* * *
Читаю историю религии. Опьяняет, возносит высоко и опускает низко. Наблюдаешь мертвые религии точно окаменевшие скелеты доисторических гигантских животных, кладешь палец на зуб погибшего динозавра или мастодонта с любопытством и без страха. Но живых религий и их организаций следует сторониться. Обходить их стороной, насколько возможно, чем дальше, тем лучше! Ибо от них исходит постоянная угроза: или они поработят тебя и подчинят и ты станешь их бессловесным, послушным рабом, или сломят и уничтожат, предварительно очернив и опозорив навеки.
* * *
Усталость, огромная усталость, когда даже для прогулки нет ни силы, ни охоты. Не работаю. Мало читаю. Чтение почти не вызывает плодотворного волнения.
Однако скука не мучит и нет угрызений совести, которыми регулярно сопровождаются дни безделья. Мне не в чем себя упрекнуть, ибо я знаю, что усталость эта возникла от усилий как можно больше увидеть и узнать и как можно лучше выразить все это в любой форме и в связи с любым поводом.
Так что моя усталость - единое целое как с тем, что я сделал, так и с тем, что еще сделаю. Составная часть моего труда.
* * *
В обществе, где искусство не занимает достаточного места и не оказывает своего влияния, должно быть, не все в порядке. Очень вероятно, что в таком обществе и в иных областях жизнь отстает или развивается в неверном направлении.
* * *
В чем основной недостаток Ларошфуко и других моралистов? В том, что они не могут устоять перед искушением и не сказать того, что люди в принципе знают, но в чем не хотят себе признаться, и тем более - слышать это от других. Они стремятся быть ближе к истине, а люди их тем меньше любят, чем больше им это удается. Вероятно, следовало бы кому-нибудь об этом сказать, но незавидна участь того, кому придется это сделать.
* * *
Молодой писатель. Стиль его целиком состоит из трюков и фейерверков. Трудности и опасности у таких талантливых и разудалых стилистов заключаются в том, что им легко удается с блеском выполнить самое смелое сальто-мортале, но трудно и невозможно удержаться и не сделать его, когда для этого не время и не место.
* * *
В конце концов любой стиль хорош и любая форма приемлема, если они служат чему-то, что есть не только стиль и не только форма.
* * *
Искусство и в этом подобно жизни: оно кажется игрой, а на самом деле это дьявольски серьезная вещь, и тем серьезнее, чем больше оно походит на игру.
* * *
Когда-то давно я прочитал эту сказку.
Жила-была одна принцесса, и, когда наступил ее черед стать королевой, она уступила престол другой, а сама, переодевшись крестьянкой, отправилась искать по свету своего несчастного пропавшего друга. Встретилась ей на пути старушка, узнала ее и удивилась, что видит ее такой одинокой и жалкой, а принцесса ей отвечает:
- Я, матушка, не одна, как кажется, у меня большая свита - заботы, горе да печали.
Давно я это прочел, но и по сей день случается мне встретить мужчину или женщину, выражение лица которых напоминает мне ту сказку.
* * *
Ничем я так много не занимаюсь, как словами, и ни о чем реже и меньше не размышляю, как о них. Я всегда возле них, окруженный ими, как пасечник - пчелами, однако подсознательно чувствую, что думать о них - пустое и даже вредное занятие. Но когда изредка я все же отдаюсь мыслям о звучании, формах и происхождении слов - не тех, которыми я пользуюсь, чтоб выразить что-то определенное, но самых простых, отдельно взятых слов, слов "как таковых", с их обнаженным, долговечным, преходящим или исчезнувшим значением, - тогда эти мысли уводят меня далеко, в какие-то темные леса и безводные пустыни. В погоне за смыслом и происхождением слов я забываю обо всем. Всяческих чудес нагляжусь я, но неизменно возвращаюсь с этой охоты изнуренным, с тяжелой головой и пустыми руками.
Потом мне нужно время и усилия, чтобы восстановить истинное отношение к взбаламученным и разбросанным словам, чтобы создать из них то, что мне хотелось бы сказать и что никогда даже приблизительно не удается сделать.
* * *
Когда речь заходит о словах, трудно передать, как много с ними связано переживаний. Это случается обычно ночью, когда я не могу заснуть, или в минуты полудремы, когда я уже не бодрствую, но еще и не сплю, или во время медленного пробуждения, когда с трудом выбираешься из паутины сна, словно из вязкой смертоносной топи.
Слова вдруг заполняют мое сознание, открывают в нем костюмированный бал и танцуют свои танцы - от строгих менуэтов и призрачных кадрилей до бесстыжего кривляний, диких курбетов и шумного кутежа. Они надевают и срывают маски, выдают себя за других, разыгрывают меня, впрочем, и я танцую с ними, так что в конце концов уже трудно разобрать, что - что и кто - кто, словно полностью исчезло в мире все, что звалось мерой и разумом, порядком и нормой, и словно безумие (но какое-то задуманное и злонамеренное безумие!) стало всеобщим законом.
Через какое-то время я вздрагиваю и пробуждаюсь от этого кошмара. Зажигаю свет. Задыхаюсь, онемевшими пальцами на ощупь убеждаюсь в прочности стены и мягкости постели и ищу пути возвращения в свой мир.
Постепенно я прихожу в себя и с удивлением вижу, что все предметы в комнате на своем месте и что ничего не перевернуто и не разбито. Медленно и осторожно я ищу слова, которые одно за другим возвращаются к своим старым, устоявшимся значениям и выстраиваются на линии моего горизонта. Кое-какие из этих ночных слов не желают появляться, словно навеки утонув в своем бессмыслии. Но я знаю, что рано или поздно вернутся и они, целые и невредимые, в своей знакомой форме, со своим подлинным смыслом. Разумеется, это не означает, что при первом же удобном случае они снова не подадутся на какой-нибудь ночной карнавал, словно гайдуки в лес.
* * *
Через некоторое время вновь наступает подобное же недолгое, но тяжкое смятение и путаница. После отлично проведенной ночи - тяжелое пробуждение на рассвете. Мало-помалу вместе с наступлением дня во мне ширится сознание того, что ни одно слово не имеет больше освященного временем, дорогого и "вечного" смысла, который оно имело, что, пока я спал, все вдруг изменилось, перевернулось, переродилось, так что не на что опереться, нет ничего надежного и проверенного, нельзя верить самому себе, как, вероятно, и тебе с полным основанием никто теперь не поверит.
И хоть бы совсем не стало слов! Но нет, они все здесь, выстроились длинными шеренгами, словно в словаре, и у каждого свое значение, правда столь произвольно и причудливо изменившееся, что его не угадаешь. Значение их даже не противоположно тому, что они некогда означали, потому что в этом был бы какой-то порядок и разгадка, а сейчас это полнейший хаос и подлинная мука. Тьма и гололед. Я теряюсь. Не за что ухватиться, а надо идти дальше, как в лучшие времена, когда шагаешь в погожий день по верной дороге.
* * *
Когда я слышу, как иные люди, небольшого ума и шаткого вкуса, хвалят мои книги, меня охватывает настоящий страх. Я утешаю себя только тем, что это обыкновенная лесть. Поэтому долго еще после подобных разговоров вызываю в памяти голоса этих льстецов, ищу в них оттенок неискренности и при этом в ужасе спрашиваю себя: а что, если они и в самом деле думают и чувствуют так, как говорят?
* * *
А прошлой ночью произошло настоящее чудо. Слова одно за другим стали превращаться в людей, животных и окружающие меня предметы, каждое - в то, что до сих пор только означало. До недавних пор тише теней и мимолетнее ветра, слова вдруг замерли, приобрели плоть, вес и объем и все прочие свойства живых существ и знакомых предметов и заняли свои места в моей комнате. "Слово стало плотью". Да, это легко сказать, даже звучит неплохо, но никто не может себе представить, как это выглядит на самом деле. Я вдруг разбогател, причем так, как никогда, даже во сне, не мечтал и не желал. Завален богатствами. Надо бы мне владеть всем, а на самом деле все владеет мною. Тысячной доли этих богатств хватило бы на то, чтоб сбить меня с ног и засыпать, оборвать и удушить столь слабое и короткое дыхание, как у меня. Но налетают все новые и новые слова, падают и мгновенно превращаются в то, что они означали.
И когда я уже думал, что мне наступил конец, внезапно произошло новое чудо, еще более удивительное. В мгновение ока все вокруг, словно по волшебству, превратилось снова в слова, которые - в неслышном танце звуков, легче теней невидимых птиц - улетели далеко от меня, в тишину, в забвение, в небытие, туда, куда уходят слова, переставая быть таковыми, теряя свое значение и выходя из употребления.
А я остался один, вопрошая, кто я теперь и кем еще в этом бесконечном танце слов мне придется быть и что означать? Выдержу ли я?
Вокруг полная тишина, ни день, ни ночь, пустота, которой нет названия.
* * *
И все же я, автор исторических рассказов и романов, тесно связанный с минувшими временами, считаю, что люди слишком обращены к прошлому. Причины? Во-первых, большинство людей не обладает ни достаточной силой, ни настойчивостью, чтобы исследовать и увидеть будущее; во-вторых, современность вся в движении, противоречиях и переменах. И лишь прошлое, хотя бы внешне устоявшееся и неподвижное, позволяет нам в своих темных глубинах разместить большую часть своих желаний, взглядов, страстей и раскаяний. И мы по необходимости этим широко пользуемся. Однако я чувствую, что это нехорошо, неверно. Следовало бы тверже стоять на почве современности и чаще и смелее устремляться в будущее. Но это означало бы то же самое, что созидать нового человека, ибо будущее принадлежит ему.
* * *
Египет. Могилы. Имена фараонов и их изображения. Ничего не воспринимаю. Думаю о тысячах землекопов, каменщиков и простых рабочих, которые положили на это свои жизни, и знаю только одно: все, кто здесь умер, высох и исчез в раскаленной пустынной земле - не оставив ни следа, ни имени, посрамили фараонов и их суетное желание славы и бессмертия. В безмолвном грустном изумлении - целиком с ними и за них - я воздвигаю им в своей душе скромный, недолговечный памятник не из земли и не из камня, однако он будет существовать столько, сколько суждено прожить мне. Может быть, каким-нибудь годом больше: в этих строках. Ровно столько.
* * *
Еще о словах.
Слова выглядят "красноречивыми", пока они стоят одинокие, невинные и неиспользованные; если то или другое из них слабеет, то третье говорит за них обоих и даже гораздо больше. Слова составляют магический хоровод, по которому передается ритм целого; если одно из них вялое, неловкое или утомленное, его тянут остальные, так что отставание незаметно, и хоровод безошибочно следует дальше.
Труднее случай, когда словам нужно что-то сказать о самих себе и своей роли в повествовании. Тут они внезапно немеют, леденеют и лежат, как безжизненные камни, точно они никогда не говорили, не танцевали, не пели. Когда речь заходит о словах, слова молчат, хотя обо всех прочих людских вещах и делах они - иногда больше, иногда меньше - говорят. Даже и о молчании.
* * *
В литературе всех стран, устной или письменной, на всех языках мира в течение веков существует много историй, повестей и стихов, в которых люди жалуются на рабство, насилие, бедность, голод и нищету, а есть и такие, в которых, словно стремясь к компенсации, человек мечтает о мире, о свободе, справедливости, порядке и изобилии. Повсюду есть такие рассказы и стихи, но, когда бы их ни читали, ни слушали или ни размышляли о них, каждому кажется, что нигде они не были и не могли быть столь оправданы и столь убедительно выражены, как в стране, где он сам родился, и на языке, на котором он сам говорит и пишет.
* * *
Странный и особенный вид юмора, который часто можно встретить в Боснии и Герцеговине. Люди там шутят с серьезным неподвижным лицом. И шутки их настолько близки к вовсе не шуточной истине, что их трудно распознать и принять как шутки.
Картины, явления, настроения
* * *
Аренцано. В устье прозрачной зеленой речки женщины стирают белье. Босые, волосы у них плотно повязаны белыми платками, они стоят на коленях, упираясь в песчаный берег и подняв лицо кверху, к проходящему поезду. У них вид смеющихся сфинксов.
* * *
Люди из народа, особенно те, что заняты тяжелым трудом (земледельцы, матросы, носильщики), после работы обмениваются между собой скупыми словами и еще более скупыми жестами. Но тот, кто говорит, то и дело кладет между собою и собеседником свою большую, обожженную руку. Эта рука, с чуть расставленными пальцами, с обращенной кверху ладонью, почти черная, появляется на столе как некое главное доказательство, одновременно легкое и весомое.
* * *
Швейцарский отель. Как холоден этот порядок и эта нечеловеческая чистота! Как тяжелы леса и горы!
Самое прекрасное из того, что существует в этом стерилизованном швейцарском краю, - это сознание, что мне не придется здесь оставаться дольше сегодняшнего ужина. Одна мысль о том, чтобы провести ночь в подобном отеле, наполняет меня ужасом, желанием бежать куда глаза глядят и звать на помощь.
Свободны, просты и истинно красивы здесь только водопады. Правда, и они нередко чуть подстрижены и укрощены, но вода падает благодаря собственной тяжести, разбиваясь на камнях в белую пену и живое серебро.
Возле одного из красивейших водопадов, низвергающегося у дороги, стоит заметная издали надпись: "L’eau malsaine". Это нездоровая падающая струя отравленной воды ничуть не менее прекрасна, чем остальные. Гибкая и белая, она выглядит среди прочих женщиной с дурной репутацией, отверженной и заклейменной.
Я думаю о жаждущем путнике, проезжающем здесь ночью, когда надписи не видно, а вода слышна и ощутима, - путник нагнулся и пил всласть, пока не утолил жажду.
* * *
Анита, la Mejicana. Располневшая и увядшая преждевременно, зараженная дурными болезнями, обезумевшая от алкоголя и наркотиков, она поджидает прохожих в мрачном и грязном тупике старого города. Знает всего два десятка французских слов. И счастлива, когда может говорить по-испански. Тогда она смеется и плачет, всплескивает от восторга руками и кусает себе пальцы в отчаянье. Все разом. И рассказывает, рассказывает без конца и края, без связи и смысла. О Гвадалахаре, о Мехико, где живет ее мать ("mamacita"), о каком-то Хоселито, с которым она приехала в Париж и который потом скрылся и бросил ее.
- Здесь я погибла, несчастная. Все называют меня дурой и сумасшедшей, потому что я не умею разговаривать, как они. Только поэтому. Что я ни скажу, они скалят зубы: "Quelle blagne!". Только это они и умеют.
Движением руки и с выражением лица, достойными величайшей трагедии:
- Как с дурочкой обращаются, как с тряпкой. А я только несчастная, брошенная в чужом мире. И у меня нет двух тысяч франков, чтобы вернуться в Мехико.
С крайним и возвышенным отвращением: Buab! Plata! Y siempre еsa рlata!
И тут ее тело, нездоровое, печально увядшее прежде времени, вдруг становится свежим и оживает. Смелые движения головы выражают высокие чувства, руки благородны, ноги стройны. А глаза - я не обманываюсь, я хорошо видел, - глаза огорченной и заплаканной девушки, невинной, доброй, чувствительной девушки, которая верит в бога, любит людей и не в состоянии причинить ни малейшего зла или совершить дурной поступок.
* * *
Сараево. Ориентальная, гандиевская нищета и запущенность. Роскошь в неожиданных вещах, которые нигде и ни для кого не являются предметами роскоши. Самая студеная и самая здоровая вода в мире. Самые странные дома, которые с начала своего существования выглядят разрушенными и склонными к разрушению, которые кажутся нездоровыми, но в которых живется долго и приятно, как редко где. В речи мужчин и женщин характерные гласные без цвета и определенной границы, от которых речь мальчиков и девочек звучит небрежным воркованием.
И все это усыпано тишиной.
* * *
В маленькой парикмахерской. Входит мужчина средних лет, плохо одетый, истощенный, с узелком в руках. Речь с ошибками, иностранный акцент. Спрашивает, можно ли здесь немного передохнуть. Сидящий у кассы хозяин молчит. Подмастерье, обслуживающий клиента, смотрит на хозяина. Мучительная тишина, в которой различимо не только медленное пощелкивание ножниц, но и негромкий треск огня в печи. Тогда хозяин все-таки решается и отвечает: "Нельзя, здесь не место для отдыха". И, говоря это, он смотрит по сторонам, точно ищет чей-то взгляд своим взглядом, который стоит увидеть и запомнить, но который невозможно описать. Иностранец произносит тихо: "Извините", - и растерянно выходит.
Я спрашиваю себя, где отдохнет этот человек. А отдохнуть он должен.
* * *
Нигде в мире, думается мне, не прощаются с такой болью и не обнимаются с таким жаром при расставанье, как на парижских вокзалах. Надо видеть эти молодые пары: с какой языческой откровенностью они дышат друг в друга и в последний раз гладят пальцами лоб, глаза, губы и шею. И во всем этом нет ничего ни постыдного, ни преувеличенного, ни смешного. Каждый прохожий с уважением смотрит и обходит такую пару, каждый старается оказать внимание женщине, которая с красными глазами и полураскрытым ртом остается на перроне и бессильно машет рукой, которая выглядит сломленной.
* * *
Нигде на земле, ни в каком лесу и ни в какой пустыне, не чувствовал я себя так далеко от мира и от людей и от всего, что я понимаю и знаю, как в одном скромном кафе парижского предместья, куда я ходил целую зиму и где седоватые граждане играли в пикет, а кельнер дремал, прислонившись к колонне.
* * *
На одной из крепостных стен Калемегдана. Я прикрыл рукой глаза от солнца и в обширном пространстве поверх тенистых рвов, поросших травою, увидел мир насекомых и мошек, паутины и птиц. Воздух вокруг наполняли бесчисленные живые существа, и все они находились в движении. По камням у меня под ногами шныряли ящерицы и пауки, а рядом, в свежеразрытой земле, извивались личинки и черви, сражаясь с воздухом и светом. И тогда я почувствовал, насколько неверно наше эгоцентрическое представление, будто мы шагаем по земле и находимся в воздухе как в чем-то разъединенном и как нечто разъединенное, и насколько справедливо представление о том, что мы составляем со всем нас окружающим море живых существ, то бурное, то спокойное. Мы не живем, мы просто есть жизнь! Существование личности, как и ее смерть, лишь преходящие заблуждения, две мгновенных волны в океане движений, которые нас окружают. И мне показалось, будто я увидел основу нашей мысли о вечной жизни и воскресении. Вечная жизнь заключена в сознании того, что все наши границы, все состояния и перемены - суть лишь воображаемые и унаследованные заблуждения, а воскресение - в открытии того, что мы никогда не жили, но вместе с жизнью существуем всегда.