- Ой! Вы только поглядите... - восклицает он. - Бедняга Ренар, должно быть, его наградили во время облавы.
Он говорил:
- Доказательство, что Шекспир не сам написал свои пьесы, это то, что его звали Уилли.
И ещё он говорил:
- Какие же они вс-таки странные, эти англичане. Вот мы, французы, называем свои площади, свои улицы, свои проспекты в честь наших побед: улица Рокруа, площадь Иена, проспект Ваграм... а они, англичане, дают им имена своих поражений: Трафальгарский сквер, площадь Ватерлоо...
Из Тамариса мы каждый день вдвоём наведывались в Тулон и проводили долгие, восхитительные часы на многолюдных террасах кафе, смотрящих на порт.
Однажды, когда дул мистраль, Алле, усаживаясь, и с той невозмутимой серьёзностью, которая никогда его не покидала, заказал официанту:
- Гарсон, два вермута с гренадином... и чуть-чуть поменьше ветра, пожалуйста!
Когда часто захаживаешь в одни и те же кафе, в конце концов знакомишься с завсегдатаями, приветствуешь, даже за руку здороваешься, даже если не знаешь по имени. Обычно говорят: "Здравствуйте, месьё. До свиданья, месьё". Алле терпеть не мог называть людей "месьё". Он называл их "мой капитан", "мой дорогой мэтр" или, на худой конец, "доктор". Так вот, среди этих "докторов" оказался один, к которому эта кличка, и вправду, приклеилась. Его ещё и сегодня по-прежнему продолжают величать "доктором" - и спрашивают у него медицинских советов! Правда, обращаются к нему только в одном из кафе, но поскольку он оказался на редкость осторожен в своих рекомендациях, ни разу не назвав ничего, кроме патентованных средств, то в конце концов обзавёлся весьма приятной, пусть и немногочисленной клиентурой.
Это был доктор Пеле. Однажды он подтвердил мне это по телефону в такой остроумной форме: "Да-да, чистая правда, я стал медиком благодаря Альфонсу Алле... правда, он величал меня доктором, потому что на самом деле я был доктором юриспруденции".
Шутки Алле были обречены на долгую жизнь. И вот вам ещё один пример:
Алле оплатил на десять лет вперёд подписку на газету биржевых ведомостей "Кот де ла Бурс" на имя некоего Марселя Леконта, бывшего преступника-рецидивиста, который, перебиваясь с хлеба на воду и умирая с голоду, проводил свои дни, валяясь на парапете онфлёрского порта. Он подкарауливал корабли из Гавра в надежде на случайную работу грузчика. Оформляя подписку, Алле указал адрес: "Марсель Леконт, "Французское Кафе", Онфлёр". И каждую субботу можно было видеть, как недовольный хозяин "Французского Кафе" кидал Леконту свежий номер "Кот де ла Бурс", крича:
- Эй, Леконт, ваша газета пришла!
Когда Алле умер, срок подписки оставался ещё на три года. Алле уже не было - а шутка продолжалась!
Однажды утром мы с Альфонсом Алле прогуливались по дороге, ведущей из Онфлёра в Понт-Одмер. Путь наш пролегал мимо вокзала Сен-Совер. Это была маленькая железнодорожная станция, этакий крошечный вокзальчик, не лишённый, впрочем, на вид известного кокетства. Один поезд останавливался там по утрам, а другой, скорей всего, тот же самый, но следовавший в противоположном направлении, вечером.
- Пошли поздороваемся с начальником станции, похоже, ему здесь довольно одиноко, - предложил мне Алле.
- А вы что, с ним знакомы?
- В глаза не видел.
Заходим. Там оказывается некий мужчина, который, и вправду, в полном одиночестве, заложив руки за спину, прогуливался по перрону. Подходим поближе.
- Вы ведь начальник станции, месьё, не так ли? - обращается к нему Алле.
- Вы угадали, месьё.
- Ну так вот, в таком случае, примите мои комплименты, у вас прелестный вокзальчик… очаровательный, ну просто прелесть... только очень уж неудачно расположен. Будь у вас такой вокзал в Париже, вы бы лопатой деньги гребли!
Как и почему я стал писать пьесы
Понимая, что это может вызывать известный интерес, хочу рассказать, как и почему я стал писать пьесы...
Ах, поверьте на слово, мне было бы в тысячу раз приятней поведать вам о чьей-нибудь ещё жизни, только не о своей собственной, но коль уж решил написать воспоминания, приходится откровенничать, как это ни трудно!
И знаете, что делает этот литературный жанр делом слегка утомительным и изрядно неблагодарным? А то, что в своих мемуарах вы вправе рассказывать лишь о событиях, которые порой показывают вас отнюдь не с лучшей стороны. Из скромности вы должны систематически вымарывать всё, что могло бы выставить вас в выгодном свете.
Я сделал это замечание и мимоходом поделился им с вами, читатель, чтобы ваше воображение любезно восполнило этот пробел.
Ибо даже ради удовольствия прикинуться скромным не хотелось бы прослыть неблагодарным к жизни и судьбе.
В апреле 1905 года я снова оказался в Париже, без сантима в кармане, но зато я посетил музеи Голландии, с жадностью глотал книги из библиотеки Демольдера, я уже играл на сцене - пусть плохо, но играл же - я провёл месяц в обществе Альфонса Алле и проникся искренней любовью к произведениям Жюля Ренара.
Будем откровенны. С детства мне случилось пробежать немало книг, некоторые из них я даже прочитал, но ни одной никогда не перечитывал заново. Литература казалась мне штукой довольно-таки скучной. В детстве я не любил ни Жюля Верна, ни даже Александра Дюма. Все романы казались чересчур длинными, и мне так и не удавалось заинтересовать себя событиями, которые происходили в жизни героев. Мне нравились лишь размышления, афоризмы, максимы - или в лучшем случае стихи. Но, к несчастью, у меня была прямо-таки мания непременно выучить понравившиеся стихи наизусть. По этой причине прочитал я их не так уж много - и по той же причине многие из них запомнил на всю жизнь.
Что же до классики, то тут, к стыду своему, должен признаться, к ней я никогда не чувствовал особого вкуса. Слишком уж часто меня из-за неё наказывали... С другой стороны, как же мало логики было в вашем поведении, дражайшие мои учителя! Вы оставляли меня после уроков за то, что не выучил такую-то басню такого-то Дяденьки, а когда я не знал, где находятся Бермудские острова, вы говорили:
- Переписать двадцать раз "Дуб и Тростник"!
На уроке французского считалось преступлением не знать этой басни, а на уроке географии заставляли переписывать в наказание.
Моими первыми любимыми писателями стали Жюль Ренар, Лоран Тайяд и Альфонс Алле. Кстати сказать, мои первые литературные опусы, опубликованные в газете "Жиль Блас", носили на себе позорный отпечаток моих литературных пристрастий. Это было чистейшей воды подражание. И тогда я, сам того не желая, проделал путь, прямо противоположный тому, каким обычно идут в подобных случаях. Подобно тому, как поднимаются вверх по реке в поисках истоков, я отправился от Жюля Ренара, чтобы добраться, наконец, до Монтеня. Так задом наперёд я повторил тот путь, который некогда прошёл Ренар.
Несколько месяцев спустя мне вручили брошюры пьес, в которых мне предстояло в летний сезон играть в Сен-Валери-ан-Ко. Среди них оказались "Возлюбленная" и "Парижанка".
Об этих двух пьесах я много слышал - и даже без зазрения совести высказывал собственное суждение. Я знал, что это два настоящих шедевра, но по какой-то необъяснимо постыдной небрежности так и не удосужился прочитать сам.
Три раза кряду понадобилось мне прочитать "Парижанку", прежде чем я понял, насколько это значительная пьеса. С первой попытки у меня сложилось впечатление неудавшегося водевиля, пусть и написанного человеком талантливым. Это наблюдение было вовсе не таким уж нелепым. Ниже поясню почему. По втором прочтении мне наконец открылась сила диалогов и их поразительное правдоподобие. А теперь представьте себе моё состояние, когда я прочёл её в третий раз!
"Парижанка" и Поль Феррье
И вот почему замечание, что я привёл выше, нельзя считать совсем уж лишённым всякого смысла. Поль Феррье, этот старейшина драматического мастерства, такой знаменитый, такой вальяжный, такой обходительный, и к тому же не раз за свою долгую театральную карьеру добившийся шумного и вполне заслуженного успеха, рассказал мне одну ужасно забавную байку. Вот она - так что позвольте мне предоставить ему слово:
- Однажды вечером, часам этак к пяти, встречаю Бека, который вышагивает взад-вперёд перед театром "Пале-Руаяль", где я тогда репетировал одну из своих пьес. Спрашиваю, каким ветром его сюда занесло. Отвечает: поджидал меня, чтобы обратиться с одной просьбой. И просьба эта заключалась в том, чтобы помочь ему поставить в "Пале-Руаяль" свою пьесу. Да-да, не где-нибудь, а в "Пале-Руаяль" - ни больше и ни меньше!.. Правда, пьеса его ещё не написана, но у него уже есть идея. Идея, по его словам, и "сногсшибательная", и совершенно "уморительная", но главное, "словно нарочно создана, чтобы нагадить Лабишу"! Ибо у нашего милейшего, достойнейшего Бека была одна цель, одна мечта: как бы насолить Лабишу! Он заимел зуб на Лабиша под тем предлогом, что слава последнего затмила имя его коллеги Мартена, который одновременно являлся кузеном Бека. В том, что идея его была "сногсшибательной", у меня не было ни малейших сомнений, однако в те времена было непросто уговорить театр принять пьесу по одной только идее, будь она хоть самой что ни есть "сногсшибательной" на свете. Я сказал ему об этом и посоветовал сперва написать пьесу. Тогда он посмотрел на меня, помнится, с минуту поколебался - потом, в надежде увидеть пьесу на сцене, предложил мне написать её вместе с ним!.. И тут же пересказал содержание. То, что я услышал, и было "Парижанкой". От неожиданного начала у меня даже дух перехватило. Это была потрясающая находка! Что же касается дальнейшего развития событий, у меня сложилось впечатление, будто он импровизировал на ходу. Я, не переставая, подбадривал его восторженными восклицаниями. Однако в какой-то момент он вдруг остановился, замолк, взял меня за руку и проговорил: "Послушайте, Феррье, давайте сделаем с вами вместе другую пьесу. А для этой я только что придумал финал и хочу дописать её один!"
И, рассказав мне эту забавную историю, обворожительный Поль Феррье добавил:
- Вот так я и упустил возможность написать шедевр!
Да, в "Парижанке" действительно есть монологи, напоминающие пьесы Лабиша, - поэтому звучит вполне правдоподобно, что, именно горя желанием "нагадить Лабишу", Анри Бек, сам того не желая, и создал свой шедевр. Чтение "Возлюбленной" оказалось для меня ещё одним откровением. В те времена мне ещё не доводилось читать ничего, что можно было бы сравнить со вторым актом "Возлюбленной". Да и с тех пор могу по пальцам перечесть пьесы - из тех, что попадались под руку - где было бы хоть одно действие, которое можно поставить вровень со вторым актом "Возлюбленной".
И Жорж де Порто-Риш сделал для меня тогда то же самое, что прежде сделал Жюль Ренар. Он открыл мне Мюссе, который направил меня к Бомарше, а тот отослал к Мольеру.
Я играю на сцене в Сен-Валери-ан-Ко
Итак, в июне 1905 года я дебютирую в театре "Казино" городка Сен-Валери-ан-Ко. Мне предстоит сыграть Симпсона в "Парижанке", главную роль в "Радостях семейного очага" - экая опрометчивость! - но я не буду играть в "Возлюбленной". Таким образом, у меня на совести будет одним грехом меньше.
Так уж случилось, что именно в пьесе "Депутат де Бомбиньяк", прелестной старой комедии Александра Биссона, мне было суждено осознать, на что я способен.
Александр Биссон был заикой. Однажды он читал свою пьесу директору театра, который не знал о его маленьком недостатке. В конце первого акта директор раздраженно заметил:
- Пьеса занятная, но когда все персонажи заикаются, это всё-таки чересчур!
Я играл в "Бомбиньяке" роль виконта Морарского. Мне полагалось появиться в середине первого акта вслед за доложившим о моём прибытии лакеем, под весьма лестные "охи" и "ахи" персонажей на сцене. Потом, поприветствовав их, я должен был произнести дословно следующее: "Воистину, дамы, не знаю, как благодарить вас за столь сердечный приём. Я только что провёл три недели в гостях у моего старого дядюшки в Пуатье, и если мой визит оказался несколько слишком ранним, то только потому, что мне не терпелось поскорей вновь увидеться с Раймоном и пожать ему руку".
Чудовищная, бесконечная реплика для первого выхода на сцену! Только автору-заике могло прийти в голову вложить в актёрские уста подобную фразу!
Впрочем, я её так и не произнёс.
Я наклеил себе - одному Богу известно почему! - усы и небольшую бородку. На мне были белые полотняные панталоны, чересчур севшие после стирки и отбеливания. Я где-то потерял одну из перчаток - и, заметив в момент выхода на сцену, что у меня начали отклеиваться усы, наспех сорвал их прочь - позабыв про бородку. У меня был вид официантика из какого-нибудь американского кафе.
- Месьё виконт Морарский!
И вот в таком виде я появляюсь на сцене. Вместо предусмотренных текстом пьесы восторженных возгласов "Ах!.." я был встречен хихиканьем - этаким смешком, который эхом отозвался в зале. И тут я сконфузился, пришёл в такое смущение, что вместо того, чтобы сказать:
- Воистину, дамы…
Произнёс:
- Воистину, хамы!..
Куртелин, Фейдо, Тристан Бернар - вы уж простите меня великодушно, почтенные мэтры, - но вам никогда не удавалось так рассмешить публику, как мне в тот вечер своих коллег.
Что же до пресловутой фразы: "Не знаю, как благодарить вас за столь сердечный приём…", то я её не пробормотал, и даже не промямлил, нет, я её прожевал, точно рот у меня был полон настоящей жидкой каши. Короче, было такое впечатление, будто я говорю на каком-то неведомом наречии, но в любом случае явно африканского происхождения. Тогда в зале произошло то, что и должно было случиться по логике вещей, что всегда происходит в подобных случаях: сперва по публике пробежал искренний смех, который тут же внезапно сменился обычным свистом и шиканьем.
Я чувствовал себя растерянным, потерянным, на краю отчаянья.
В антракте Эдмон Се, Андре Пикар и другие друзья явились ко мне в уборную сказать, что не пристало актёру впадать в такой мандраж перед выходом на сцену, и как было глупо с моей стороны принимать вещи настолько всерьёз. Их приветливые слова и мудрые советы придали мне немного куражу.
Что произошло во втором акте? Скорей всего, ничего особенного, ибо у меня не осталось об этом ни малейших воспоминаний. Но зато в третьем акте масштаб бедствия превзошёл все мои опасения. Я был на сцене, сидел. Мне нужно было подняться со стула, кинуться к окну, распахнуть это самое окно, выглянуть из него наружу, потом, обернувшись, воскликнуть: "Гляньте, у дверей замка только что остановился экипаж!"
С начала акта я уже успел приятно удивить зрителей, произнеся несколько реплик вполне внятно и без всякой каши во рту. Я и сам почувствовал, как ко мне мало-помалу возвращается уверенность в себе. Я заметил, как во всех моих жестах сквозила этакая неизвестно откуда взявшаяся раскованность, которая позволяла предвидеть благополучное завершение акта.
Ах, мне и в голову не могло прийти, какая меня подстерегала неожиданная беда. Когда настал момент устремиться к окну, распахнуть его и высунуться наружу, я решительно взялся за дело. Но увы! Откуда мне было знать, что декорация прикреплена прямо к стене? В результате я сильно ударился головой об означенную стенку. Отпрянув назад, зацепился ногой за ковёр - и растянулся во весь рост!
Тогда наперекор или, возможно, как раз вследствие только что испытанной боли, мне захотелось засмеяться первому - и я расхохотался как сумасшедший, так, что никакая сила на свете не могла бы помешать мне воспринимать происшедшее именно таким манером. Я не знал, что со мной будет, но не сомневался, что теперь мне уже никогда не стать актёром. И эта мысль наполняла меня каким-то злорадством. Я чувствовал себя так, будто освободился от какого-то тяжкого бремени. Отныне у меня уже не будет этого постоянного страха, как бы не запятнать имени, которое было мне дано от рождения!
"Ноно"
На другой день меня уволили из театра.
По пути домой я зашёл в москательную лавку и купил там бумаги для рисования и карандашей марки "конте".
Оказавшись у себя дома один на один с шестью листками ватманской бумаги и карандашами "конте", я стал ломать себе голову, какие рисунки, какие наброски сделать с их помощью.
Ренар, Kaпю, Доннэ, Тристан, отец - все они прошли через это испытание. И получились довольно похожи, один больше, другой меньше. Но больше всех был похож на себя мой отец. Само собой. И пока я пытался воспроизвести на бумаге черты его лица, его взгляд, мне вдруг пришла в голову мысль написать для него пьесу. Нет, это не был сюжет какой-то конкретной пьесы, а именно идея сочинить пьесу специально для него. Конечно, она казалась безумной, эта идея, ведь мы уже полгода как были в ссоре, но это была прекрасная мечта, которая обрела реальность позже, тринадцатью годами позже, в "Пастере".
Впрочем, и свои первые пять-шесть пьес, их я тоже задумал с мыслями о нём. Те, что удались, в огромной степени обязаны успехом ему - ведь это он вдохновил меня на них. Что же до двух других, которые так и остались в безвестности - кто знает, может, он спас бы их своей игрой!
Я сложил в восемь раз листок своей рисовальной бумаги и, перестав рисовать, сам не зная, к чему это приведёт, принялся на этой восьмушке описывать бурную сцену между сорокалетним мужчиной и его любовницей. Женщина была назойлива, мужчина на пределе терпения. В детстве мне случалось быть свидетелем подобных сцен, и я сохранил о них воспоминания, которые так никогда и не стёрлись из памяти. Обмен чудовищно жестокими репликами между двумя существами, которые всего десять минут, казалось, души не чаяли друг в друге - это всегда так и стояло у меня перед глазами! Впрочем, мне и поныне так и не удалось избавиться от этого наваждения.
Когда я писал, то не пытался подражать ни Порто-Ришу, ни Ренару. Нет, ни капельки. Я просто старался вспомнить обо всём, что слышал, силясь при этом как раз изгладить из памяти всё, что прочёл.