- Нет. Люблю? Не знаю, что вам и сказать. Я не часто его вспоминаю, не то чтобы всё время я о нём думала. К тому же он умер, говорят, так что уж хотя бы поэтому... Нет. Но теперь мне кажется, что тогда было так хорошо. Иной раз я будто не шла, я будто летела над землей, и никогда больше меня так не бросало в дрожь. Мы под конец будто с ума сошли оба, так он был прекрасен. Как-то раз я пекла печенье, а он подошёл снаружи к окну и на меня смотрел. Я уже смесила тесто, раскатала его и нарезала ножом на кусочки, и я показала ему нож и сказала: "Не лучше ли обоим нам умереть?" - "Да, - сказал он, - пойдём со мною вместе в мою сторожку, и там мы умрём!". Я помыла руки и пошла с ним в его сторожку. Тотчас он принялся наводить порядок, и умываться, и чиститься. Ах, но я уже передумала, и я всё так и сказала ему, нет, я не могла умереть. И сразу он согласился, что нам и без того хорошо, но я-то видела, как он огорчился, ведь он мне поверил. Потом уж он винился, что по простоте своей не понял шутки. Часто было в нём что-то прямо-таки идиотское, и это так меня трогало. Я думала про себя: его же во что угодно можно вовлечь, и он смолчит, его можно сделать великим грешником, и он смолчит, а то он вдруг делался зорким, ясновидящим, он всё видел насквозь. О, тут уж ничего не оставалось от его простоты, он делался прозорливым и острым. Вот, кстати, я вспомнила. В лесу росла одна рябина, необыкновенно высокая и стройная. Глан часто заглядывался на эту рябину и обращал моё внимание на то, какая она высокая и прямая, он был в неё прямо-таки влюблён. И как-то я решила его помучить, сделать ему больно, и подговорила одного человека подпилить рябину под корень со всех сторон, она едва держалась. На другой день приходит Глан и говорит: "Пойдём со мною в лес!". И я пошла. Он показывает мне рябину и говорит: "Это низость!". - "Раз это низость, не иначе как сделала её женщина", - сказала я. Я вовсе не старалась отвести от себя подозрение, о, я даже нарочно его навлекала! "Нет, это сделано очень сильной и глупой левой рукой", - ответил он. Он всё по зазубринам понял. Тут я испугалась, ведь он говорил правду. "Ну, значит, это сделал левша", - говорю я. А Глан отвечает: "Нет, слишком уж грубая работа. Это сделал кто-то, кто хотел выдать себя за левшу, или кто-то, у кого сейчас повреждена правая рука!". И тут я поняла, что тому, кого я подбила на это дело, несдобровать, у него и впрямь правая рука была подвязана, потому-то я и выбрала его себе в пособники, чтобы сбить с толку Глана. О, но Глан не дал сбить себя с толку, он нашёл того человека и его проучил. Ух! И ведь Глан действовал тоже одной рукой, он не мог пустить в ход две здоровые руки против того, у кого была только одна. Через несколько дней я об этом узнала, я пришла к Глану, и, чтобы его ещё больше задеть, я сказала: "А ведь это я сгубила вашу рябину!". Сказала так и ушла... Подумать только, как хорошо я всё это помню, вот ведь, вертится и вертится в голове, с ним шутки были плохи, он вдруг делался до того проницателен. А тот человек, мой пособник, он ещё жив, недавно он пришёл ко мне, его зовут Йенс-Детород.
- Вот как?
Баронесса вскинула на меня взгляд при этом моём коротеньком вопросе.
Я стоял и думал: да, она помогла Йенсу-Детороду пристроиться к месту, а он когда-то ей помог мучить Глана. Неужто она любит покойника - до ненависти, до жестокости и сейчас ещё пытается сделать ему больно? Или Глан жив и она не хочет расстаться со своей пыткой?
Я спросил:
- Так, может быть, Глан не умер?
- Не знаю, - ответила она. - Да нет, конечно, он умер. Он был такой переменчивый, на него влияла погода, и солнце, трава и месяц управляли его душой, с ним разговаривал ветер. Нет, он умер, он умер, и так это всё давно было, тому уже тысяча лет.
Баронесса поднялась и пошла обратно к мельнице. На неё было жалко смотреть. Она говорила сейчас совсем по-другому, она не усмехалась, не рисовалась, она грустно рассказывала. Я был рад, что так и не осмелился сесть рядом с ней на траву и все время её слушал стоя.
IX
Нет, Хартвигсену не пошло на пользу его возвышение в последние годы, он невесть что о себе вообразил. Будто только он и существует во всей округе, будто он здесь царь и Бог.
Он был жалок в своей этой глупости. Но прирождённая доброта не вовсе покинула его. Он отдал такое распоряжение Стену-Приказчику: "Если смотрителю маяка Шёнингу что понадобится в лавке, пиши, будто ошибкой, всё на мой счёт - Бенони Хартвича". Мне он объяснил напрямик, что без посредства смотрителя он не разбогател бы на серебряных копях и теперь хочет ему выказать свою признательность. Так же точно отпускал он все товары в кредит Арону из Хопана, человеку, который отдал ему эти горы за бесценок.
Всё так, да ведь смотритель Шёнинг ничего не желал брать в кредит. Приходя в лавку, он всегда держал наготове наличные.
Однажды Хартвигсен ему говорит:
- Если вам наш товар нужон, платить не надо!
Смотритель стоит, униженный, и смотрит по очереди на нас на всех.
Хартвигсен говорит:
- Скажите только, чтобы на меня записали!
Смотритель наконец отвечает:
- Ну, какой же это расчёт? И неужто я сам не могу расчесться за свою покупку?
Хартвигсену бы образумиться после такого ответа, но нет, он делается ещё глупей и наглей, он говорит:
- Да-да, но я просто хотел сделать доброе дело!
И тут уж смотритель стал смеяться над ним, он тряс седой головой и в конце концов даже сплюнул в сердцах, и Хартвигсен в ярости обозвал его идиотом и, хлопнув дверью, вышел из лавки.
И он не забыл смотрителю этого своего стыда, нет, он ходил и злился, хоть и говорил, что ему всё равно. "Вот и ты когда-нибудь загордишься и от меня откажешься", - говорил он Розе. И когда она качала головой и не желала вдаваться в этот предмет, он говорил оскорблённо: "Ну-ну, поступай как знаешь".
Вечером он любил порассказать нам о том, что совершил он за день, хоть, ей-богу, не о чем было и рассказывать. Он ходил туда-сюда, во всё вмешивался, отвлекал людей от дела, только чтобы напомнить им, кто их хозяин. Он сказал старшему мельнику, когда повстречал его на дороге:
- А я как раз к тебе собрался. Сегодня ты уж доставь нам столько муки, сколько сможешь!
Но ведь именно этим старший мельник ежедневно и занимался - перемалывал столько зерна, сколько мог.
- Будет сделано! - отвечал он, однако, со всею почтительностью.
- А то я с пристани иду, а там на нашем складе всего двадцать кулей, не больше! - говорит Хартвигсен.
Он сказал мне:
- Сейчас я - к сушильням, не хотите ли со мною?
Мы отправились туда, и Хартвигсен - знаток рыбы, хозяин! - задавал вопросы Арну-Сушильщику: "А ты соображаешь, что завтра вдруг дождь польёт и снова всю рыбу намочит! Если у тебя людей маловато, ты только слово скажи!". Арн на это ему ответил, что людей у него хватает, да вот солнца пока маловато, сушке завсегда своё время. И тут Хартвигсен говорит: "Да-да, я вот назначил рыбу сложить до жары". И хоть Арну-Сушильщику это известно не хуже него, он всплескивает руками, делает изумлённое лицо. И Хартвигсен ему толкует, что из года в год повелось рыбу укладывать и отправлять на юг до жары, так было прошлый год и все года. Да-да, и Арну-Сушильщику приходится все это выслушивать, куда денешься? А Хартвигсен идёт дальше со мною в горы и ворчит: "Хорошо этому Маку - стой себе за конторкой да циферки строчи, а кто за всем приглядит, всех проверит? Всё на мне. Даже жениться некогда".
Роза затихла и похорошела от спокойной жизни, часто она брала за руку Марту, вела её к детям баронессы и подолгу гуляла с ними в горах. В эти часы я оставался во всём доме один и мог предаться тому тайному занятию, о котором уже упоминал. Я закрывал двери и окна, чтобы заглушить все звуки. Каждые четверть часа я выбегал проверить, не идёт ли кто, а потом возвращался и углублялся в своё. О, Роза непременно должна первая всё узнать, я покуда даже писать ничего про это не буду.
Как она была искренна, как мила! Заметив, что Хартвигсен хочет держать в тайне наши уроки, она стала уходить из дому за покупками в лавку. Так же точно вела она себя по вечерам, когда мы болтали всякую всячину, она была дама воспитанная и снисходительно относилась к нашему вздору, она с тайной снисходительностью относилась к Хартвигсену, когда он был невозможен. А Хартвигсен такое молол! Раз он стал человеком влиятельным, он вовсе не трудился держать язык за зубами, если чего-то не понимал, но, напротив, пускался в такие разглагольствования, каких я в жизни не слыхивал. О, что за каша была у него в голове! Он рассуждал, например, о море житейском и самым неожиданным образом ввернул: "Лютер - да, уж это был великий корабль на море житейском. Я, конечно, не разбираюсь в подобных материях, но так я думаю в простоте души. А значится, и вера его была самая что ни на есть истинная вера!".
И что же могла на это ответить Роза? Что да, Лютер, мол, это такой человек! И даже бровью не повела.
И вот Хартвигсен вдруг объявил, что мне, верно, скоро придётся уехать.
Случилось это на другой день после того, как я вечером сидел на крыльце и разговаривал с Розой и Мартой, я даже больше разговаривал с Мартой. И тут домой возвращается Хартвигсен.
- Присаживайся к нам! - шутя говорит ему Роза. Но Хартвигсен проголодался, и он пошёл в комнаты.
Мы все трое последовали за ним. Кажется, Хартвигсен был в Сирилунне, и кто-то там, верно, его огорчил. После ужина он вдруг спрашивает у Розы:
- Ну, ты подумала про то, что лето почти истекло? И нам пора жениться, или как?
Роза бросила на меня отчаянный взгляд.
- А до студента это вовсе не касается, - сказал Хартвигсен.
Я улыбнулся, покачал головой, сказал: "Да-да", - и вышел. И оставался на крыльце, пока Хартвигсен сам не вышел, чтобы меня пригласить в дом. Роза сидела в столовой. Верно, она пыталась как-то загладить то обстоятельство, что меня выгнали за дверь, и обратила ко мне несколько слов:
- Мой отец ведь хотел, чтобы вы его навестили. Не забывайте об этом. Правда, сперва речь шла о том, чтобы вы меня проводили общинным лесом. Но всё же.
- Ага, - тут же сказал Хартвигсен, - ты, видно, собралась идти общинным лесом?
- Нет, - ответила она. - Я же осталась тут.
- А то ведь мне знать не мешает, - продолжал Хартвигсен в раздражении. - Но если что, ялик к вашим услугам. - И он глянул на меня великодушно.
- Нет, я предпочитаю ходить пешком, - ответил я.
Мы все говорили теперь спокойнее, но я-то прекрасно видел, что Хартвигсен так и следит, не скажу ли я чего лишнего. И я умолк. Кто-то, верно, наговорил ему на меня, почём знать!
Марта подошла ко мне с игрушкой, сунула её мне и сказала:
- Мой братец её всю разломал!
Я сложил игрушку и обещал завтра склеить, Роза подошла, наклонилась и тоже посмотрела, всё вместе длилось не более минуты, ну, может быть, Роза про игрушку сказала несколько слов. Но Хартвигсен вдруг вскочил и вышел за дверь.
Это было вечером. А наутро Хартвигсен явился и предложил мне уехать. "Да-да", - сказал я.
Но я же как раз начал новую картину, его постройки на фоне общинного леса, неужели он про это забыл?
- Тут дело такое, прислуга теперь будет у нас жить, и ей место нужно, - сказал Хартвигсен себе в оправдание.
Я принял это известие с лёгкостью, чтобы не возбудить в нём подозрений, но я очень огорчился.
- А картина? - спросил я.
- Вы её кончите, - отвечал Хартвигсен, утешенный тем, что у меня нет иной печали. - Само собой, вы должны её нарисовать.
Было это утром, а мне для моей картины требовалось предвечернее освещение, так что у меня оставалось несколько часов свободных. Я отправился в Сирилунн.
X
Баронесса мне говорит:
- Я так рада, что вы разговариваете с девочками и учите их уму-разуму.
- Скоро это кончится, - отвечаю я. - Я должен уехать.
Баронесса слегка вытягивает шею:
- Уехать? Вот как?
- Мне осталось только кончить картину, я кое-что пишу. А там я уеду.
- И куда же?
- У меня друг в Утвере, в округе Ос, к нему я и уеду.
- Друг? И он старше вас?
- Да, он на два года меня старше.
- Художник?
- Нет, он охотник. Он тоже студент. Мы будем странствовать вместе.
Баронесса ушла в глубокой задумчивости.
Вечером, когда я стоял и писал свою картину, баронесса пришла ко мне, и она со мной говорила и крепко ухватила мою судьбу своею рукой: она просила меня ни больше ни меньше, как переселиться к ней в Сирилунн и впредь быть её девочкам учителем и наставником.
Я не мог рисовать, кисть дрожала в моей руке, ведь по некоторым причинам я был рад остаться в здешних местах подольше, я даже тайком молился об этом Господу. Я попросил у баронессы позволения подумать, и она согласилась. Она сказала:
- А девочек покамест и учить ничему не надо, они ещё маленькие, вы только болтайте с ними да водите гулять. Ах, я об одном вас прошу - сделайте их лучше, чем я сама, они ведь такие ещё маленькие и милые! И вам, разумеется, будет положено хорошее жалованье.
Я мог бы тотчас ответить согласием, всё во мне пело от радости. Но вместо этого я сказал:
- Всё зависит от того, что скажет мой друг. Потому что тогда ведь наши планы не состоятся.
Баронесса оглядывается и говорит на прощание:
- Девочки только о вас и толкуют, они молятся за вас каждый вечер. Это они сами придумали за вас молиться. Да, сказала я, вы уж молитесь за него.
Баронесса пришла ко мне на другой день, и я решился. Неловко было важничать и набивать себе цену, и я почтительно заговорил первый и сразу сказал - да, я обдумал её лестное предложение и с благодарностью его принимаю.
Она протянула мне руку, и дело было слажено.
Отложив кисть в тот день, я пошёл в сарай Хартвигсена и там, в излюбленном своём уголке, я благодарил Бога за его милость. И весь вечер я молчал и думал свои думы. Я не хотел хвастаться и рассказывать Хартвигсену о моём переселении в Сирилунн, зато Мункену Вендту я написал, что судьбе было угодно привязать меня ещё на некоторое время к здешним местам.
Лишь несколько дней спустя, когда картина моя была уже готова, новость стала известна Хартвигсену от самого Мака. Хартвигсен вернулся из Сирилунна и сказал:
- Мак говорит, вы переселяетесь в Сирилунн?
Роза слушала, Марта слушала.
- Да, это правда, - ответил я.
- Ну-ну. Так-так.
Хартвигсен принялся за еду, и мы заговорили о всякой всячине, но я-то видел, что он только и думает о моём переселении. Роза молчала.
- А ведь она это ловко придумала, - вдруг говорит Хартвигсен про себя.
- О ком ты? - спрашивает Роза.
- О нашей прекрасной Эдварде. Э, да ладно, теперь уж всё одно.
Я думал: а ведь это баронесса настраивала Хартвигсена против меня; но если она старалась ради того, чтобы я сделался учителем и наставником девочек, так, быть может, это не столь уж и дурно с её стороны, право, не знаю. Но Хартвигсен выглядел одураченным. Он, верно, досадовал, что вот я переезжаю в дом Мака, вместо того чтоб оставаться у него, а может быть, его злило, что я буду жить у него под боком. Ведь всё равно я остаюсь рядом с Розой.
Я положил переехать на другое утро. Но мне ещё предстояло открыть Розе, чем я занимался в такой глубокой тайне. Она куда-то ушла с Мартой, возможно, даже нарочно, чтобы не быть дома, когда я уйду.
Я жду, и вот я вижу издали, как она идёт с девочкой, а мне уже нечего скрывать, нет, и я отворяю дверь, сажусь и, не оборачиваясь, делаю свою дело.
Роза и Марта входят, они замирают на пороге.
Я сижу и играю на фортепьяно. Играю я самое дивное из всего, что я знаю на свете, - Моцарта, сонату A-dur. И получается прекрасно, в меня будто вселилось то великое, благородное сердце, чтобы поддержать в трудную минуту. О, я так долго упражнялся, мне уже не стыдно, что меня слушает Роза, я ведь всё ждал, когда снова смогу хорошо играть. И утром я благодарил Бога за то, что играю теперь совсем неплохо. Меня научили игре на фортепьяно в моём милом доме, чему только там не научили меня, пока наш дом не распался и кров наш уже не мог меня укрывать! Deo gloria!.
Я оборачиваюсь. Роза смотрит на меня во все глаза, она говорит:
- Так вы?.. Вы ещё и играете?
Я встал и признался ей, что тайком упражнялся в фортепианной игре. Если ей кажется, что игру мою можно слушать, я премного ей благодарен. Больше я ничего не сказал, я бы и не мог ничего толком выговорить от волнения. Но потом-то я сам был доволен, что не рассентиментальничался и не стал сообщать, что это, мол, мой прощальный привет. Я прошёл к себе и уложил вещи. Я дождался возвращения Хартвигсена.
- Да-да, я вовсе не собирался с вами расставаться, - сказал он. - У меня для вас ещё полно работы. Ну, да чего уж там.
Марта отвлекает его внимание, она говорит, что я играл на фортепьяно:
- Студент играл на фортепьяно.
- Как? Вы тоже играете?
И Роза отвечает:
- Уж он-то - он играет!
От этих её слов я испытал такую гордость, какой никогда ещё не испытывал ни от каких похвал, и я покинул дом Хартвигсена с преисполненным благодарностью сердцем. Ах, меня даже пошатывало от волнения, и я шёл, не разбирая дороги, хоть внимательно на неё смотрел.
И вот я пришёл в Сирилунн и там остался. Переселение мало что изменило в моей жизни, я гулял с девочками, рисовал для них, кое-что писал красками. А хозяйка моя, баронесса, уже не делала и не говорила ничего такого, что не пристало благовоспитанной даме, нет, ей-богу, ничего некрасивого или дурного она не делала. Правда, она сохранила привычку вдруг выгибать руки над головой и выглядывать из-под свода своих сомкнутых рук, и это удивительно красиво у неё получалось. А за столом она держалась прилично, разве что иногда поставит оба локтя на стол, когда отправляет кусок в рот или пьёт из чашки.
Я хотел написать интерьер гостиной в доме у Мака, вышла бы недурная вещица - один из серебряных амуров в углу, две гравюры над фортепиано. Но всё, что тут было, мало вдохновляло меня - только стакан с вином, который Роза забыла тогда на столе. Он снова стоял бы на солнце, рдяный и одинокий, стоял бы и медленно угасал.
Здесь, на ходком месте, было больше движения и жизни, чем в доме у Хартвигсена, объявлялись капитаны из чужих стран, когда буря загоняла их в гавань, среди них оказался однажды и русский капитан, и я кое-как по-французски с ним объяснялся. Непогода несколько дней держала его большой корабль у нашего берега, мы с баронессой побывали на борту, и капитан купил медвежьих и песцовых шкур у отца Розы.
В Сирилунне я обзавёлся приличным платьем и мог не стесняясь ходить, куда хотел. Иной раз я забредал и в лавку, смотрел на входящих и выходящих, заезжих и здешних, на странников, покупавших хлеба в пекарне и тотчас спешивших дальше, на рыбаков с юга, целыми днями простаивавших у стойки, чтобы с пьяным гоготом потом разбрестись по дорогам.