О судье обычно говорят, что он парит. В символическом искусстве Византийской империи, копирующем небесную иерархию, евнухи якобы воплощают ангелов. Мантия придает судье двойственность православной символики. Я уже упоминал о тягостном чувстве, которое внушают мне образы небожителей. То же самое и с судьями. Их одежда нелепа. Их нравы комичны. Размышляя о них, я выношу им приговор; меня беспокоит их ум. Как-то раз, представ перед судом за кражу, я сказал председателю по имени Рей:
- Не изволите ли вы уточнить (речь шла о том, чтобы установить факт подстрекательства со стороны платных полицейских осведомителей), о чем запрещается говорить в суде, и прежде всего не разрешите ли задать вам некоторые вопросы?
- Что? Ни в коем случае. Уголовный кодекс…
Он почуял опасность слишком гуманного отношения к преступнику. Это нанесло бы урон его неподкупности. Я расхохотался, глядя, как ускользает судья: он спешил укрыться под своей мантией. Над судьями не грех посмеяться, но не над сыщиками, руки которых приспособлены для того, чтобы брать преступников в тиски, а ноги - чтобы седлать и укрощать могучие мотоциклы. Я уважал полицию. Она способна убить. Не издалека и не по приказу, а по своей воле. Даже если она убивает по приказу, эти убийства тем не менее исходят от личной частной воли, предполагающей и принятие решения, и ответственность убийцы. Полицейских учат убивать. Я люблю эти зловещие, хотя и улыбчивые машины, предназначенные для труднейшей задачи - убийства. Точно так же тренировали Жава в Waffen СС. Для того чтобы он стал надежным телохранителем - Жава был затем телохранителем немецкого генерала, - его научили, как он рассказывал, искусству мгновенно пускать в ход кинжал, некоторым приемам дзюдо, умению обращаться с лассо и рукопашному бою. Свежеиспеченные полицейские выходят из таких школ, словно юные герои Диккенса, окончившие уличные школы карманников. Не раз имев дело с отрядами по борьбе с наркотиками и с отрядами дорожной полиции, я знаю о тупости инспекторов, и она меня не смущает. Так же как и плачевное уродство большинства из них. Эти уроды - не полицейские, еще нет, а лишь неловкое подражание идеальному насекомому. Вероятно, эти жалкие тщедушные особы - лишь бесчисленные вариации на пути к более совершенному виду, до которого возвышаются лишь отдельные редкие экземпляры. Однако я обожал полицейских не за их героические деяния - головокружительные преследования преступников, самопожертвование и некоторые поступки, которые приносят им популярность, - а за то, что они сидят в своих кабинетах, изучая карточки и досье. Следственные сводки на стенах, фотографии и приметы беглых преступников, содержимое картотеки правонарушителей, предметы в запечатанных пакетах создают атмосферу затаенной злобы и гнусной подлости, которой, и мне нравится это сознавать, дышат развращенные ею детины с разъеденным ею разумом. Именно перед этой полицией - заметьте, что мне все еще требуются ее отборные экземпляры, - я преклоняюсь. Широкие мясистые руки, продолжение их гибких и сильных тел, приученных к дракам, перебирали - с трогательно-грубой неловкостью - личные дела, отягощенные хитроумными вопросами. Из преступлений, в них описанных, я хотел бы узнать не самые блестящие, а самые темные, те, о которых говорят, что они гнусны, а их герои - бесцветны. В силу вызываемых ими нравственных сдвигов преступления порождают феерии: один из близнецов - убийца, когда его гильотинируют, умирает и второй; новорожденные, задушенные горячим хлебом; какая-нибудь изумительная находка в зловещем спектакле, затрудняющая раскрытие убийства; изумление преступника, который сбился с пути и возвращается назад, на место преступления, где его и задерживают; великодушие падающего снега, скрывающего побег вора; ветер, который заметает следы; грандиозные улики, найденные волей случая и жаждущие человеческой крови; вещи, которые ожесточаются против вас, и ваша находчивость в борьбе с их происками; тюрьмы хранят в себе столько же тайн, но здесь они были вырваны из душ, медленно, по кусочкам извлечены угрозами и страхом. Я завидовал инспектору Бернардини. Он мог достать из шкафчика какое-нибудь изнасилование или убийство, насытиться его кровью, раздуться, а затем пойти домой. Я не говорю, что он может развлекаться подобным образом, как при чтении детектива. Не развлекаться, а наоборот. Это значит - навлекать на себя самые неожиданные злополучные ситуации, взваливать на свои плечи наиболее унизительные признания, богаче которых нет. Но никогда не надо насмехаться над ними - они как ничто другое способны творить чудеса гордыни. Кажется, что трезвый симпатичный свидетель стольких тяжких признаний должен быть наделен огромным умом. Может быть, мои невероятные галантные похождения объясняются именно этими поисками. Чего только не было в недрах марсельской полиции! Однако я никогда не осмеливался попросить Бернара разрешить мне углубиться в них вместе с ним, а также позволить мне прочесть его донесения.
Я знал, что он встречается с некоторыми гангстерами из квартала возле оперного театра, а также с гангстерами, околачивающимися в барах на улице Сен-Санса. Сомневаясь во мне, он не познакомил меня ни с кем из них. Я ни разу не задавался вопросом, плохо ли любить полицейского.
В комнате одного приятеля, глядя на его кровать и буржуазную обстановку:
"Здесь-то я уж точно не смог бы заниматься любовью". Такое место парализует меня. Чтобы остановить на нем свой выбор, мне пришлось бы использовать такие свойства моей души, заняться столь далекими от любви делами, что моя жизнь лишилась бы всякого очарования. Любить мужчину - значит не только приходить в смятение от некоторых деталей, которые я называю ночными, ибо они образуют во мне темноту, под покровом которой я содрогаюсь (волосы, улыбка, глаза, большой палец, бедро, шерсть на груди), но и заставлять эти мелочи окутывать тенью все, что можно, распространять тень тени, то бишь сгущать этот мрак, расширять его владения и населять его чернотой. Меня волнует не только тело с его прикрасами, не одни лишь любовные игры, а продолжение каждого из этих проявлений эротики. Впрочем, эти качества слагаются лишь из того, что приносят им приключения, пережитые тем, кто ими отмечен, кто заключает в себе эти детали, в которых, как мне кажется, я нахожу ростки авантюр. Так, у каждой полосы темноты, из каждого парня я извлекал наиболее будоражащий образ, чтобы мое волнение нарастало, а из всех областей темноты - ночную вселенную, в которой тонул мой любовник. Разумеется, тот, в ком больше этих деталей, притягивает меня сильнее других. Извлекая из них все, что они способны дать, я продолжаю их с помощью головокружительных приключений, подтверждающих их любовную силу. Каждый из моих любовников создает роман ужасов. Эти ночные и рискованные приключения, куда я позволю себя увлечь моим сумрачным персонажам, вырабатывают эротический церемониал порой чрезвычайно долгого спаривания.
У Бернардини было множество таких роскошных деталей, чем, по-видимому, объяснялась его удивительная карьера в полиции, которая придавала им смысл, а также оправдывала их. Через несколько недель я покинул Марсель, где мои многочисленные жертвы угрожали мне и выражали недовольство. Надо мной нависла угроза.
- Если бы тебе приказали меня задержать, ты пошел бы на это? - спросил я у Бернара.
Он колебался не более шести секунд. Прищурив один глаз, он ответил:
- Я постарался бы уклониться. И попросил бы об этом товарища.
Подобная подлость не возмущает меня, а лишь усиливает мое чувство к нему. Тем не менее я покинул его и поехал в Париж. Я успокоился. Эта короткая связь с полицейским, любовь, которую я к нему питал, и переплетение наших таких разных судеб меня очистило. Передохнув, избавившись на время от шлаков желания, я чувствовал себя свободным и чистым, готовым к легкому прыжку. Впоследствии, лет через пятнадцать-шестнадцать, когда я влюблюсь в сына полицейского, я попытаюсь сделать его преступником.
(Мальчику двадцать лет. Его зовут Пьер Фьевр. Он написал мне, чтобы я купил ему мотоцикл. Немного ниже я поведаю, в чем заключалась его роль.)
Теперь Арман отдавал мне половину нашей добычи. Он требовал, чтобы я обрел некоторую независимость, и хотел, чтобы у меня была отдельная комната. Видимо, из осторожности, ибо, хотя он и оберегал меня, тучи надо мной все сгущались, он выбрал комнату в другой гостинице, на другой улице. Около полудня я приходил к нему, и мы разрабатывали план вечернего ограбления. Затем мы вместе обедали. Он продолжал заниматься торговлей опиумом (Стилитано тоже вносил в это свою лепту).
Я был бы рад, если бы моя любовь к Арману не приняла такой размах; я задаюсь вопросом, мог ли он ее не заметить? Его близость сводила меня с ума. Когда он уходил, я умирал от тревоги. Ограбив очередную жертву, мы просиживали с ним часок в каком-нибудь баре, но что было потом? Я не знал, как он проводит ночи, и ревновал его ко всем молодым портовым бродягам.
Наконец как-то раз, в довершение всего, Робер грубо заявил Арману со смехом:
- Ты что, думаешь, мне нечего о тебе рассказать?
- Что же ты можешь такого сказать?
- Как что, ведь у меня есть на тебя кое-какие права.
- У тебя, шлюшка?
Робер расхохотался:
- Вот именно. Потому что я - шлюшка. Я - твоя жена, вот так.
Он произнес эти слова без смущения и бахвальства, лукаво подмигнув мне. Я ждал, что Арман ударит его или так осадит, что Робер заткнется, но он только улыбнулся. Казалось, ему не претили ни фамильярность, ни пассивность парнишки. Я уверен, что, если бы я вел себя таким образом, он бы рассвирепел. Так я узнал об их связи. Возможно, Арман ценил меня как друга, но я предпочел бы стать его единственной любовницей.
Однажды вечером Арман поджидал меня, прислонившись к двери в позе охраняющего сады янычара. Я задержался на час, уверенный, что он накричит на меня, возможно, даже ударит, и мне было страшно. Я увидал его снизу, с последней или предпоследней ступеньки лестницы - он стоял надо мной, голый по пояс; его широкие голубые полотняные брюки, закрывающие ступни, казалось, служили подставкой не для туловища, а для скрещенных рук. Возможно, над ними возвышалась голова, но я видел только руки Армана - крепкие, мускулистые, с литым узором бурой плоти; на одной из них красовалась тонкая татуировка, изображающая мечеть с минаретом, башню и покосившуюся от самума пальму. На руки с затылка ниспадал волнами длинный кисейный бежевый шарф, каким прикрывают головы от песка легионеры или солдаты колониальных войск. Его бицепсы, прижатые к грудным мышцам, которых не было за ними видно, резко очерчены. Эти руки жили собственной жизнью, похоже, они были гербовым щитом, защищавшим Армана, его скульптурным оружием.
Головокружительная или неторопливая медитация о планетах, светилах, туманностях и галактиках никогда не позволит мне вместить в себя весь мир и никогда не заставит меня с этим смириться: я теряюсь перед Вселенной, но меня утешает обыкновенный признак доблестной мужественности. Тревожные мысли и переживания уходят прочь. Моя нежность - ее самое дивное воплощение в мраморе и золоте не стоит телесной модели - увешивает эту силу браслетами из овсюга. Страх опоздания, заставлявший меня содрогаться, безусловно, усиливал мое волнение и позволял мне проникнуть в его суть. Странное переплетение рук не защищало обнаженного воина, а несло в себе напоминание об африканских походах. Наконец, меня приводила в трепет татуировка - башня и минарет, напоминавшие о разлуке со Стилитано, когда я созерцал отражавшийся в море Кадис. Я прошел мимо. Арман не шелохнулся.
- Я опоздал.
Я не решался смотреть на его руки. Они были настолько сильны, что я засомневался, не ошибся ли я, обращаясь лишь к его глазам и устам. Эти руки или то, что они выражали, были реальны, пока они сплетались в витой узор перед торсом борца. Вместе с этим узором исчезнет и самая глубинная, самая подлинная реальность Армана.
Сегодня я понимаю, что мне было стыдно разглядывать эти бугры мышц, ибо в них раскрывалась сущность Армана. Если королевское знамя появляется в руках скачущего всадника, мы приходим в волнение и спешим обнажить голову, если же король несет его сам, мы испытываем гнетущее чувство. Кратчайший путь, который предлагает символ, появляясь в руках того, кого он должен обозначать, создает и разрушает преграду между смыслом слова и понятием, которое оно выражало. (И все осложнялось тем, что туловище было покрыто витым узором!)
- Я старался успеть изо всех сил, но я опоздал не по своей вине.
Арман молчал. По-прежнему стоя у двери, он повернулся всем корпусом вокруг своей оси. Подобно воротам храма.
(Цель этого повествования - приукрасить мои былые приключения, то есть извлечь из них красоту, выявить в них то, что послужит сегодня источником вдохновения - единственным свидетельством этой красоты.)
Его руки по-прежнему оставались скрещенными. Арман застыл как изваяние, как символ Равнодушия. Предвестник грозного оружия, которое не спешило заявить о себе, таясь за голубой тканью брюк, его руки воскрешали в памяти ночь - их янтарный цвет, масть, эротическая масса (однажды вечером, когда он лежал в постели, я исследовал его сложенные на груди руки своим членом, подобно тому, как слепой распознает на ощупь лицо, и он не посмел рассердиться), но главным образом голубая татуировка зажигали на небе первые звезды. У подножия этой мечети, прислонившись к покосившейся пальме, какой-то легионер нередко поджидал меня на закате в той же безучастной и властной позе. Казалось, он стережет невидимый клад, и сегодня я думаю, что он оберегал от нашей любви свою безупречную девственность. Он был старше меня. Он всегда первым являлся на свидание в сады Мекнеса. С блуждающим взглядом - или взирая на ясную мечту? - он покуривал сигарету. Не позволяя ему сделать и шага (он здоровался со мной сквозь зубы и никогда не подавал мне руки), я доставлял ему удовольствие, которого он ждал, поправлял штаны и уходил. Мне хотелось, чтобы он сжал меня в своих объятиях.
Созерцание рук Армана, как мне кажется, было в тот вечер единственным откликом на все мои метафизические волнения. Они заслоняли, уничтожали Армана, который тем не менее становился более реальным и деятельным, поскольку был главной фигурой герба.
Вообще-то у меня остались довольно неясные воспоминания, разве что о том, как Арман влепил мне две-три пощечины; было бы нечестно это от вас скрывать. Он не допускал, чтобы я заставлял его ждать хотя бы миг. Быть может, он боялся, что я исчезну навсегда. В течение нескольких дней я притворялся, что смотрю на его ссоры с Робером сквозь пальцы, втайне страдая от любви, досады и ярости. Сегодня я, возможно, избавился бы от подобной тоски, способствуя совокуплению двух любимых мною мужчин: одного я любил за силу, второго - за грацию. Такое милосердие, ныне привычное моему сердцу, позволило бы мне помочь счастью не двух людей, а более совершенных существ, воплощающих силу и красоту. Если два эти качества не могут соединиться во мне, пусть моя доброта, выйдя за рамки моего тела, завяжет безукоризненный узел любви.
У меня были кое-какие сбережения. Не сказав никому ни слова - ни Стилитано, ни Арману, ни Сильвии и Роберу, - я сел в поезд и вернулся во Францию.
В лесах Мобежа я осознал, что страна, которую я с таким трудом покидал, обольстительный край, по которому я неожиданно, пересекая последнюю границу, испытал ностальгию, тождественна сияющей доброте Армана, слагавшейся из тех элементов, которые, будучи вывернутыми наизнанку, составляли его жестокость.
Если не произойдет событие такого значения, что по сравнению с ним мое литературное творчество покажется нелепым и мне потребуется новый язык, чтобы обуздать новую напасть, эта книга станет последней. Я жду, что небо свалится мне на голову. Святость заключается в том, чтобы извлечь выгоду из страдания. В том, чтобы заставить дьявола быть Богом. В том, чтобы снискать признательность зла. Пять лет я писал книги: я могу сказать, что это доставляло мне удовольствие, но я покончил с этим занятием. Благодаря творчеству я получил то, к чему стремился. То, что стало для меня уроком и будет служить ориентиром, заключается не в том, что я пережил, а в манере изложения данных событий. Не в анекдотах, а в произведении искусства. Не в моей жизни, а в ее толковании. Язык предоставляет мне возможность оживить, выразить ее, рассказать о ней. Воплотить в жизнь мой миф. Я знаю, чего хочу. Я знаю, куда иду. Дальнейшие главы (значительное количество которых утеряно) последуют бессистемно.
(Под мифом я подразумеваю не более или менее обманчивое представление, которое получит обо мне читатель, усвоивший мое имя, а соответствие моей предстоящей жизни определенному мнению, которое я сам и другие могут о ней составить по окончании повествования. Останется выяснить, заключается ли воплощение моего мифа в как можно более бесшабашной жизни в преступной среде.)
На улице я до того боюсь, что меня узнает какой-нибудь полицейский, что сознательно прячусь в самом себе. Стоит наиболее важной части моего "я" затаиться в самом сокровенном укрытии (в каком-нибудь укромном уголке в недрах моего тела, где я всегда начеку, откуда наблюдаю, мерцая свечой), как мне уже ничего не страшно. Я опрометчиво полагаю, что мое тело начисто лишено примет, кажется пустым, и его нельзя опознать; из моего образа ушло все: глаза, пальцы, из которых улетучились нервные тики, так что полицейские видят, как по тротуару бок о бок с ними бредет пустая ракушка, лишенная своего содержимого - человека. Однако когда я иду по тихой улице, пламя внутри меня разгорается, проникает в мои конечности, поднимается до лица и опаляет его сходством со мной.
Я совершаю неосторожные поступки: разъезжаю в угнанных автомобилях, прохожу мимо лавок, которые грабил, предъявляю фальшивые документы. Я чувствую, что очень скоро все будет кончено. Мои глупости слишком серьезны, и я знаю, что из малейшей ошибки вылетит моя гибель на сияющих крыльях. Но хотя я жду несчастья как милости, я недаром изощряюсь в играх, привычных этому миру. Я хочу воплотить себя в редчайшей из судеб. Я смутно вижу, какой она будет, но она предстает передо мной не в виде изящной кривой, изогнутой в сторону вечера; в моих мечтах она наделена невиданной красотой из-за опасности, которая терзает, сотрясает и разрушает ее. О, сделайте так, чтобы я состоял из сплошной красоты! Я пойду вперед стремительно или неторопливо, но я решусь на то, на что нужно решиться. Я сорву все покровы, чехлы падут и сгорят в огне, и однажды вечером я появлюсь на ладони вашей руки, невозмутимый, прозрачный, как стеклянная статуэтка. Тогда вы узрите меня. И окружающий мир померкнет.