятый ругался матерно:
- За войну с японцем царь землю обещал! Где она?
Ворон предлагал взять колья, идти в имение. Староста испуганно надсаждался в крике:
- Мужики, не надо! Не надо, мужики!
Крик все продолжался. Ему не предвиделось конца. Дядя Федор подошел ко мне, взял за руку и вывел.
- Спать пора!
Утром узнали, что сход вынес приговор - не давать кокшайским засевать барскую землю. Ехать к барыне уполномочили кузнеца Самсона, Харитона и старосту. Об аренде степи послали договориться Лазаря и Тимофея Ворона.
6
По узкому прогону, пролегающему между яровыми, гуськом в несколько рядов, идет стадо в степь. Над стадом пыль. Мы бегаем, длинными плетьми подгоняем отстающих. Впереди стада идет величавая корова Попадья. Она высоко держит голову, чуть покачивает огромными рогами. След в след за ней семенит коротконогая Бурлачиха. Рога у нее калачиком, сама юркая, глаза коварные. То и дело коровы толкаются, бодаются, отскакивают в сторону, беспрестанно ревут. Мы гоним их быстро.
Вот и барская степь. Широкая, ровная, со скатом к оврагу. Не раз бывал я тут, ходил с ребятами за грибами, за ягодами, за шелковистым ковылем. Бывали мы и у пастухов на стойле, бегали в лес за лыками, в овраге резали ивовые прутья для плетюх, играли в дубинки, хлопали кнутами, и мне казалось тогда, что жизнь пастуха привольная, веселая. И не думалось, что мне придется пасти стадо. Нет, не думалось!
- Петька, что рот разинул! - крикнул дядя Федор. - Куда Бурлачиху черти несут?..
Бурлачиху и впрямь "черти несли" к дороге на село. Каждый день пытается она бежать из стада домой. Нагнать ее нелегко. Вот хитрющая - будто нехотя, боком–боком все дальше уходит. Искоса оглядывается - не видят ли ее, вон прибавляет шаг и уже ударяется рысью.
- Куд–да? Назад! Назад, Бурлачиха!
Но она мотнула головой, взглянула и понеслась галопом, как лошадь.
- Полка–ан! - крикнул дядя Федор собаке. - Взять!
Огромный кобель, припадая к земле, стремглав пронесся мимо, опередил Бурлачиху и, яростно лая, загородил ей дорогу. Бурлачиха начала крутить мордой, пытаясь обежать его, но Полкан всюду успевал и хватал ее чуть не за губы.
- Молодец, Полкан! - подбежал я и изо всей силы вытянул Бурлачиху плетью.
Вся прыть сразу с нее слетела. Глаза стали сонные, она нехотя повернула обратно.
- Я тебе дам бегать! Я тебя отучу! - и еще несколько раз хлестнул ее кнутом.
Ленивой рысцой побежала она в стадо.
Трава на степи была невысокая. Только пырей рос густыми кучами. Постояв и отдохнув, коровы стали щипать молодую траву.
Мы рады, что мужикам удалось заарендовать степь. Я иду стороной вдоль яровых, стадо движется тихо. Дядя Федор с Полканом впереди. Меня клонит ко сну. Так и хочется прилечь в борозду или в дорожную колею. Хоть бы на миг… ну, просто полежать. Нет, знаю, что сразу засну. Опираюсь подбородком на дубинку, широко открываю глаза, считаю вслух до сотни, но глаза помимо воли смыкаются. Чуть не падая, кричу:
- Куд–да?
Начинает пригревать солнце. В небе поют сразу несколько жаворонков. Я ищу их и не могу найти. Поют монотонно, как сверчки. Чувство тоски и одиночества вновь охватывает меня. Будто заброшен я куда‑то далеко от родных, от товарищей.
В сумке у меня несколько книжек. Там же заданные учителем уроки.
Только один урок не удается делать - правописание. Писать негде. Но учитель не настаивает.
Уроки по чтению учу, задачи решаю, когда коровы лежат. Но к экзамену я обещал выучить стихотворение Пушкина. И у меня, кроме учебников, тетрадей, вместе с хлебом лежит в сумке книга стихов. Многие из них я знаю, мы их учили в школе, но мне неинтересно их читать на экзамене. Я отыскал такое, которое никто из учеников не знал. Я уже твердил его. Выкрикивал, когда гнал стадо по прогону, орал во весь голос, когда стадо ревело. Будь, что будет, а экзамен я сдам.
Вот и сейчас я вынул стихи Пушкина и начал читать нараспев. Двухгодовалая телка, первый год пущенная в коровье стадо, перестала есть, подняла на меня морду. Она посмотрела так удивленно, что я расхохотался. Тогда она совсем осмелела. Лизнув бок, подошла ко мне, шага за два остановилась и стала слушать, крутя головой с небольшими прямыми рогами. Потянувшись, высунула шершавый язык с явным намерением лизнуть страницу.
- Эй, пошла‑ка ты!
Я спрятал книгу.
На овес лукаво уставились две коровы.
- Что, хочется овсеца? Ну‑ка, отсюда!
Коровы посмотрели на меня, тяжело вздохнули и ушли. Только бык Агай, эта громадина, косо повел в мою сторону кровавым глазом, сердито фыркнул и подошел к корове. Что‑то тихо ей промычал, она в ответ закачала головой и тревожно принялась хлестать себя хвостом.
Три раза подряд хлопнул старик. Это - условный сигнал. Я оглянулся. Старик махал дубинкой. Значит, вора завернуть стадо на водопой. Теперь мне идти не сзади, а передом. И те коровы, что шли сзади, тоже очутились впереди. Попадья, которая оказалась позади всех, что ей непривычно, быстро нырнула в стадо. Вот она уже пошла серединой, расталкивая коров, а вот уже и выбралась вперед. Следом за ней, не отставая, семенила Бурлачиха. Я посмотрел на нее, погрозил плетью. Баловница отвернулась, сделала вид, будто ничего особенного и не произошло.
Стадо выровнялось, коровы заняли свои привычные, - как они ходили из года в год, - места, и мы с этой рогатой армией тихо спускаемся к ложбине. Я чувствую себя полководцем, не меньше Суворова. Стараюсь сдерживать напор, приучаю к грозному своему окрику. Дело не в дело - хлопаю плетью, свищу. Книга Пушкина у меня за пазухой пиджака, а пиджак туго подвязан веревкой. Стихотворение, наполовину заученное, звучит в ушах.
С возвышенности далеко видны поля. Много земли. Вон грань. Она отделяет барскую землю от нашей. Она отрезала от села луга, лес, родники и самую хорошую землю. Узким клином сходится барская земля со второй барской гранью. Вторая захватывает эту степь, лес и опять землю, но уже отрезанную не от нас, а от соседнего села.
Кое‑кто еще сеет. Только на барской земле никого. Уполномоченные все еще не приехали из города. Опять три раза хлопает дядя Федор. Он машет, чтобы я не сдерживал коров. Отхожу в сторонку, коровы, почуяв волю, рысью бегут к воде.
Вода чистая, холодноватая. Напившись, стадо полегло. Мы расположились на старом пастушьем месте, где еще с прошлого года остался пепел и обгорелые сошки.
У нас свежий хлеб, по яйцу и несколько вареных картофелин. Закусив, принимаемся собирать чуть подсохший прошлогодний помет, рвать сухую траву, стебли татарника. И вот уже на старом пепелище появляется синий веселый дымок.
Запах стойла. Жвачка. Тихое мычание. Вздохи. Откуда‑то с пару доносится блеяние овец. Их в степь еще не пускают.
Жаворонки неумолчно заливаются в выси. Умолкают тогда лишь, когда над степью появляется зоркий коршун. Быстрые стрижи то взовьются и застынут на одном месте, то вдруг молнией хватят к земле, и снова взлетят, и снова замрут.
В далеком лесу кричат грачи. Там на березах уйма гнезд. Мы с Ванькой уговорились как‑нибудь сходить туда. Грачиные яйца очень хороши, если их испечь в горячей золе.
- Что им скажет барыня, не знаю, - проговорил наш старик.
- А тебе не все равно? - сказал я.
- Как это все равно?
- А так. Земля тебе вроде ни к чему. Ты стадо пасешь.
Он усмехнулся.
- О людях я, не о себе. А свою душу я навечно продам.
- Зачем?
- Продам и пропью.
- Без земли останешься?
- Отведут три аршина под могилу, хватит.
Он пристально посмотрел на меня.
- Вот тебе душа нужна бы. А я хрип свой гнул. И на себя и на чужих людей.
- Почему у нас мало земли? - спросил я.
Он поглядел на поля, широко повел рукой:
- Сколько хошь.
- А на наши доли? Вот па Ваньку, на Данилку? Где нам‑то взять землю?
- Земля у господ, - вздохнул старик, - наградил их царь, а мужиков обезземелил.
- А нельзя назад ее отбить? - спросил я прямо.
Старик как‑то по–иному глянул на меня и сердито закричал:
- Отбить, отбить! Как же ее отбить, коль закону нет! Земля царем дарована, с грамотой, с печатями.
- Украсть грамоту! - срывающимся голосом крикнул я.
- "Украсть"! Как же украсть, коль она под семью замками в чугунном шкапу. В нем полтораста пудов.
Но я не отставал.
- За какие храбрости барыня получила от царя землю? Дать ей пятнадцать десятин на душу, и прокормится.
Дядя Федор замахал на меня руками:
- Молод спрашивать об этом. В арестански роты с тобой угодишь…
Я не стал больше сердить старика и отправился к пруду. Возле плотины сидели Ванька с Данилкой. Они таинственно о чем‑то шептались. Покосившись на меня, смолкли. Я догадался, что они шептались о том, как бы украсть у кого‑нибудь ременные чересседельники, разрезать на полоски и сплесть себе лапти.