Черпанов сдержанно, но достаточно раздраженно проскрипел:
– С нас комиссионные? Ты с ума сошел, Жаворонков?
– Как угодно, – дерзко глядя в глаза Черпанова, ответил Жаворонков.
Мы помолчали.
– Ты нам скажи, – начал опять Черпанов, – кому ты его продал?
– Леон Ионыч! Богом клянусь, делом нашим клянусь, не продаст он вам костюма.
– Как его фамилия?
– Фамилия?
– Жаворонков, брось шутки!
Жаворонков вытер о штаны вспотевшие кулаки и, сдерживая злобу, проурчал:
– Сколько заплатите? Дайте, Леон Ионыч, хоть сорок рублей.
– Пять!
– Ну, давайте пять!
Он, скомкав деньги, сунул их в карман.
– Фамилию? – повторил строго Черпанов.
– Фамилия у него знаменитая. Шулер и подлейшая личность. Владел скрытыми притонами, но теперь замазал. Сообщал я о нем в милицию, но рука есть там, что ли, словом, по-прежнему – через день вечеринки с играми.
– Фамилию!
– Стыдно и произносить его фамилию. Пакостит дом его фамилия.
Черпанов застегнул карманы:
– Гривенника к пятерке не прибавлю, Жаворонков.
– Трошин его фамилия. Тереша Трошин. Ныне в винодельческом тресте служит. Раньше…
– Плевать мне на всякие "раньше"!
– Обманет, он вместо заграничного костюма такую непролазную дрянь всучит, годы будете жалеть. При моем комиссионерстве оплошность отпадает, так как я соображаю…
Черпанов одернул синюю блузу, встал:
– Пора, Егор Егорыч. А ты, Жаворонков, насчет шестисот двадцати обмозгуй, список составь, разбей по группам – и пусть готовятся. Квартирные и суточные после представления списков на третий день, прогонные немедленно. Наживай брюхо, Жаворонков!
Жаворонков обалдел и чуть ли не сделал руки по швам.
Мы покинули его комнатки – степенно и торжественно.
Лестница показалась мне широкой – и менее крутой.
* * *
Мы слезли в той части столицы, которую некогда именовали "окраиной". Здесь более чем где-либо, – если даже и не стараться оставить позади мучающее вас беспокойство, так как оно мучило меня, – вы заметите напор того иного, которое достойно всяческой похвалы. Вместо дряхлых домишек, пред которыми и наш № 42 мог показаться дворцом, перед вами белые пятиэтажные улицы, мурава скверов, дворы озеленились, плотные серые заводы утеряли былую приниженность; тощие лица, хилые тела сменились озадистыми, широкими в крестце. Распалялись глаза, глядя на все это! Отлично бы чувствовал я себя, озаренно бы даже, кабы не постоянная оглядка на Черпанова, кабы не стремление усвоить его теперешнее состояние. А он был сух и длинен – и больше ничего. По лестнице – такой светлой, словно архитекторы боялись, что обитатели постоянно теряют иголки или заботились они о бюрократах, которые приспособят здесь столы для натиска анкет, – мы поднялись на третий этаж. Едва мы открыли дверь, напор радио заставил нас придвинуться друг к другу. Хозяин, Миша Некрасов, принял наше движение за похвалу. Он крутил перед нами черный ящик вроде сковородки с перехваченным зрачком, откуда чей-то унылый голос требовал признания. Углубленный человек в пиджаке с отвислыми карманами, вроде тот, которого Черпанов называл Супчиком, безмятежно стоял подле ящика, погрузившись, видимо, в пропасть своих размышлений. "Заграницу ловим!" – прокричал нам хозяин.
– Прекрасное радио! – закричал Черпанов, перекрывая все голоса. Впервые встречаю подобное радио. Удивительное радио, призываю свидетелей.
То ли крик достался ему дорого, то ли он волновался, то ли желал изобразить волнение, то ли желал начать обычное обсиживание всей мебели, Черпанов плюхнулся на стул, обитый клеенкой, плеснул из графина в стакан хозяин взглянул на него оробело, – глотнул… и опять я склонен возвратиться к нашим классикам: "глаза его выскочили на лоб", сказали бы они. На лоб не на лоб – я думаю, что ни при каких обстоятельствах глаза Черпанова не могут выскочить на лоб, не потому, что там места нет, а оттого, что он всегда сумеет сдержать себя, – но под лоб они укатились. Он даже слегка побледнел:
– Послушайте, товарищ, – сказал он, наконец, хозяину, – правда, я поднимался по лестнице, задохнулся также и от умиротворения радио, но почему в графинчике, который стоит мирно в стороне на водяном подносике, вместо освежающего я саданул водку?
Хозяйка, – в ней вы бы прочли математически выраженное скопление доброты и мягкости, – всполошилась. Хозяин обозначил руками недоумение.
– Миша, ты же дал торжественное обещание не пить. И для гостей хотел одного вина.
– Как водка, да здесь вода, Надя. Бьюсь об заклад.
Он поднял графин, понюхал:
– Действительно, водка. Кто-то подшутил. Придется вылить.
Водке всегда найдутся защитники. Кто знает, не в расчете ли на защитника и доброту хозяйки появился графин? Ясно, что первым внес изменения в беседу о водке Черпанов:
– Зачем выливать, то есть выливать в раковину, лучше в себя. Водка способствует душевности разговора, товарищи.
Миша Некрасов пятился с графином:
– Удивительно, но каждый раз в графине вместо воды водка.
– Чрезвычайно однообразная шутка, – вставил Черпанов, – пора одуматься.
А главное, попробуй обнаружить виновника. Все хохочут.
И точно, все захохотали. Хозяйка откатила назад, в кухню за угощеньями. Водка протиснулась к своему месту. Хозяин обратился к Черпанову:
– Хорошо, брат, что пришел. Изобретатель – народ забывчивый.
– Забывчивый, когда ему не нужно командиров.
– Командиров?
– Можно начинать, Миша?
– Водку?
– Нет, доклад мой об Урале и о воздухоплавании, а также воздушной обороне.
– Обожди. Еще ребята подойдут.
Черпанов озабоченно начал буравить вздутые свои карманы. Хозяин благоговейно отошел от него.
– Восхищайтесь, – сухо, словно поджигая, прошептал мне Черпанов.
– Чем мне восхищаться?
– А известно вам, что в американском путеводителе по СССР рекомендовано, первоочередно, всем увиденным восхищаться.
– Идите вы с американцами! Они думают по-своему, а я хочу – восхищаюсь, хочу – нет.
– Тогда отодвиньтесь.
Я отодвинулся – и толкнулся в М. Н. Синицына. Да, стоял передо мной М. Н. Синицын в коричневой своей куртке, с красно-синим огрызком карандаша в кармашке, с морщинистыми своими губами, которые он постоянно раздувал. Не могу похвастаться, чтоб он обрадовался мне.
– Вернулись? – спросил он уныло. – Отдохнули? Все отдыхаете.
– И не уезжал.
– Пристроился на другую службу? И верно. Склочное у вас место. Тупицы какие-то сидят. Тебе-то, небось, нечувствительно, а свежему человеку неприятности сплошь. Доктор, Матвей Иваныч, пишет тебе?
– И доктор не уезжал.
Мне казалось, что М. Н. Синицын должен бы чувствовать побольше интереса к своему делу, потому что мое сообщение о докторе его ничуть не взволновало.
– Болен, что ли? – сказал он вяло, явно стараясь сбыть с рук скучный разговор.
– Влюблен.
М. Н. Синицын сунул трубку в рот:
– Бывает. Ты тоже влюблен. Любопытненько.
– Не помещается.
Он оглядел меня с легким пренебрежением:
– Где и поместиться. Тебя, брат, зажечь как мокрый торф – запутано и запугано. Средним числом сказать – трепло ты, Егор Егорыч. Но, возможно, высохнешь. – Он пустил мне дыма в нос, раздул губы. Я привык к его грубой манере говорить, а сейчас даже она забавляла. – На чем мы прошлый раз-то остановились?
Я знал, что, если он зарядит рассказывать, так на весь вечер. Его надобно уметь прервать в самом начале. Я спросил о первом попавшемся в голову:
– Как у вас там больные? Юрьевы, ювелиры.
Он провел трубкой вкруг своего лица, затем вкруг моего, а после выкрутил чье-то воображаемое лицо близ себя:
– Чудак ваш профессор-то оказался.
– Но не вредный чудак?
– Вредный чудак ты, Егор Егорыч. Если у меня фантазии в действиях, так у тебя в мыслях, постоянно. Хуже нет человека, который имеет страсть верить и внимать всяческим фантазиям, не умея их отсортировывать, откидывать от них обывательщину. Ну что вот тебе эти ювелиры, поддеть ты меня хотел, да?
– Чем же мне вас поддевать, Синицын?
– А тем, что профессор твой меня вытурил. Фантазия, говорит, у вас чрезмерная. Или я, говорит, или он. Какая я научная величина? Ну и сняли. Пойду теперь учиться. Я твоему профессору лет через пять такое шило вставлю…
Он показал при посредстве трех пальцев, какое шило он вставит профессору Ч., директору нашей больницы.
– По-моему, профессор раньше не вмешивался в хозяйственные дела.
– А зачем ему вмешиваться? Мы на иной почве разошлись. Я еще до отъезда директора да и доктора Андрейшина, им обоим, предлагал снять ювелиров с постельного режима и поставить возле труда и станка. Ах, как можно! Болезнь явная, говорит профессор; надежд нет, пусть помирают. Болезнь неизвестная, говорит Андрейшин, надо их душу расковырять: откуда эта корона и что это за корона и из чего она? Любопытненько.
– Из часов, полагаю, – подзадорил я его. Рассказ его меня чрезвычайно увлек; я весь, сами понимаете как, затрепетал трепетом.
– Из каких таких часов, ты полагаешь?
– Из ящика часов, которые украли в ювелирной и часть которых нашли у братьев Юрьевых.
– Противно смотреть, а не только что слушать. Что ты знаешь? Сухаревские сплетни. В газетах читал? Нет. Не было золотых часов.
– Были.
– Я тебе утверждаю, не было. Когда-то, года три назад, уперли у них из мастерской пять часов. Но не золотых, а фальшивого золота. Заподозрили одного сударика, из служащих, обыскали, не нашли. Поведение показалось подозрительным, все же не вытурили, посмотрим, дескать. Он скоро и сам смотался. Теперь представь, гуляют Юрьевы по Сухаревке, скупают разную чепуху. Корону-то они, верно, желали делать. Знакомятся они с молодыми людьми. Не купят ли, говорят они, часики? Золотые. Не можем, говорят, найти покупателя и рискнули в Сухаревку обратиться. Ювелиры знают, как ловят сухаревцы различных дураков. Пожалуйста, говорят, только не к вам на квартиру смотреть, а к нам. К удивлению, молодые люди согласились. Приходят к ювелирам. Наследство, говорят, получили – и выворачивают из бумажки. Юрьевы смотрят: батюшки мои, клеймо и номер известные! Краденые! Однако будучи добрыми, с одной стороны, с другой, из-за спешности предстоящей работы желая отделаться от неприятностей, говорят, прищуря глаза: объясните, пожалуйста, откуда у вас часы, когда они клейма нашей мастерской. Парни трах ювелиров по зубам и, покинув часы на столе, – в двери. Ювелиры за ними. Те в трамвай. Они в следующий. Опять-таки по соображеньям, высказанным выше, с помощью милиции остановить их не желают, а жаждут полной исповеди. Те в подворотню, эти, осторожненько – как бы не подкололи – к подворотне, а оттуда перед ними – шварк девица-раскрасавица. Любопытненько.
– Сусанна?
– А черт его знает, кто. И парней-то я вылечить вылечил, но еще насчет расспросов блюду осторожность. От этого и успех леченья, и вся моя репутация может пострадать. Если загублю их, конечно.
– Воров вылечили?
– Каких воров? Ювелиров. Воры у них оставили. В часах-то вот тут вся загвоздка и находится. Будь бы они золотые, я б и спешил, а тут, к счастью, фальшь – от силы по три рубля, всего пятнадцать целковых инвалютой.
– Невероятно!
– Чего невероятного? В нашей стране все вероятно. Невероятное, вернее, вероятное-то и началось у ворот. Выходит девица. Ясно, отвести глаза. Они люди робкие, до девиц ни разу не касались – естественно, обомлели. Она с ними поговорила.
– Правильно. Не больше.
– А ты откуда знаешь, что не больше?
– Позвольте, но во дворе, перед дверями квартиры ювелиров постоянно толкутся мальчишки. Они помнят каждого свежего человека, и девицу, посетившую ювелиров, у которых никогда не бывало женщины, тем более. Про мальчишек мне доподлинно известно: я сам ходил и разговаривал с ними.
– Не спорю. Кто знает, возможно, и я сам ходил к ним. Не была. Ясно. Да и зачем ей быть? Достаточно с нее одной беседы – поласковей – у ворот, ювелирам долго ли зачахнуть. Именно, зачахнуть, потому что они с великим трудом обмолвились мне насчет девицы и часов, после того, как я их вылечил, они поверили в мою безмолвность, да и на самом деле, чего ради я из-за пятнадцати рублей буду их ввергать в пучину бедствия. Любопытненько.
М. Н. Синицын обожал пышные обороты. Иногда он эти пышные обороты пускал в рассказ столь изобильно, что из-за них не видно было смысла и толку, тогда следовало – хотя он способен был разозлиться и вообще оборвать рассказ – прервать его и спросить о самом главном, интересующем вас. Если вы могли умело дать понять ему ваше любопытство и уважение к его рассказу, – он забывал о пышности оборотов и смутности выражений, говорят, необходимой для современной прозы. Я спросил:
– Каким же способом вылечили вы, Синицын, ювелиров?
Он опять очертил трубкой воображаемое лицо профессора – и пронзил его чубуком.
– Они, видишь ли, полагают, что если они знают название всех болезней, так это и есть леченье. Дудки! Отъезжают они за границу, ну, естественно, все слухи ко мне. Думал я, думал, беру грузовичок, еду к знакомым в трест точной механики, говорю: дайте на подержанье соответствующие станки для ювелиров – вот, говорю, грузовик. А они хохочут: на грузовик, дескать, пятьдесят станков влезет. Отлично. Отпустили два. Возвращаюсь. Ставлю их к себе в комнату за ширмочки, иду в палату "полуспокойных". Они лежат, бедняжки, желтые, тощие, ноги в пятнах, будто собаки обкусали – и глаза в потолок, и такая на глазах скорбь, просто вздохни и помирай. Ну, я сажусь рядом и говорю: ребята, атанде. Будет, говорю, вам, ребята, валяться, как дураки, пойдемте ко мне в квартирку, водки дернем, все равно – помирать, так с водкой. Они, естественно, накидывают халатики и за мной. Дал я им перцовки – и огурцов.
– Чудовищно!
– Вот и профессор говорит: чудовищно. Конечно, чудовищно здорово, потому что они на другой день самостоятельно пошли, а еще через день раздвинул я им ширмы и говорю: действуйте. Они мне и начали набалдашник для палки из моих чайных ложек выделывать. Красивая, брат, штука получилась. Баба голая лежит и на себя покрывало тянет, а покрывало переходит в трость. Только таскать мне и по общественному и по семейному положению невозможно такую палку. Я бабу попросил в козу переделать. Переделали.
– И они утверждают, что с девицей из подворотни разговаривали всего лишь однажды.
– Я им верю. Ты что полагаешь?
– Ведь возможно, что следующие разы они уже с нею не разговаривали, а встречались молча. Полагаю, что о молчании-то они и молчат.
Мои соображения показались М. Н. Синицыну обидными, будучи человеком справедливым, он хотя и обиделся, но сознался:
– Это я упустил. Молча? Действительно, что расскажешь, если молча? К молчанию у меня нету подхода, да и баба у меня ревнивая.
Он отошел от меня. Гости прибывали. Черпанов крутился вьюном, наливал "встречные" рюмки; помогал резать хлеб; соорудил детям, которых отправили спать, по бумажному пароходишку и голубю, рассказав им сказку о медведе, который в лесу объелся брусники и пришел в город лечиться и как его замучили бюрократы. Прах его знает, откуда появилась у него эта сказка, но он ее повторил и взрослым; затем устремился "обрабатывать" каждого в отдельности. Я нашел его возле чрезвычайно просто одетого человека в черной рубашке и черном, но каком-то странно опрятном пиджаке, возле полки с книгами.
– Из рабочих? – причалил к нему Черпанов.
– Здесь все из рабочих. А вы разве нет?
– Я незаконнорожденный. Но, лаконично говоря, мог бы быть и рабочим.
– Почему нет? – черный взял еще книгу, полистал и положил обратно.
– Приятно, небось, поселиться в новенькой квартире, а? Особенно для рабочего важна ванна! Пришел, устал, двинул газ, залез, вылез. И вот, пожалуйста! – Он дернул за рукав черного. – Чистое белье. Небось, теперь с радости и не вылазишь. И правильно. Моя ванна, хочу – сижу, хочу – плюю. Баня? Баня, брат, отвратительное зрелище. Грязь, миазмы, стой в очереди.
– Чего ж, у хорошей бани приятна и очередь, – сказал черный.
– Не скажи. Придешь ты с работы грязный, вонючий, за версту от тебя пахнет…
Черный крепко побагровел и захлопнул книгу:
– Почему вонючий?
– Потому что гадкая, грязная работа. Не на Урале же ты работаешь?
– Не на Урале.
– И не в лаборатории?
– Нет, не в лаборатории.
– Чего ж нос задирать? Выжимки у вас, брат, а не заводы в Москве. Вот, к примеру, где ты работаешь?
– Я не московский.
– Из провинции?
– Не очень.
– Откуда? Не юли, брат!
– Чего мне юлить. Я торгпред… – И черный назвал один из крупнейших городов Европы.
Вместо смущения Черпанов, наоборот, – словно выкинул тут последние остатки робости. Да, ему надобно дать первый толчок, а после того он мог возделывать любую почву, обезболенно вести любые операции! Он пощупал лацкан черного пиджака, рассматривая, видимо, предыдущий разговор как начало наступления:
– Костюмчик-то у вас не отеребки. Есть у меня к вам вопрос еще из данной области. Хороши ли американские одежды?
– Не покупаем, – кратко ответил черный. – Но передают, есть хорошие.
– Второй вопрос: драгоценности американцы любят? И что же, разводят у себя их или пренебрегают? Какие драгоценности? Ну там золото, камни в оправе или что монументальное на голову. Так, чтобы которое потверже на ощупь.
– Любят.
– И подвоз любят?
– И подвоз и привоз.
– Приятно, приятно. А насчет ванны я тебя, брат, разыграл.
Черпанов подхватил меня под руку. Я хотя и занят был своими мыслями, все же предупредил его, чтобы он не очень надеялся встретить здесь таких жидких и поддающихся обольщению людей, вроде Жаворонкова.
Черпанов попробовал посидеть на одном из приглянувшихся ему стульев. Покатался, потрогал ножки – и пересел:
– Милый Егор Егорыч, папаша у меня был преподаватель логики, а это такое искусство, где обладание языком играет главную и решающую роль.
Черпанов сорвался и подскочил к гостю в сером костюме впроседь, с лицом главаря и указующими глазами:
– Ну, как дела?
– Дела отмечаем.
– В каком виде мы за границей обозначены?
– Смотря кем, – вожаковствующим голосом ответили указующие глаза.
– Вы с ними, небось, больше на коммерческой ноге. Прирожденный вы бунтарь, а приходится быть мнимым купцом. Понимаю, ожидаете. Противно, понимаю. И костюм заграничный одели, и значок ЦИКа сняли, и вид отшлифованный, – а все-таки рабочие чаяния из глаз не уничтожить.
Он смахнул с плеча указующую соринку.
– Костюм-то? – спросил тот, важно оглядывая себя, видимо, очень довольный костюмом. – Да нет, костюм нашей выработки.
– Скажите! Поражен! Здорово вырабатываем. Отличная шерсть.
Черпанов, стараясь быть спокойным соразмерно вожаковствующему, но весь как-то внутренне сопя, пощупал костюм – и руки свои отнял с таким усилием, словно надсадился на этом ощупывании.
– Банкометная шерсть, а по родине, небось, тоскуешь?