Роза - Кнут Гамсун 5 стр.


Жители собственно Сирилунна почти все имели прозвища. Были тут Свен-Сторож, Уле-Мужик, но теперь они шкипера на судах и прозвища устарели. А была тут ещё Брамапутра, жена Уле-Мужика, она так нежно привечала чужих, что мужу приходилось следить за нею во все глаза. В общем, из такого же теста была и Эллен, она прежде служила здесь горничной, а в прошлом году вышла за Свена-Сторожа, но эта любила одного в целом свете - самого Мака, и стоило поглядеть на её потерянное лицо, когда она смотрела на Мака или когда он встречал её во дворе и бросал ей походя несколько слов. О, тут полным-полно было людей с прозвищами: Йенс-Детород, Крючочник, и ещё, например, один бродяга, который здесь объявился минувшей зимой и переколол все дрова в округе, у этого были до того короткие ноги, что его звали просто - Колода.

Очень интересно было мне наблюдать смотрителя маяка Шёнинга, когда он, шаркая, приходил в лавку за разным мелким товаром. Он был человек весьма своенравный, зато с огромным жизненным опытом. Он много думал и путешествовал на своём веку, и как необычны были его рассказы! Правда, он был не большой охотник распространяться. Больше молчал надменно. Раз как-то подъехал к лавке крестьянин с лошадью и тележкой. У лошади по самые глаза морда была скрыта торбой, жевать она не жевала, торба была уже пуста, и лошадь просто стояла, подняв голову, стояла и смотрела. И вот тут смотритель сказал: "Она упрятана, как мусульманка!". Мне тогда удалось его разговорить, и он мне кое-что рассказал о дальних странах.

Наконец, на самом исходе лета явился в Сирилунн сэр Хью Тревильян, явился он по делу, и дело его заключалось в том, чтобы выбрать лучший коньяк в погребах у Мака и закупить себе партию. Он уложил несколько бутылок в мешок, взял носильщика и удалился. Они ушли далеко, за горы, к бесконечным морошковым болотам, и там сэр Хью залёг на несколько дней и пил не переставая, пока глаза не остекленели и в голове совсем не помутилось. Носильщик два раза ходил в Сирилунн за подспорьем, а когда Мак увидал его в третий раз, он покачал головой и сказал - "нет". Как ни просил его носильщик, как ни молил, Мак повторял своё "нет" и больше ни слова не прибавил. Сэру Хью несладко пришлось в болотах, он спал под открытым небом и не ел ничего, кроме морошки, которую носильщик собирал в свою шапку. И на четвёртый день Мак отрядил в те болота Свена-Сторожа и ещё кого-то с большим запасом доброй еды для оголодавшего англичанина.

И так же точно, как с сэром Хью, обращался Мак со своею челядью - истинный барин. Хотя в обороте крупной торговли больше денег было Хартвигсена, чем Мака, Мак пользовался большим почётом и уважением. Мне рассказывали, что кое в чём у Мака была дурная слава, но, истинный барин, он никому не позволял совать нос куда не следует. Все знали, что для девушек он гроза, просто бич, такая уж у него натура. Ходили слухи насчёт его тёплых ванн, будто бы он лежит в воде на перине, и принимает он эти свои ванны даже и по нескольку раз на неделе, когда на него найдёт стих, и прислуживает ему одна, а то и две девушки. Выходит, этот Мак - ужасный распутник. А как-то Брамапутра проболталась, что Мак вовсе и не всегда принимает такую ванну сам, а велит купаться девушкам и глаз с них не сводит. Теперь Мак взял себе в горничные маленькую Петрину, и он ждёт, пока она подрастёт до законного возраста, да, он вроде как посадил её в своём саду, чтобы она росла и наливалась. Но она, пожалуй, давно уже созрела, какой у неё бесподобный стан, какой переливчатый смех! А носик вздёрнутый, смотритель маяка сказал как-то, что носик её стоит на цыпочках.

XI

Вечер, девочки легли спать, я прогуливаюсь и думаю о том о сём. Тепло, светит солнце. На зелёном выгоне стоят и жуют все коровы Сирилунна, время от времени я слышу звяканье колокольчика, когда они дергают головой, отгоняя комаров, а то всё тихо. Вот я подхожу к одной корове и с нею беседую, и корове, разумеется, это лестно, хоть она на меня и глазом не ведёт, только тихо вздыхает, мерно жуёт и смотрит прямо перед собою. Ах, как она смотрит! Только один-единственный раз она смигнула и снова смотрит в пространство.

Я спускаюсь к пристани. Дивный вечер, и тут продолжается работа. Бондарь, Виллатс-Грузчик, кое-кто ещё тянут тали, поднимают новую вывеску. На вывеске значится: Мак и Хартвич. Я спускаюсь в лодку и гребу от берега, чтобы посмотреть, как всё это выглядит со стороны воды. Под новой вывеской подновленные буквы старой - "Продажа соли и бочонков". И уж совсем отдельно, сама по себе, на белой стене большая рука указует вниз пальцем. Ужасная безвкусица - эта отрубленная рука, и до чего же скверно она намалёвана, и как тут не к месту.

Я снова гребу к берегу и на пристани вижу Хартвигсена.

- Ну, что я вам говорил? За всем глаз да глаз, всё проверь, - говорит он. - Вот, вывеску вешают, а не косо ли, а видать ли её с почтового парохода?

- Эту руку на стене лучше бы убрать, - говорю я.

- Да? Вы считаете? Всё это Крючочника работа, он придумал эту руку, так, говорит, в городе заведено. А как вам буквы покажутся?

- Очень хорошие буквы.

- Вот-вот, а вы говорите. Имя-то я сам себе поменял, а всё чудно, как прочтёшь. Это не полное моё имя, меня в святой купели окрестили Бенони, так что если "Б" спереди приставить - оно будет в самый раз. Мне обошлось в кругленькую сумму поставить своё имя рядом с Маком. Э, да ладно, мне плевать.

Хартвигсен садится в мою лодку, и мы отплываем от берега, чтобы ему полюбоваться на вывеску. Пока лодка стоит на воде, я думаю про то, что Маку, пожалуй, не следовало бы взимать в этом случае с компаньона плату. За что тут платить? Но Хартвигсену плевать. Выходит, он так безмерно богат, что кругленькая сумма для него ничего не значит? И ведь совсем недавно ему пришлось ещё раскошелиться, может быть, на тысячи, чтоб откупиться от мужа Розы. А, да мне-то какое до всего этого дело?

Хартвигсен кричит Бондарю и Виллатсу-Грузчику:

- Завтра чтоб эту руку стереть!

- Стереть?

- Ну да, лишняя тут она.

Мы снова гребём к берегу, и Хартвигсен мне говорит:

- Сами видите: не подоспей я, не уладь дела, и рука эта так бы и красовалась на стене. Да, так что я хотел спросить? Как вам живётся в Сирилунне?

- Спасибо, не жалуюсь.

- Зря вы от меня съехали. Марта вот подросла, ей домашнего учителя надо.

Я возразил, что Марта может ведь пойти в приходскую школу, когда наступит срок. Но Хартвигсен на это покачал головой.

- Так уж выходит, - ответил он. - Дитё у нас обучилось книксен делать, да и ещё много кой-чему обучилось. Вот я и хочу учителя, значит, нанять.

Я заметил, что Марта ещё успеет пойти в городскую школу вместе с дочками баронессы, но и это предположение оказалось Хартвигсену не по душе.

- Больно надо дитё к чужим людям отсылать, - сказал он.

Мы ушли с пристани вместе, подошли к дому Хартвигсена, и он пригласил меня войти. Роза сидела на крыльце, мы сели рядом, завязался разговор, и как же мило и тихо отвечала она на мои вопросы о её здоровье. Хартвигсен напрямик предложил мне снова переехать к ним и стать учителем Марты, я отказался, и он обиделся. Весною небось я к нему к первому препожаловал, сказал он. Роза молчала.

- Ну-ну, зря вы уж так-то верите нашей прекрасной Эдварде, - сказал Хартвигсен и со значением покачал головой. - Она штучка непростая. Ладно, больше я ничего не скажу.

Но я ничего на это не отвечаю, и Хартвигсен уже не в силах сдерживаться, он говорит:

- Её муж зимой застрелился!

Роза заливается краской и опускает взгляд.

- Ну, зачем ты, Бенони! - говорит она.

- Да вот, могу вам сообщить! - продолжает Хартвигсен и лопается от гордости, что осведомлён лучше других.

Но Роза, сдаётся мне, уже раньше слышала эту новость, во всяком случае, она говорит:

- И откуда ты знаешь? Может быть, это просто сплетни. Лучше их не повторять.

Хартвигсен сказал, что знает всё от одного малого, а тот сам всё прочёл зимою в газетах, и он служит в конторе у ленсмана. Так что сомневаться не приходится. Эдварду даже таскали в участок и допрашивали по поводу происшествия.

Как же мила, как чиста была Роза в эту минуту! О, я ведь заметил - опасная новость давным-давно уже ей известна. И даже в пору самых жестоких терзаний ревности она ею не воспользовалась. Мне хотелось пасть к её ногам, там было моё место, там было место и Хартвигсену.

До сих пор я не произносил ни слова, но когда Роза заметила, что муж Эдварды мог застрелиться в припадке безумия, я кивнул и высказался в том же духе. И тогда Хартвигсен вышел из себя и на меня обрушился:

- Ну-ну, что же, счастливый путь. Только она мне сказала, что вы - ничтожество. Имейте в виду!

И тут уж Роза не посмела его урезонить, она встала и ушла в комнаты.

Мне было так обидно, я не мог удержаться и спросил:

- Она это сама вам сказала?

- Ничтожество, получившее хорошее воспитание, - слово в слово были её слова.

Хартвигсену хотелось побольней меня уязвить, он тоже встал и принялся кормить голубей, хоть час был уже совсем поздний.

И я побрёл прочь, я прошёл мимо зелёного луга с коровами, далеко за мельницу, к лесу, к далёким вершинам. Гордость моя страдала, всё моё воспитание, оказывается, ровным счётом ничего не значило в глазах моей хозяйки. Я пытался себя утешить - положим, баронесса так сказала, ну и что с того, разве небо упало на землю? Ах, но как же я был несчастлив! Кроме этого моего хорошего воспитания у меня ведь ничего не было, решительно ничего. Никто не назвал бы меня привлекательным юношей при моей щуплости, и лицом я не вышел, даже напротив, всё лицо у меня было в прыщах. Оттого-то я всегда и слушался родителей, и многому научился, и порядочно преуспел в рисовании и живописи. И должен признаться, когда я выдал себя за гордого охотника, я, пожалуй, прихвастнул, я, можно сказать, приврал, ну, какой из меня охотник и странник, нет, я не Мункен Вендт, я только мечтал постранствовать с ним вместе и поучиться его великому безразличию к собственной особе.

Так я думал и шёл и шёл, пока совсем не выбился из сил. Я невольно забирался в самую гущу леса, будто спрятаться хотел, я упёрся, наконец, в заросли ивняка и решил непременно продраться сквозь них на четвереньках и потом уж спокойно перевести дух. Меня словно что тянуло туда, да, словно сам Господь меня подталкивал, будто помощи ждал от меня, недостойного.

Я ползу как бы по узенькой тропке, протоптанной зверьем, и когда тропка кончается, маленькая круглая полянка с крохотным прудком открывается моему взгляду. В изумлении я встаю и смотрю на эту полянку, и она смотрит на меня. Никогда ещё не стаивал я на такой круглой маленькой полянке. Будто дух какой-то поселился в этой воде, а сейчас вот взлетел и унёс с собой крышу. Оторопь моя проходит, и я уже нахожу приятность в мёртвой тишине этого места, свет цедится сверху, как сквозь горло кувшина, и никто-то меня здесь не увидит, разве что с неба. Как тут хорошо! - думаю я. Прудок такой крохотный, и я присаживаюсь с ним рядом на корточки, чтобы быть тоже поменьше и его не обидеть. Тут комары, я замечаю, что каждый комарик затевает свою пляску где-то поодаль, и уж потом так подстраивает, чтобы плясать вместе со всеми. А на поверхности прудка будто лежит пенка, комарики её задевают и не мокнут, бабочки и другие летуньи бегают по ней, не оставляя следов. Прилежный паучок расположился отдохнуть в своей паутине на ветке.

Я совсем забываю, что меня унизили, что задето моё самолюбие, - здесь так хорошо. Ни левой стороны, ни правой - одна окружность, и стоят ветлы, стоит трава, и всё старое, густое, и всё из века в век, давным-давно так стояло. И что за важность, если я тут сижу и зря теряю время, никакого времени - нет, и мерой всему только круглый прудок в густых зарослях ивняка.

Мне хочется растянуться и поспать, но я сдерживаюсь и отказываюсь от своего намерения: паук зашевелился, ага, он, верно, ждёт дождя. Тут я замечаю, что комаров как метлой смело с прудка и он пошёл муаром. Я озираюсь, и вдруг меня осеняет странная, неприятная догадка: кто-то побывал недавно по ту сторону прудка, несколько ветел срубили, как бы расчищая берег, пеньки совсем свежие - это было сегодня. Я перепрыгиваю прудок, и берег чуть дрожит, хоть тут твёрдая почва, я разглядываю пеньки, и странное волнение меня мучит, я вижу, что ветлы срубила непривычная левая рука. Не иначе, как тот рассказ, что я слышал недавно, обострил мою наблюдательность. Я пощупал зарубки, подобрал щепу, повертел так и сяк и убедился, что я не ошибся. Но зачем - зачем понадобилось валить ивняк? И почему эти таинственные зарубки? Я стою и смотрю на заросли ивняка и вдруг холодею: прямо передо мной стоит каменный идол, древний бог.

Ах, какой же он маленький, гадкий, руки обрублены по самые плечи, и на лице только сирые чёрточки вместо рта, носа и глаз. Начало ног тоже означено насечкой, а ног самих нет, и божка подперли камешками, чтобы не рухнул.

Уж не для того ли меня привёл сюда нынче Господь, чтобы я свалил этого истукана и утопил - думаю я и протягиваю к нему руку. Но в руке моей никакой силы, нет, напротив, она опадает как плеть. Я гляжу на свою руку - что за притча? Кожа на ней вся будто одрябла. В ужасе я перевожу взгляд со своей руки на идола - ох, стыд-то какой перед Богом - испугаться эдакого произведения! Идол будто был больше когда-то, давно, но впал в детство, в убожество, до того он весь осел на своих подпорках. Я тяну к нему другую руку, но - опять она опускается, повторяется та же история, кожа сереет и дрябнет на левой моей руке.

Я снова перепрыгиваю через прудок и снова пробираюсь сквозь заросли.

С неба падают первые крупные капли.

XII

В Сирилунн пришло письмо от родителей Розы из соседнего прихода - приглашение на свадьбу. Во второй раз собирался пастор Барфуд венчать свою дочь. Да, всё ждало этого торжества, до меня дошли слухи, что в двух соседних церквах было оглашение. Но Хартвигсен по своей крестьянской привычке таился до последнего. Ни слова не проронил о венчании. Ну, да Господь с ним.

Зарядил дождь, и путешествие решили проделать в белой лодке Мака; но маленькой Тонне, баронессиной дочке, нездоровилось, и обе девочки оставались дома. А стало быть, и я не мог принять приглашение. Баронесса очень мило предлагала отпустить меня и сама была готова посидеть дома, но это было до того ни с чем не сообразно, что и обсуждать не стоило. Марту тоже оставили с нами.

Свадьба была тихая по той причине, что невеста уже недавно венчалась, да, очень тихая была свадьба, совсем не во вкусе жениха, уж он бы задал пир на весь мир, будь его воля.

Хартвигсен мне сказал, воротясь:

- Жаль, вы не погуляли на моей свадьбе.

Я поблагодарил и ответил, что это было для меня невозможно по ряду причин. Во-первых, я лицо подчинённое, а моя хозяйка тоже получила приглашение. Во-вторых, у меня нет фрака, а моё, пусть и жалкое, воспитание мне подсказывает, что никакая другая одежда не приличествует подобному случаю.

Так я ему и ответил. Я не исключал, что Хартвигсен не станет делать секрета из моего последнего резона, - что ж, я ничего не имел против. Кстати, потом уж я узнал, что сам Хартвигсен щеголял на своей свадьбе в ботфортах с меховой опушкой, чтоб поразить купцов из рыбачьих посёлков. Когда кто-то ему указал на то, что в летний день это, пожалуй, нелепо, Хартвигсен отвечал:

- А мне плевать на то, как и в чём ходит Мак. Когда у меня ноги зябнут, я тёплые сапоги обуваю. Небось их у меня всяких разных хватает.

Вот и стала Роза второй раз замужней дамой. Ровно в полдень я отправляюсь к ней и приношу свои поздравления; она пожимает мне руку и, улыбаясь, благодарит. Она наливает вина нам в стаканы, и я присаживаюсь к столу. Роза рассказывает, что лопарь Гилберт встретился ей у самой паперти и ей стало не по себе. Так мы сидим, толкуем, и тут возвращается Хартвигсен. Держится он очень таинственно, он улыбается, пьёт вместе с нами вино.

Потом Хартвигсен вынимает из кармана свёрток за множеством печатей, он лопается от гордости и посмеивается.

- Вот, кой-чего пришло по почте, - говорит он. - С опозданием на день, ну дак...

И он вскрывает свёрток, вынимает кольцо и надевает на палец Розе.

- Это тебе кольцо, - говорит он. - Смотри снова не выбрось.

Роза даже меняется в лице.

- Нет уж! - говорит она тихо.

И она берёт его за руку и благодарит.

Кольцо чуть великовато. Она его сняла, поглядела на имя с внутренней стороны - Бенони - и снова надела.

Но Хартвигсену всё неймётся - ведь в свёртке ещё кое-что осталось.

- А тут ещё чего-то есть! - говорит он.

- Господи Боже! Да что же там могло бы быть? - дивится Роза.

И тут Хартвигсен нам обоим демонстрирует свёрток и озирает нас с торжественным видом.

- Вот, можете удостовериться. Кольцо - оно небось четыре талера тянет, и имя, и всё. А тут цена обозначается сто десять талеров!

Хартвигсен раззадоривает до последнего наше любопытство. Я порываюсь удалиться, чтобы не присутствовать при этом больше, но он удерживает меня.

- Вы только отвернитесь! - говорит он.

Я слышу звяканье, он подходит к Розе и произносит торжественно:

- Дорогая Роза! Позволь тебе вручить данные золотые часы и золотую цепь.

Глаза у Розы расширяются от изумления, она не может ни слова выговорить, она садится. Ах, как же мила была она в своём смущении, как все это было искренне, шло от сердца, она даже бледнела и краснела. Когда она поднялась и его поблагодарила за всё, он, сам растроганный, отвечал:

- Носи на здоровье, без сносу.

Потом взял у неё часы, завёл, поставил - ну, совершенный ребёнок, и глаза у него при этом были совсем детские. Я шёл от новобрачных и говорил себе, что вот - всё началось так сердечно, и значит, пожалуй, хорошо, что Роза поселилась в этом доме. Да о чём тут ещё толковать, Роза нашла своё счастье.

Дни идут, снова светит солнце, теплынь, розовеют ночи, морские птицы прогуливаются по отмели со своими выводками. А я тосковал - не мог же я, в самом деле, всякий день ходить к Хартвигсену и Розе, да и велика ль там теперь для меня была радость. Баронессе было не до меня, не до моей музыки, так что играл я только урывками, днём, когда Мак отлучался в контору, а баронесса уходила куда-то. Впрочем, я тоже прогуливался с девочками, как морские птицы со своими выводками.

Назад Дальше