Позавчера вечером, часам этак к девяти я видел из своей комнаты, как месьё Грэм выходил на внутренний каменный бордюр второго этажа.
Вряд ли стоит доказывать, какую опасность представляют подобные прогулки не только ночью, но также и днём.
Четверг 1-е июня. - Месьё Гитри не вышел даже во время перемены. Он показался лишь в половине второго.
7 июня (урок в 2.30). - Уже более часа, как начались занятия, а Гитри-старший так ничего и не сделал. У этого воспитанника был совершенно непристойный вид: без воротничка, без галстука, рубашка расстёгнута, из-под неё выглядывает тёплая нижняя фуфайка. Жалуясь на жару, он улёгся на стол и десять минут с помощью ракетки изображал, будто играет на гитаре.
10 июня (урок с 5-ти до 7-ми). - Урок прошёл очень спокойно в отсутствии братьев Гитри".
Из этого самого пансиона я однажды удрал и, направившись к нашему семейному бакалейщику, сделал ему заказ, якобы по поручению своей матушки.
- Месьё, - обратился я к нему, - мне нужно 4 кило сахару по 0,75 франка, 250 граммов чечевицы по 2 франка за кило, 125 граммов соли по 0,50 франков за кило и три с половиной фунта муки по 0,80 франка за кило.
- Будет сделано, месьё Саша.
- Сколько будет за всё?
Он ответил, что заказ будет стоить 5 франков и 5 сантимов. Я поблагодарил и опрометью пустился прочь, ведь он только что решил мне задачку, которую задали нам тем утром в пансионе.
Отец Метэйе
Моим восьмым по счёту пансионом оказалось заведение Шевалье, ибо в промежутке я ещё три месяца провёл в лицее Шамбери.
Этот лицей Шамбери был для детей настоящей каторгой, это уж что правда то правда. Что же до школы Лакордер, она была просто филиалом, если мне позволительно так выразиться, уже упомянутого заведения аркейских доминиканцев. О тех временах у меня осталось лишь одно-единственное воспоминание: об отце Метэйере, он был наставником в моей группе. Тогда он казался мне довольно пожилым, хотя на самом деле был совсем молодым человеком, потому что недавно мне вновь привелось с ним свидеться, и он всё ещё молод. Он был суров, но справедлив и отличался благородством нрава. Это ведь по его настоянию меня тогда выгнали, но он не держал зла за огорчения, которые я, должно быть, ему доставлял, ибо года два-три назад великодушно попросил меня председательствовать на банкете бывших воспитанников школы.
Он пришёл ко мне в театр, в мою артистическую уборную, и у нас с ним произошла краткая беседа, свидетельствующая о чистоте его души и полнейшем невежестве в вопросах театра. Когда я вошёл, он был уже там. Я уселся за туалетный столик и принялся накладывать грим. Он положил руку мне на плечо и с укоризной проговорил:
- Что это вы делаете, Саша?
- Как что, гримируюсь, отец мой.
- Не надо гримироваться, Саша. Не пристало мужчине заниматься такими делами.
Тогда я попытался объяснить ему, что иначе нельзя, таково ремесло. Он не настаивал, из вежливости, но я чувствовал, что убедить его мне так и не удалось.
Школа Шевалье
В школе Шевалье я пробыл всего сорок восемь часов, потому что оказалось, поместили меня туда по ошибке.
Дело в том, что заведение Шевалье было одним из так называемых "печек, где выпекали бакалавров", и преподавали там только два предмета: риторику и философию. Стало быть, я по-прежнему был в шестом!
Учебное заведение Хузуэла
Это англосаксонское учебное заведение пользовалось в Пасси блестящей репутацией, кстати, вполне заслуженной.
Директор, господин Хузуэл, был человеком весьма симпатичным и серьёзным. И потом, у него по крайнем мере хоть был достаточно разумный подход к воспитанию подростков, которых доверяли его попечению. Метод его был вполне рациональным. Он уделял телесному здоровью ровно столько же внимания, сколь и развитию умственному.
Там занимались спортом, хорошо питались - и мылись! В заведении господина Хузуэла имелась душевая. Это было мне в диковинку, ведь я впервые увидел такое в школьном учреждении.
Уроки были менее скучными, чем где бы то ни было ещё, и во всём заведении царил дух какой-то здоровой, искренней радости.
У господина Хузуэла был сын Эдмунд восемнадцати лет от роду, и это был самый очаровательный юноша, какого только можно было вообразить. Всё складывалось самым наилучшим образом, как тут пришла беда: однажды утром господин Хузуэл скоропостижно скончался от закупорки сосудов.
Эдмунд был его наследником. А школа была его наследством. Нас было двенадцать воспитанников, и Эдмунд написал двенадцать писем, адресованных нашим семействам. В этих письмах он оповещал о кончине отца и доводил до сведения наших родителей, что отныне возглавлять школу будет его дядя.
Никакого дядюшки у него не было.
Он поувольнял всех преподавателей, мы уговорились между собой ничего не сообщать своим домашним и разработали восхитительный план тратить отныне на праздники, прогулки и развлечения те месячные взносы, что платили родители за наше образование.
Но эта волшебная жизнь оказалась - увы! - недолгой.
Кто-то всё же проболтался, и четыре месяца спустя учебное заведение Хузуэла закрыло свои двери.
Мой десятый пансион
Пансион находился на улице Пасси. Он и поныне существует. Это было заведение Марьо. Там готовили к поступлению в самые престижные высшие учебные заведения, дело было поставлено по-серьёзному.
Был там один юноша, тощий брюнет, не носивший шляпы, очень подвижный и чрезвычайно охочий до всяких знаний. Он был услужлив, любезен и очень умён, только ум у него был какой-то беспорядочный. Он никогда никуда не поспевал вовремя. Скажем, на уроке истории заканчивал задание по английскому. Звали его Поль Дюфрен. Теперь его зовут Поль Дюфрени, это мой секретарь - и он ничуть не изменился. Он постоянно чем-то занят, но поскольку никогда не делает того, о чём я его прошу, всегда производит впечатление бездельника. Думаю, в мире нет человека, который знал бы столько бесполезных вещей. Он знает точный вес Эйфелевой башни, количество воды, содержащееся в яичном желтке, и с точностью до десяти метров длину улицы Риволи.
Не так давно я был в Турине. Он позвонил мне туда в два часа ночи, чтобы спросить, каково "по-моему" подлинное определение слова "работа". У него масса ценных достоинств, но есть один ужасный недостаток: он совершенно не умеет врать. Когда мне не хочется, чтобы меня беспокоили, и я прошу его принять кого-то вместо меня, сказавши, будто меня нет дома, он исполняет это таким манером, что непременно ссорит меня с посетителем. Но если мозги у него как у птички, то душа сен-бернарья. Он готов за меня в огонь и в воду, и несомненно, именно по этой самой причине развёл недавно в камине такой восхитительный огонь, что едва не спалил мне кабинет.
От частной школы Марьо у меня осталось волшебное воспоминание - и не одно. Иногда, в хорошую погоду, весной, летом или в начале осени, где-то без четверти час у дверей школы останавливалась открытая коляска. Это был мой отец, он приезжал за мной, чтобы позавтракать вместе с ним. Он окликал меня. Я тут же бросался к окну.
- Эй, лично я сегодня завтракаю в Армановиле... а ты как?
Тогда я как сумасшедший скатывался с лестницы. Случалось, месьё Марьо делал попытку преградить мне путь и помешать выйти на улицу - бесполезная затея! Однажды он даже выбежал за мной на улицу и сказал отцу:
- Месьё Гитри, он не выполнил ни одного задания, вот уже три дня, как он...
Как сейчас вижу улыбку отца и слышу, как он шепчет на ухо моему директору:
- Это ваши проблемы, месьё Марьо, сами и выкручивайтесь!
Хотя именно в бытность мою на попечении господина Марьо я, наконец, впервые обрёл вкус к труду. Я говорю не об учёбе, я имею в виду работу, не имеющую ни малейшего отношения к занятиям - ведь именно там я написал свою первую пьесу. Мне было шестнадцать. Идея писать пришла мне совершенно неожиданно и, насколько помнится, без всяких видимых причин. Всякий раз, когда меня заставали за писанием, неизменно наказывали, а месьё Марьо повторял: "Ну и упрямец!"
Теперь я не слишком сожалею о своём упрямстве.
Предпоследняя
Мой одиннадцатый пансион - дело в том, что, работая над этими воспоминаниями, я вдруг понял, что льстил себе, утверждая, будто "обучался" всего в одиннадцати пансионах. На самом деле их было двенадцать - и этот одиннадцатый пансион, о котором я запамятовал, находился в квартале Монсо. Оставался я там крайне недолго. Занимались школой месьё и мадам Гранден. Впрочем, занимались, это слишком сильно сказано, ибо оба, как месьё, так и мадам Гранден, были по уши поглощены своими личными проблемами. Месьё Гранден изменял своей жене. Он изменял ей с очаровательной особой, которая, по его словам, была преподавательницей французского. Эта очаровательная особа, вне всякого сомнения, не владела французским настолько, чтобы обучать ему других, но месьё Гранден нашёл именно этот повод, чтобы постоянно держать её подле себя, у себя, в своём доме. Я поступил в эту школу в ту пору, когда мадам Гранден, оповещённая о неверности мужа, предпринимала тщетные попытки вновь отвоевать то, что по её разумению называлось супружеским счастьем. Бедная мадам Гранден! Обманутая на глазах у всех собственным мужем, она стала всеобщим посмешищем. Дня не проходило, чтобы она, бледная, краше в гроб кладут, от злости и отчаяния, не врывалась в классную комнату, размахивая очередным письмом или дамским носовым платочком, только что обнаруженными в одном из карманов какой-нибудь мужниной одежды.
- А это что такое? Может, скажешь, и этот платочек тоже твой?!
И месьё Гранден, невозмутимо, хотя и не бледней законной супруги, отвечал:
- Оставь ты меня в покое, хотя бы на уроках!
- Ах, уроки, уроки, подумать только, - не лезла за словом в карман мадам Гранден, - и у тебя ещё хватает наглости оценивать поведение этих молодых людей, которые живут здесь, рядом с нами, ведь они не глухие и не слепые, а ты подаёшь им мерзкий пример мужчины, который ведёт себя в собственном доме как настоящая свинья, как последний подонок… да-да, такой ты и есть!
- Хватит, довольно, - кричал тут месьё Гранден, - убирайся отсюда вон!
- Это не мне убираться, этой твоей шлюхе пора вон... - и так далее и тому подобное.
Само собой, при подобных сценах мы отнюдь не задыхались от пресловутого почтения, с каким нам полагалось относиться к своим наставникам.
Нам так и не суждено было узнать, чем всё завершилось между месьё и мадам Гранден, но лично я склонен думать, что конец оказался весьма печальным, ибо однажды утром, в понедельник, двери школы оказались закрыты.
Последний
Мой последний пансион, двенадцатый по счёту, находился в доме номер 77 по улице Дам. Во главе его стоял месьё Пракс. Он был милейшим человеком. Уступил мне свою комнату, и в его заведении я пользовался известной свободой. Коей наслаждался вволю, а порой и злоупотреблял без меры. Ведь мне в ту пору было семнадцать лет!
Столовался я частенько в городе, учёбой вовсе пренебрегал, и случалось, возвращался поздней ночью или ранним утром.
Месьё Пракс смотрел на это сквозь пальцы в течение нескольких месяцев, однако пришёл день, когда терпение его лопнуло, и он счёл своим долгом оповестить о моих проделках отца.
Люсьен Гитри в ту пору возглавлял театр "Ренессанс" и играл там в пьесе "Шатлен". С тех пор уже тридцать два года минуло. Короче, однажды вечером господин Пракс стучится в дверь отцовской артистической уборной, входит и заявляет:
- Послушайте, месьё, у меня есть намерение исключить вашего уважаемого сына из нашей школы... но увы!.. никак не могу этого сделать.
- Отчего же? - удивился отец. - Коли вы не можете держать его долее у себя, тем хуже, что поделаешь, выставьте его за дверь!
- Но это никак невозможно, месьё. Я не могу выставить его за дверь... Ведь вот уже пять дней, как он не показывался в пансионе!
Вот так я наконец-то закончил своё обучение - так ничему и не научившись.
Размышления, на которые навели меня мои двенадцать пансионов
Родители не могут не отдавать своих детей в коллежи: во-первых, это их святая обязанность, но главное, без этого никак нельзя обойтись. Ведь согласитесь, просто необходимо научить нас с младых ногтей уживаться с себе подобными.
Ладно, не спорю, но главная беда в том, что нас там вовсе не учат жить, вовсе не готовят к жизни - и уж совсем преступление не сказать нам прежде всех прочих вещей, что работа есть величайшая радость жизни.
Вбей они нам с самого детства в голову, что от выбора профессии прямо зависит наше счастье, мы прилагали бы куда больше стараний и выбирали бы его, наше будущее ремесло, с бесконечной тщательностью.
Мы называем отдыхом время, когда не работаем - какое заблуждение. Ведь ничто не должно быть для нас более приятным занятием, более полным отдыхом, чем работа. Уроки должны быть захватывающе увлекательными. Да хотя бы только для этого, повторю ещё раз, нужны преподаватели увлечённые, убеждённые в величии своей миссии, а не жалкие бедолаги, как правило, не блещущие никакими талантами, а зачастую и вовсе заурядней не придумаешь.
Спору нет, эти люди должны быть широко образованными - но этого мало. Уверенности в себе, в благородстве своей миссии, вот чего им не хватает.
И потом, не в таких унылых классных комнатах с холодными серыми стенами следует проводить уроки. Нет, они должны проходить в просторных библиотеках - и право выбирать книги по своему вкусу должно стать наивысшей наградой, какой может быть удостоен ученик.
И я мечтаю о преподавателе, который бы сказал ученику:
- Вы вели себя недостаточно благоразумно. И в наказание я не разрешаю вам присутствовать на уроке.
Ещё в юном возрасте я задавал себе вопрос, зачем наши школьные наставники упорно желают заставить нас вызубрить наизусть то, что написано в книгах. Я думал про себя: "Коли это уже напечатано, почему бы не довольствоваться тем, чтобы иметь под рукой книгу?"
А чего стоит эта бессмысленная идея заставить нас держать в голове названия главных городов всех департаментов и всех супрефектур.
Кому это надо?
Зачем, ведь всё равно никто никогда этого не запомнит.
А ведь многие годы своего детства я только об этом и слышал! Меня больше не спрашивали, что у меня новенького, а интересовались, знаю ли я "мои" департаменты! Кстати, это притяжательное местоимение немало меня интриговало. Мне говорили, что я не знаю "моих" департаментов, а вот тот-то из моих однокашников уже знает "свои". Будто они у нас разные!
В конце концов меня почти убедили, что жизнь следует проводить, декламируя вслух названия департаментов - может, тогда, наконец, найдётся чудак, который будет знать их все назубок!
Было бы куда лучше, если бы нам разъяснили, в чём наши обязанности и каковы наши права, и в этом смысле Гражданский кодекс принёс бы нам куда больше пользы, чем зубрёжка департаментов!
Самое печальное, что время, которое нас заставляют терять впустую, мы теряем в самую драгоценную пору жизни. В ту пору, когда раскрывается наш интеллект, нас поручают заботам святых отцов, которые не знают жизни, или людям, у которых слишком много причин быть ею недовольными, чтобы заставить нас её полюбить.
Повторяю, уверен, что в возрасте между восьмью и четырнадцатью годами мы чрезвычайно умны, а после четырнадцати и до двадцати большинство из нас начинает глупеть, и весьма заметно.
Почему?
Да потому что, выйдя из коллежа, мы ничего не знаем о жизни, мы беспомощны, и по этой самой причине к восемнадцати годам мы совершаем столько глупостей.
Освободившись от семейного гнёта, избавившись от надзора школьных наставников, мы оказываемся совершенно безоружны, и даже если не поддаёмся влечению пагубных инстинктов, нас губят дурные знакомства - на время или навсегда!
Возможно, есть немало исключений, но таково моё твёрдое убеждение, и меня не переубедить.
Наши природные способности, особые дарования, всё, что есть в нас оригинального между восьмью и четырнадцатью, напрочь исчезает в восемнадцать.
Всё это может вернуться позже - но сколько времени потеряно впустую!
Если я позволяю себе критиковать систему образования, то прежде всего из соображений морального толка.
По-моему, с детьми слишком много говорят о прошлом и совсем мало о будущем - иными словами, чересчур много о других и недостаточно о них самих. Мораль преподаётся им по старинным текстам, на языке, которому не хватает ясности, - а предлагаемые примеры для подражания плохи, ибо им никак невозможно следовать.
Жанна д’Арк, Байяр, Сен-Венсан-де-Поль - это уж слишком! И чересчур далеко от нас. Подобные примеры хоть кого обескуражат.
Не желая разбирать школьную программу по косточкам - что было бы совсем не трудно, но уж очень скучно, - позволю себе обратить ваше внимание на одну вещь, что разъяснит вам, читатель, суть моей мысли.
Книги вроде "Телемака" не способны оказать никакого воздействия на ум ребёнка - а вот расскажи вы этим юным, двенадцати лет от роду, человечкам о примерной жизни людей, здравствующих в их время, тогда бы вы принесли бы им огромную пользу.
Вместо того, чтобы заставлять нас заучивать басни Лафонтена, эти прелестные шедевры, чью красоту мы не в состоянии по достоинству оценить в юном возрасте, вместо того, чтобы заставлять нас восхищаться кротостью Святого Людовика или отвагою Жанны Ашетт, лучше бы рассказали нам о жизни Пастера, которая была исполнена воистину возвышенного благородства, о жизни Бальзака, Гинемера, Клода Моне, какого-нибудь фабриканта, честного и работящего, и наконец - и это самое главное! - о жизни какого-то безвестного гражданина, ничем не примечательного, почтенного отца семейства, который никогда никому не делал зла, всю жизнь был просто честным, добрым малым, исполнял свой долг и был счастлив! Вот такой человек, детьми мы никогда не мечтаем стать похожими на него, а ведь каждый из нас должен стать человеком порядочным - и именно этому-то и надо было бы обучать нас прежде всего.
Но увы! Повторяю - и повторяю намеренно - чтобы научить нас таким вещам, чтобы привить нам любовь к труду и к жизни, наши наставники должны быть людьми "увлечёнными, умными и симпатичными". Да-да, главное, симпатичными! Внешность преподавателя имеет весьма существенное значение. Сейчас как раз занимаются реформированием программ образования - и правильно делают. Однако одного этого будет недостаточно.
Думается, в данном случае метод преподавания играет ничуть не меньшую роль, чем сами науки, которым вас пытаются обучить.
Ну как, скажите, требовать от ребёнка, чтобы он почувствовал интерес к тому, о чём ему говорят на уроке, если всё это явно никогда не интересовало самого учителя?
Не спорю, преподаватели старших классов или, скажем, высших учебных заведений - люди, как правило, вполне высокообразованные, и всё же настаиваю: именно в самом начале пути наше образование следует вверять людям по-настоящему незаурядным.
Если нам с младых ногтей привить вкус к труду, то потом мы и сами сможем быстро изучить всё, что нам понадобится - ибо, уверен, ничто не усваиваем мы с такой лёгкостью и с такой пользой для себя, как знания, которые нам действительно нужны. Это схватывается на лету - и потом уже запоминается навеки.