Дневник вора - Жан Жене 17 стр.


Я решился присесть на край кровати и положить руку на одеяло. В тот вечер, в тусклом свете, падавшем с потолка, он выглядел таким же сильным и мускулистым, как и днем. Внезапно передо мной открылась возможность избавиться от тягостного чувства тревоги, в которое ввергли меня необъяснимые отношения между Стилитано и Робером. Если бы Арман согласился, чтобы не он, а я его любил, то благодаря своему возрасту и большей силе он мог бы меня спасти. Уже приходя в восторг, я был готов нежно прижаться к его телу, заросшему бурым мехом. Я протянул руку. Он улыбнулся. Он улыбнулся мне в первый раз, и этого было достаточно, чтобы я его полюбил.

- Я провернул неплохие дела, - сказал он.

Он повернулся на бок. Мое легкое напряжение свидетельствовало о том, что я ждал, когда его грозная рука повелительным жестом пригнет мою голову и заставит меня наклониться ради его услады. Если бы это случилось сегодня, я бы слегка поломался, чтобы он понервничал и захотел меня сильнее.

- Мне хочется выпить. Я сейчас встану.

Он поднялся с кровати и оделся. Когда мы вышли на улицу, он похвалил меня за то, что мне так здорово удается облапошить гомиков. Я остолбенел.

- Кто тебе это сказал?

- Не все ли равно.

Он даже слышал о том, что я связал одного из них.

- Отличная работа. Я бы ни за что не поверил.

Он рассказал мне, что портовые рабочие узнали о моих подвигах.

Каждая из моих жертв предупреждала обо мне других "голубых" или докеров (они все связаны с педиками). Я стал известен как гроза гомиков. Арман прибыл вовремя, чтобы сообщить о моей славе, которая грозила мне опасностью. Сам он узнал об этом по возвращении. Если Робер и Стилитано еще не в курсе, их вскоре оповестят.

- Здорово, что ты это сделал, малыш. Мне это нравится.

- Ох, это было нетрудно. Все они дрейфили.

- Здорово, я тебе говорю. Я бы ни за что не поверил. Пошли выпьем.

Когда мы вернулись, он ничего от меня не хотел, и мы уснули. В следующие дни мы встретились со Стилитано. Арман познакомился с Робером и, лишь только его увидев, воспылал к нему страстью, но хитрый мальчишка от него увильнул. Как-то раз он бросил Арману со смехом:

- У тебя же есть Жанно, тебе этого мало?

- Он - это совсем другое дело.

В самом деле, с тех пор как он узнал о моих ночных шалостях, Арман обращался со мной как с товарищем. Он разговаривал со мной, давал мне советы. Его презрение ушло, уступив место немного умильной материнской опеке. Он советовал, как мне лучше одеваться. Вечером, как только мы выкуривали по сигарете, он желал мне спокойной ночи и засыпал. Полюбив его, я приходил в отчаяние от того, что был не в силах доказать ему свою любовь, придумывая самые изощренные ласки. Дружба, которой он меня пожаловал, налагала на меня строжайшие запреты. Хотя я и признавал, что в моих преступлениях не обходится без надувательства, в глазах Армана я старался казаться мужчиной. Героическим поступкам, говорил я себе, не должны сопутствовать жесты, условно сводящие их на нет. Чистосердечный Арман не допустил бы, чтобы я служил для его удовольствия. Уважение, которое он ко мне питал, не позволяло ему использовать мое тело как раньше, хотя это наполнило бы меня новой силой и дерзостью.

Стилитано и Робер жили за счет Сильвии. Выбросив из головы наши тайные проделки с гомиками, Робер делал вид, что презирает мою работу.

- И ты называешь это делом? Тоже мне работа, - сказал он однажды. - Ты нападаешь на стариков, которые держатся на ногах лишь благодаря своим палкам да пристежным воротничкам.

- Он прав, надо быть разборчивее.

Я не подозревал, что за этой репликой Армана кроется дерзновеннейший переворот в морали.

Не успел Робер ответить, как он продолжал чуть более значительным тоном:

- А я, по-твоему, чем занимаюсь? - Повернувшись к Стилитано: - Как ты думаешь? Когда мне надо, слышишь, я нападаю не на стариков, а на старух. Не на мужиков, а на баб. Я выбираю самых слабых. Ведь мне нужны башли. Классная работа - прежде всего успех. Когда ты поймешь, что благородство нам ни к чему, ты поумнеешь. Он, - Арман, никогда не звавший меня по имени, указал на меня рукой, - он вас в этом опередил, и он прав.

Его голос не дрожал, но мое волнение было так велико, что, обуреваемый чувствами, я боялся, как бы Арман не пустился в сногсшибательные признания. Однако его веские слова меня успокоили. Он замолчал. Я почувствовал, как во мне ожили (или расцвели среди моря сожалений) множество голосов, упрекавших меня в том, что я верен некоему подобию чести. Арман больше никогда не затрагивал этой темы (Стилитано с Робером не решались ее обсуждать), но его слова пустили ростки в моей душе. Своеобразный кодекс чести шпаны показался мне смехотворным. Мало-помалу Арман стал непререкаемым авторитетом в вопросах морали. Он не казался мне прежней глыбой, я подозревал, что у него позади - масса горестных испытаний. Однако его тело оставалось таким же мощным, и мне нравилось быть под его защитой. Найдя в человеке, в котором - как мне хочется думать - не было места страху, подобную власть, я почувствовал, что мои мысли охватило странное и неведомое ранее ликование. Безусловно, впоследствии я захочу развить в себе многообразие двойственных чувств и извлечь из них выгоду, когда со стыдом, примешивавшимся к моему удовольствию, я обнаружу в себе скопище и путаницу противоречий, но я уже предчувствовал, что нам надлежит заявить о том, что станет нашими принципами. Позже я применю свою волю, избавленную благодаря раздумьям и поступкам Армана от покровов морали, при оценке полиции.

Я повстречал Бернардини в Марселе. Узнав его ближе, я буду называть его Бернаром. Лишь французская полиция наделена в моих глазах столь чудовищной мифической властью. В ту пору мне было двадцать два года, Бернару же - тридцать. Я хотел бы досконально передать вам его портрет, но в моей памяти осталось лишь ощущение физической и нравственной силы, которое он у меня тогда вызывал. Это случилось в баре на улице Тюбано. Мне показал его молодой араб.

- Это законченный "кот", - сказал он мне. - У него всегда красивые девушки.

Та, что была с ним, показалась мне очень красивой. Если бы мне не сказали, что он - полицейский, я бы, возможно, не обратил на него внимания. Полиция других европейских стран внушала мне страх, как любому вору, французская же полиция вдобавок приводила меня в волнение неким ужасом, проистекающим скорее из моего врожденного и неистребимого чувства вины, нежели из опасности, которую навлекали на меня случайные промахи. Подобно миру шпаны, мир полицейских всегда останется для меня закрытым, ибо мой здравый смысл (сознание) не позволяет мне слиться с этим бесформенным, движущимся, туманным, беспрестанно воссоздающим себя, стихийным и неслыханным миром, полномочными представителями которого среди нас являются мотоциклисты в форме со всеми атрибутами силы. Французская полиция, как никакая другая, означала для меня именно это. Возможно, из-за ее языка, в котором открывались бездны. (Она была уже не просто общественным институтом, а священной силой, подавляющей мою душу, повергающей меня в смятение. Лишь немцы в эпоху Гитлера сумели воплотить себя в Полиции и Преступлении одновременно. Этот мастерский синтез противоречий, эта жуткая глыба истины были насыщены магнетизмом, который еще долго будет сводить нас с ума.)

Бернардини был земным, видимым для меня и, возможно, скоротечным проявлением дьявольской организации, столь же омерзительной, как похоронные ритуалы, траурные принадлежности, но и столь же влиятельной, как королевская власть. Зная, что под этой оболочкой, в этой плоти скрывается частица того, на что я никогда не смел уповать, я трепетал перед ним. Как некогда Рудольф Валентино, Бернардини прилизывал свои черные блестящие волосы, разделяя их слева ровным белым пробором. Он был сильным. Его лицо казалось мне неровным и твердым, словно гранит, и я втайне наделял его грубой и жестокой душой.

Мало-помалу я постигал его красоту. Мне даже кажется, что я эту красоту создавал, решил вдохнуть ее в это лицо и тело, отталкиваясь от идеи полиции, которую они должны были воплощать.

Народное название этой организации усугубляло мое смятение:

"Тайная полиция. Он - из тайной полиции".

В последующие дни я стал незаметно ходить за ним по пятам и высматривать его издали. Я устроил за ним тайную слежку. Он вошел в мою жизнь, не подозревая об этом. В конце концов я покинул Марсель, храня в душе мучительно нежное воспоминание о Бернардини. Два года спустя меня задержали на вокзале святого Карла. Сыщики грубо обращались со мной в надежде вырвать признание. Дверь комиссариата распахнулась, и я с изумлением узрел Бернардини. Я боялся, что он тоже примется меня бить, но он приказал прекратить допрос. Он ни разу не заметил меня, когда я крался за ним, охваченный страстью. Даже если он видел мое лицо пару раз, два года спустя он, скорее всего, его позабыл. Отнюдь не чувство симпатии и не доброта заставили его сжалиться надо мной. Он был такой же сволочью, как остальные. Я не могу объяснить, отчего он взял меня под защиту. Когда меня выпустили через два дня, я разыскал его, чтобы поблагодарить.

- Вы, по крайней мере, классно себя вели.

- О! Это нормально. Зачем же измываться над ребятами?

- Вы не откажетесь со мной выпить?

Он согласился. На следующий день мы снова встретились. Это он меня пригласил. Кроме нас, в баре не было ни души. Я сказал ему с замиранием сердца:

- А я уже давно вас знаю.

- Да? С каких же пор?

Изменившимся голосом, опасаясь, что он рассердится, я признался ему в любви и рассказал о своей хитроумной слежке. Он улыбнулся:

- Значит, ты тогда на меня глаз положил? Ну, а теперь?

- Есть немного.

Он еще больше развеселился, чувствуя себя, вероятно, польщенным. (Жава недавно признался мне, что любовь или восхищение мужчины заставляет его сильнее гордиться собой, чем любовь или восхищение девушки.) Я стоял рядом с ним и, немного паясничая, говорил ему о любви, опасаясь, что серьезность моего признания напомнит ему о его серьезных обязанностях. С улыбкой и не без доли бесстыдства я сказал:

- Что поделаешь, я обожаю красивых мужчин.

Он посмотрел на меня снисходительно. Его мужественность была броней, не позволявшей просочиться жестокости.

- А если бы я тебя тогда отдубасил?

- По правде говоря, я бы очень расстроился.

Больше я ему ничего не сказал. Если бы я таким тоном признался полицейскому не в глупом увлечении, а сильной любви, это покоробило бы его целомудрие.

- Это у тебя пройдет, - сказал он со смехом.

- Я надеюсь.

Однако он не догадывался, что, когда я сидел рядом с ним, подавленный его уверенностью и мощью, меня сильнее всего волновало незримое присутствие его инспекторской бляхи. Эта металлическая пластина обретала в моих глазах могущество зажигалки в руках рабочих, пряжки поясного ремня, деревянного молотка и орудия, в котором неистово скапливается доблесть самцов. Только наедине с ним, в каком-нибудь темном закутке, я, быть может, посмел бы притронуться к ткани и засунуть руку за лацкан, на котором сыщики обычно носят свои знаки отличия. Его мужественность была сосредоточена в этой бляхе так же, как в его члене. Если бы он возбудился от прикосновения моих пальцев, то этот орган извлек бы из нее силу, благодаря которой он бы еще сильнее разбух и приобрел чудовищные размеры.

- Можно мне вас снова увидеть?

- Да, конечно, заходи со мной поздороваться.

Я выждал несколько дней, чтобы не рассердить его своей поспешностью, и наконец мы стали любить друг друга. Он познакомил меня со своей женой. Я был на верху блаженства. Однажды вечером, когда мы шли вдоль набережной Жольетт, неожиданное безлюдье, близость форта Сен-Жан, кишевшего легионерами, да ужасающее уныние порта (что могло быть для меня безнадежнее, чем гулять с ним в подобном месте?) внезапно подтолкнули меня на неслыханную дерзость. Я заметил, что он замедляет шаг, когда я к нему приближаюсь. Дрожащей рукой я неловко коснулся его бедра; не зная, что делать дальше, я машинально задал вопрос, всегда помогавший мне знакомиться с робкими гомиками:

- Который час?

- Что? Смотри, на моих часах полдень.

Он засмеялся.

Мы часто встречались. На улице, когда мы шагали бок о бок, я подстраивался под его шаг. Если мы гуляли днем, я старался идти так, чтобы его тень падала на меня. Эта простая игра доставляла мне наслаждение.

Я продолжал заниматься своим воровским ремеслом, грабя по ночам педиков, которые ко мне приставали. Проститутки с улицы Бутри (этот квартал тогда еще не был разрушен) скупали у меня краденые вещи. Я был прежним. Вероятно, я слегка перебарщивал, не упуская случая достать и сунуть под нос легавым свое новенькое удостоверение личности, на котором Бернар собственноручно оттиснул печать префектуры. Он был в курсе моей жизни и никогда не упрекал меня. Впрочем, как-то раз он стал оправдываться передо мной в том, что он - полицейский, и завел со мной разговор о морали. Даже с точки зрения эстетики любого поступка, его речи не могли до меня дойти. Добрая воля всех моралистов разбивается о то, что они называют моей злонамеренностью. Если они могут мне доказать, что преступление отвратительно в силу зла, которое оно причиняет, то я один способен судить по песне, которую оно из меня исторгает, об изяществе и красоте преступления; я сам волен его отвергнуть либо признать. Никто не сумеет меня вернуть на правильный путь. Вы можете разве что попытаться перевоспитать меня эстетически, но для воспитателя это чревато риском дать себя убедить и перейти на мою сторону - в том случае, если обе стороны признают красоту как верховную власть.

- Ты же знаешь, я не виню тебя в том, что ты - легавый.

- Тебя от этого не тошнит?

Понимая, что ему нельзя растолковать, какое головокружительное чувство бросает меня к нему, я лукаво решил его немного поддеть:

- Это меня слегка задевает.

- Ты считаешь, что для службы в полиции не нужна смелость? Это ремесло опаснее, чем полагают.

Однако он говорил лишь о физической смелости и опасности, впрочем особенно не раздумывая. За исключением некоторых (Пилоржа, Жава и Соклая, лица которых выдают суровую мужественность, но умалчивают о тинистых топях, наподобие тропических районов, называемых трепещущими саваннами), у героев моих книг, а также мужчин, на которых падал мой выбор, была одна и та же кряжистая стать и бесстыднейшая безмятежность. Бернар не отличался от них. Одетый в костюм фабричного производства, он был вызывающе элегантен, подобно марсельцам, над которыми он посмеивался. Он носил сшитые на заказ желтые ботинки на довольно высоких каблуках, и от этого его тело приобретало царственную осанку. Это был самый смазливый из итальяшек, которых я знал. К счастью, я обнаружил в нем качества, несовместимые с честностью и неподкупностью киношных сыщиков. Он был мерзавцем. Но при всех своих недостатках, каким изумительным знатоком сердец, наделенным невиданной добротой, он мог бы стать, если бы поумнел!

Я представлял, как он гонится за опасным преступником и хватает его на полном ходу, - так некоторые регбисты бросаются на противника с мячом, обнимают его за талию и прижимаются головой к вражескому бедру или ширинке, пока он волочит их по земле. Вор будет цепляться за свою добычу и защищать ее, он немного попетушится; потом двое мужчин, понимая, что у них одинаково крепкие тела, готовые на любую дерзость, и одинаковые души, обменяются дружескими улыбками. Навязывая продолжение этой короткой драме, я сдавал бандита сыщику.

Настаивая (и как яростно!) на том, что у каждого из моих друзей есть двойник-полицейский, не подчинялся ли я некоему темному желанию? Я не собирался рядить преступника и полицейского в рыцарские доспехи, которыми награждают героев. Ни один из них никогда не был тенью другого, но, поскольку и тот, и другой, на мой взгляд, находятся за пределами общества, отвергнутые и проклятые им, я, должно быть, стремился слить их воедино, дабы четче выявить путаницу, в которую их ввергает людская молва, гласившая: "Полицейских вербуют среди певчих церковного хора".

Я приписывал полицейским и ворам красоту, пусть их сияющие тела отомстят вам за презрение, которое вы к ним питаете. Крепкие мускулы и правильные черты лица были призваны прославить и воспеть презренные занятия моих друзей, внушить вам уважение к ним. Когда я встречал красивого паренька, меня охватывал ужас при мысли, что, возможно, его душа благородна, но я страдал, если в тщедушном теле обитала дрянная душонка. Я открещивался от честности, поскольку это ваш удел, но часто распознавал в себе ее ностальгические позывы. Мне приходилось бороться с ней как с искушением. Полицейские и преступники - самая мужественная эманация этого мира, хоть на нее и набрасывают завесу. Она сродни вашим срамным местам, которые тем не менее я, как и вы, зову благородными. Взаимные проклятия врагов выражают притворную ненависть, в которой я усматриваю нежность.

Иногда я встречался с ним в баре, прогуливался с ним по городу. Я мог вообразить себя неким коварным вором, который играет в открытую и флиртует с сыщиком, осторожно подтрунивает над ним и ожидает в ответ щипка. Мы не обменивались колкостями, дерзкими либо насмешливыми угрозами, кроме одной: он внезапно хватал меня за руку и решительно говорил:

- Пошли, я отведу тебя… - И нежным голосом, заливаясь смехом, добавлял: - Опрокинуть стопку.

У полицейских припасено немало подобных шуток, и Бернардини веселился вместе со мной.

Прощаясь с ним, я говорил: "Я убегаю".

Вероятно, он не придавал значения этой игре, но я был ею смущен. Я чувствовал, что проникаю в сокровенную сущность полиции. Видимо, я и в самом деле глубоко в нее угодил, раз один из полицейских в разговоре со мной подшучивал над своим ремеслом. Однако, как мне кажется, эта игра говорила нам о том, что наши роли бессмысленны, и мы отрешались от них, чтобы встретиться с улыбкой в нашей дружбе. В наших отношениях не было места брани. Я был его другом, стремясь стать самым близким другом, и раз сознавал, что мы не любим друг друга в наших основных ипостасях - полицейского и вора (именно это нас связывало), то мы оба понимали, что это чем-то похоже на противоположные электрические заряды, столкновение которых вызывает несравненную вспышку. Безусловно, я мог бы влюбиться в мужчину, столь же обаятельного, как Бернар, но, раз уж мне предоставили выбор, я предпочел бы жулику полицейского. Находясь с ним, я был покорен главным образом его великолепной статью, игрой мускулов, которые угадывались под одеждой, наконец, его незаурядными качествами, но когда я оставался один и раздумывал о нашей любви, то попадал под влияние ночной власти полиции ("ночная" и "сумеречная" - вот эпитеты, которые напрашиваются применительно к ней. Как и все, полицейские одеваются в различные цвета, но когда я думаю о них, то их лица и одежда оказываются как бы в тени).

Как-то раз он попросил меня "сдать" ему приятелей. Согласившись, я понимал, что теперь мое чувство к нему станет сильнее, но вам не доведется ничего узнать об этом.

Назад Дальше