* * *
Прямо из церкви шли поздравлять дядю.
С замиранием сердца, со страхом до потери голоса вступали в белый дом.
Еще на Прощеное воскресенье, когда, бухаясь в ноги, положенно приговаривали: "Простите меня, дядюшка, ради Христа!" - была большая проборка.
Теперь, когда, робко прокравшись по парадной лестнице, вошли в кабинет, и каждый еле слышно произнес затверженное:
"Поздравляю вас, дядюшка, Христос воскресе!"
- Болваны, - не глядя рычал Алексей, - чаще драть вас - вот что! И ты! и ты! - лентяи, дармоеды. Тебя, Петька, выдеру, призову рабочих и выдеру: ты у меня забудешь трубку! А ты, курносая гадина, чего рот разинул? И ты, дурак, туда же.
Жмутся, ежатся, молча опустив осоловелые глазенки.
- Ну, марш, отправляйтесь!
Кубарем скатываются с лестницы и бегут вприпрыжку по двору наверх, где ждала-дожидалась бабушка, Маша, нянька.
Особенно Коля не любил Алексея: обидел тот его совсем крохотного.
Вела его Прасковья по двору гулять, встретился дядя. Коля и - протяни ему ручонку…
"Ты, мальчишка, смеешь мне руку совать! Забываешь, кто ты: на наш счет живешь!" - затрясся дядя, а голос издавал странные звуки: казалось, кошка, кошке долго и пристально наглядевшись в глаза, отпрыгнула вдруг, ощетинилась и взвизгнула.
И у Коли тогда задрожали губки, и кусать, рвать хотелось неистово, бешено…
Славят Христа на весь дом, христосуются, а с Машей несчетно раз.
После вечерни приходят батюшки.
Матвей Григорьев, едва держась на ногах, толкует каждому, будто "пупок у его не на животе, а на спине, этак!" - и, странно изгибаясь, не открывая рта, посмеивается.
За закуской батюшка пробирает Петю за трубку, хотя трубка - общая.
Курили до зеленых кругов и тошноты.
Так как на копейки съедалось в стаканчиках мороженое и покупались "грешники", то приходилось курить тот табак, которым перекладывалось зимнее платье.
Оканчивается миром.
- Ну, Христос с вами, - гладит батюшка по головке, - Пресвятая Владычица Грузинская, - малыши вы махонькие, неразумные.
Мать беззвучно плачет, загрызает ногти, мясо у ногтей. Жалуется.
- Ах, Господи, Господи! Потерпите… Варвара Павловна….
- Христос…, Несите крест…
- Да они, они… они… жизнь мою… я…
Под ночь бывало грустно: прошел Светлый день.
- Если б всегда была Пасха!
- Должно быть, в раю только.
- И умереть, говорят, на Пасху хорошо, прямо в праведники. Дедушка на третий день издох…
- Экзамены скоро.
А в крышу постукивают мутно-зеленые капли первого теплого дождя, красящего сухую, седую траву и черный пруд.
Дьявол, пролежавший всю ночь в грязной канаве, забрался теперь в купальню и, сладострастно хихикая, зализывал вскрывшиеся, теплые раны.
И лягушки, выпучив сонные бельма и растаращив лайки, бестолково заквакали.
И стала земля расправляться и тучнеть, и все семена жизни зреть стали, наливаться, изнемогая, задыхаясь в любовной жажде.
Зарею нежные травинки, голубые первые подснежники, как хор девушек-девственниц с тайно подступающим красным зноем, - благовестницы грядущих невест, взглянули на восходящее солнце, на Христа воскресшего.
VI
Алый и белый дождь осыпающихся вишен и яблонь.
Замирающий воскресный трезвон.
- Эй, плотнички лихие, работай!
И, наслаждаясь, налегают на тяжелые лопаты, и тугая земли ломается.
Рубашки и штаны испачканы, руки грязные, темные. С самого утра на огороде перед домом копаются. Чертенята маленькие.
Прошли экзамены. Перешел и Петя, а Женя и Коля поступили в гимназию.
- Как стемнеется, за досками пойдемте: шалаш надо, без шалаша нельзя, - Саша, как заправский землекоп, поплевывает на руки, - или берлогу выкопаем в двадцать сажен, чай пить будем, кровать поставим. У Захаровых вон берлога в пятьсот сажен; Васька говорит, музыка играет.
- И глубже выроем, свой пруд выроем!
- А на той стороне кизельник зацвел.
- Пожрём.
"Та" сторона - часть сада к Синичке. Там растут старые яблони и "кизельник". Невзирая на бдительный надзор, к Ильину дню - ни яблочка, ни ягодки. Шелушат по ночам, а чтобы запугать сторожей, хлопают в ладоши, будто лешие.
"И сад и пруд - проклятые, - идет молва, - нечистый ходит. Намедни пошел в караул Егор-смехота, а из пруда - рожа, да как загогочет - инда яблоки попадали. Подобрал полы, да лататы. Душка-Анисья богоявленской кропила, насилу отходился. А Егор-то ведь во, - смехота!"
Когда же ловили, приходилось плохо. Да им как с гуся вода…
- Палевый вчера улетел, - говорит Коля, - остался один чернопегий. И подсеву нет.
Он работает лениво и не так пачкается, как другие.
Голуби - общие, но Коля чувствует к ним особенную нежность: и тайники и приманки выдумывает, и чтобы потеплее было. Петя гоняет: залезет с шестом на крышу и посвистывает.
В праздничный день обычно отправлялись дети с голубями на птичий базар. На базаре торговались и обменивались или просто слонялись, вступая с торговцами в препирательства, задирая бахвальством и плутнями.
К голубям пристрастил детей старичок-приказчик.
Жил старичок на дворе на покое, дела у него хозяйского не было, разве вечером когда сразится в шашки с самим Огорелышевым и только. Все же остальное время проводил он с птичками. Занимали птички всю его квартиру, чахли и гадили, а петь не пели.
Дети часто забегали к нему, любопытствовали, а он медленно, отщипывая то и дело понюшку, рассказывал о каждой породе, представлял голоса, ставил примерные силки и западни и нередко случал пичужек в надежде иметь яички.
Уж очень хотелось старику маленьких птенчиков повидать, выходить птичек: авось запоют!
Без озорства и тут не обходилось: к великому огорчению птицелова птички как-то сами собой открывали клетки и, несмотря на двойные рамы никогда не отворяемых окон, вылетали на волю.
А какая у них голубятня была! Теперь совсем уж не то…
Пронюхала про голубей Палагея Семеновна.
Занегодовала:
"Варенька, Варенька, да они ведь у тебя голубятники, это невозможно".
И Бог знает, с какими целями, вызвалась посмотреть голубятню.
Высоко задирая юбки, взобралась по трясущейся крутой лестнице к слуховому окошку мезонина и, наступая на теплый помет, готовилась наставлять…
Но детей на голубятне не оказалось, да не только детей, и лестницы.
Поморили они ее, наоралась вдосталь.
Была после потасовка немалая. А голубятню сломали.
* * *
Солнце, между тем, осмотрев все закоулки двора и тинистый берег, идет на самую середку пруда греть старых усатых сазанов, ледяные ключи палить.
Бросают лопаты и обедать.
Приходит Филиппок, коренастый, Черномазый, взъерошенный мальчишка-сапожник.
Филиппок был искусник немалый: мастерил из кожи разное ужие, ордена и медали.
Начинаются разбойничьи игры. Русско-турецкая война.
Что ни попадет под руку, - летит вверх тормашками: стекла и куры, скамейки, цветы, дрова, собаки, лопаты, цыплята.
Глядишь, там кто-то и в пруду бултыхается.
Не ходят, а носятся в бумажных и кожаных орденах, с подбитыми глазами, исцарапанные.
Вольница, - удержу на вас никакого нет, - оглашенные.
Вот будто город в огне. Осажденные, озверелые от голода и тревог, рвутся под бьющей бедой в стенаньях, в проклятьях.
Толпы тонут в волнах; а над головой свистящие пули - отходные молитвы.
Бегут, бегут… По пятам черный дым и адский грохот. Впереди кругом топь крови.
Вот лопнет сердце, вот дух захватит.
Ну, еще, еще!
И крик взрывает сад, и из трубы, выпыхивающей клубы седого дыма, кричит навстречу неумолимо-резкий, страшный крик: бей! бей! бей!
- Дяденьке пожалимся! - и острые пальцы управляющего вдруг вонзаются в ухо и больно выворачивают мягкий хрящ.
- Андрей-воробей! Андрей-воробей! - запевается хором; хор кружится, и проворные руки то и дело салят дьявольскую фигуру с крючковатым носом, на котором торчит сухой конский волос.
Согнувшись, проходит управляющий к фабричному корпусу, наводя страх и порядок.
"Со свету сжил, дьявол, - роптали по двору, - лизун огорелышевский, шпион, подхвостник. Найдет на тебя полоса, хлебнешь из пруда…"
Идут в купальню. До дрожи, тошноты ныряют и плавают. Ни одного сухого местечка. Одежа свертывается, как выполощенное белье.
Теперь на навоз, на ту сторону. Навоз разрывают, выкапывают белых жирных червей и, набрав полные горсти, раздавливают по дорожкам…
А когда пресыщаются, начинается ловля лягушек. Наводняют полную кадушку под желобом и, вытаскивая по одной, истязают-потешаются: отрывают лапки, выкалывают глаза, распарывают брюшко, чтобы кишки поглядеть.
Квакают-квакают лягушки во всю глотку.
- Ай! нагрешники! - спохватывается Степанида. - Всю-то мне воду опоганили.
Долго возится с кадушкой, вылавливая левой рукой скользкие внутренности и лапки.
Все пальцы у детей обрастали за лето бородавками, возникновение которых приписывалось лягушкам.
"Это от ихних соков поганых", - объясняла Прасковья.
Зато большое было удовольствие, когда после каникул принимались за сведение бородавок.
Мазали пальцы теплыми куриными кишками, кишки зарывались в землю, - так сводились бородавки.
Бросают лягушек. Отправляются на качели.
Выпачканные червями и лягушачьими внутренностями, липкие, качаются-подмахивают до замирания сердца, взлетают за фонарь до маковки березы, перелетит доска за перекладину…
Потом лазают по качельным канатам, жмурясь и вздрагивая от наслаждения сжимать ногами упругую, щекочущую веревку.
И, добираясь до самого края, вверху у колец задерживаются, как маленькие обезьянки.
Вечереет. Раскаляются за монастырем закатные тучи. Черные, длинные тени плывут по пруду, купаясь в бьющемся, кипящем золоте.
Подымаются сложенные за террасой шесты, обитые вверху тряпками - знамена и хоругви, - трогается торжественный крестный ход: избиение младенцев.
Сажей и кирпичом вымазанные лица и руки. Коля на длиннейших ходулях "в белой простыне. А жертва уж и мечется и визжит…
- Машка Пашкова- Машка Пашкова… - монотонно, речитативом поет хор, преследуя, гоняясь за девочкой.
- Шран-трибер-питакэ… Машка Пашкова - Машка Пашкова..
Затравленная девочка камушком влетала в каморку, забиралась в колени к отцу и дрожала, как листик.
Отца Машки дети боялись.
Трезвый не страшен, но когда наступал запой, Павел Пашков свирепел.
Бледный, со впалою грудью, бегал слесарь с ножом по двору, искал зарезать детей.
Дети в такие дни прятались в самые засадные места и только когда Пашков, обессилев, валился где-нибудь у помойки с окровавленными руками, с слипшеюся прядью бурых волос на закопченной голове, - они выходили из нор.
- Машка Пашкова - Машка Пашкова…
В заключение - бабки. Бабки-салки, кон за кон, ездоки, плоцки… И переменная драка. Тут каждый друг перед другом соперничал. Лупили друг друга чем ни попало.
Бьет восемь.
В сад выходит дядя Игнатий с книжкой и биноклем.
Хоронясь, забираются под террасу и на корточках в темноте и сырости слушают Филиппка.
По описании мастерской и хозяина рассказывается вечно од-. на и та же сказка о "семивинтовом зеркальце".
Другой Филиппок не знает.
Непечатная сказка, такая забористая, и слушать ее, хоть сто раз прослушаешь - никогда не надоест.
Спадает жара.
Убирается Филиппок восвояси.
Выходит ночь, идет ночь в черном саване, в полыхающих зарницах, молодых звездочках.
VII
Черный свет пробирается сквозь стекла закрытых окон, ползет в детскую.
Нагорая, колыхаясь, плывет перед образом Трифона Мученика крещенская свеча.
Где-то за потолком, высоко над крышей, в бездне черных дрожащих капель ворчит и катается страх - страшное, безглазое чудовище.
Мучается, стонет Петя. Голова забинтована тяжелым бинтом.
Женя, уткнувшись лицом в подушку, плачет темным плачем, больной жалобой.
Входит и уходит нянька. Поджатые, поблекшие губы шепчут…
- Господи, Господи!
В спальне внизу хлопает форточка. Хлопнет, подождет, хлопнет…
Сжавшись, сидит у окна Коля.
Вздрагивают до крови искусанные губы. Сухо и горько горят темные глаза в выжженных слезах.
Над монастырем распахивается и мгновенно закрывается ярко-белая, белая пасть.
Пороли Колю, больно пороли в спальне, перед киотом.
Взяли они его обманом. Позвала нянька новые штаны померить. Поверил Коля, быстро стащил свои старенькие… И началось.
Держал Кузьма, стегала ремешком Прасковья.
- Не будешь?
- Буду.
Где-то в сердце на самом дне бурлит и не может подняться олово слезное.
- Ой! - вскрикнул Петя, заерзал, стих.
И встал среди затишья печной и душный прожитый день. Никогда еще не дрались так, как этим вечером. В свалке Коля хватил Петю свинчаткой. У Пети от боли глаза закатились, брызнули слезы вперегонку с кровью.
На песке лужа, как пролитая красная краска.
- Свинчаткой прямо по голове так и попал, тяжелая… Вот тебе! - мучается Коля.
Белые стрелки забороздили темь.
И сорвалась гора чугуна, рассекла полнеба, грохнулась, раскатилась над головой и разбежалась тьмой глухо-звучащих, железных шариков…
Зачем он обидел Женю, разве не знал, что у Жени глаза больные?
Заплакал.
- Горсть песку… Песку, да в глаза… А Женя говорит: "Я тебя, Коля, - говорит, - дразнить не буду", - говорит…
Коля потихоньку приотворяет окно. Высовывается…
- Пускай меня гром разразит! - надрывается сердечко.
Тянется…
- Исш-и-и-и… сс-ссш… - шепчутся, свистят в ответ листья.
Перестает дождь…
Вдруг онемел от отчаяния и, закусив судорожно палец, зубами крепко, крепко сжал его…
- Уф!
И какая-то огромная, черная свинчатка ударяется ему в грудь: красный, заревной свет хлещет по ногам, хлещет по лицу и идет, уходит в голову и там крутится, и потом расплывается легко и мягко.
Коля валится без памяти.
Кропя богоявленской водой, нянька и Саша берут на руки полуживое тельце Коли и несут на кроватку.
По полу дорожка густо-красных капелек.
Тикают, ходят часы.
И кто-то маленьким пальцем все стучит, стучит в разбитое окно.
VIII
Женю и Колю перевели из гимназии в коммерческое.
Несколько лет назад по мысли Алексея было основано это образцовое училище, за что получил он какие-то важные звезды. Старались друзья, над которыми тот втайне немало смеялся.
Первым другом Алексея слыл князь, большой покровитель Огорелышевых.
А про князя молва ходила, будто он все может.
Да и князь не раз хвастал, что город - его город, а кто перечить станет, того с земли сотрет - мокрого места не останется.
Женя числился на стипендии, за Колю платил дядя Николай Павлович.
Не давался детям русский диктант: ошибка на ошибке.
Большая была нахлобучка от дяди. Велено было дома дик-танты писать. Петя, бравший из библиотеки романы, диктовал, выбирая самые отборные места. Как-то случайно попался Толстой. Учитель, проверявший домашние работы, доложил совету.
Поведение сбавили.
Теперь, хотя и перевели обоих в третий класс, но с большим предупреждением.
Коле наступало одиннадцать.
Лето принесло новую жизнь.
Сеня, сын Алексея, закончил свое образование, прицепил к жилетке золотую медаль и задумался о развлечениях.
Пока что остановился на кеглях: плотники соорудили помещение за сараем, недалеко от дров.
К великому неудовольствию отца и дядюшки-англичанина Сеня сблизился с двоюродными братьями.
А раньше Сенька-гордецов, как прозвали мальчишку фабричные, пробегал по двору, не ломая ни перед кем шапки,
* * *
Кегельбан открывается вечером.
Женя и Коля ставят кегли, Сеня, Саша и Петя играют.
Первые партии проходят подсухую: увлекает новость. Но, когда постиглась тайна, заскучали. Появилась корзина пива, а за пивом шампанское.
По окончании игры забирают кульки, перелезают через забор в Воронинский сад.
Другая игра: заговаривают, подсаживаются, подпаивают…
Все та же Варечка, гимназистка, в которую когда-то был влюблен Петя, и ее две подруги: Сашенька и Верочка.
Сеня и Саша, урывками Петя - играют главную роль. Женя и Коля, семеня вокруг старших, надоедают, мешают.
Кроме любопытства Колю мучает ревность. Целая тетрадь дневника исписана горькою жалобой, и каждая страничка посвящена Верочке, и нет строчки без ее имени, дорогого и страшного, первого имени. И никакого-то внимания…
Если приезжают из имения дети Николая Павловича, барышни не появляются, но Финогеновы и Сеня не пропускают часа и вторгаются в сад.
Дух поднимается.
Начинают стихами Пушкина, декламируют на весь сад, во все горло; потом, когда показываются бонны, гувернантки, тетка, Палагея Семеновна, приятельница тетки, и дета с голыми ляжками, - книга складывается, трогается процессия.
Впереди Коля - на голове красный кувшин с квасом, за ним. Сеня, Саша, Петя, заключает Женя с шестом-пикою, на маковке которой трясется червивая, дохлая курица. Вид нагло-дерзкий, не кланяются.
Охи и ахи. Кто ж их знает?
И в ужасе бонны тащили детей в комнаты, а то не ровен час; от одного вида Огорелышевцев дети могли испортиться.
* * *
- Вот, что, Семен, - грыз ногти Алексей, - предупреждаю тебя: до добра это не доведет, - не связывайся, понимаешь, еще и не тому научат…
Несколько вечеров придумывали мщение: никто другой, как Палагея Семеновна насплетничала. Думали, думали, - написали ей некролог, положили в огромаднейший конверт, запечатали пятачком и отослали с Кузьмой.
Некролог открывался колокольчиком. Колокольчик-сплетня. Очень обиделась, а виду не подавала: не будь там Сени… У Финогеновых же с тех пор ни разу ноги ее не было.