Я искал на противоположной стороне Матвея Егорыча с Гаврюшкой и долго не мог найти их в массе взволнованных людей. А когда народ немного успокоился и стал садиться на свои места, я заметил сначала Гаврюшку, который стоял ко мне спиной, а за ним - плотового. Он сидел, низко наклонившись, обхватив голову руками, и раскачивался из стороны в сторону. Гаврюшка хватал его за руки и что-то настойчиво и растерянно говорил ему. Матвей Егорыч поднял голову, отодвинул левой рукой Гаврюшку и усадил его рядом с собою. Лицо его было, как у больного, а глаза бессмысленно блуждали, словно его ошарашили до бесчувствия.
Я не помню, что было потом. Остались в памяти только блеск лат, взмахи плащей, какая-то суета, крики и хохот зрителей. Может быть, я забывался в жару и терял сознание, а может быть, мне было многое непонятно, и я уставал от непрерывного сверкания серебра и золота и дремал. Но последняя картина очень ярко горит в моей памяти до сих пор. Всё действо о Степане Тимофеиче Разине звучало стихами - то плавными и нарядными, как протяжная песня, то сильными и гордыми, как богатырская поступь, то весёлыми и простыми, как хороводные речитативы. Они переходили в песни, в пляску и молодецкую удаль.
Вот на широкой площадке - настоящая бударка. Ближе к носу сидят с вёслами в руках казаки, а на корме - рулевой. В середине полулежит кудрявый атаман, а к нему прижимается девица в красной душегрейке, в зелёных шароварах и в какой-то сверкающей искрами шапочке. На лицо её до подбородка падает с шапочки платочек, а на груди лежат две косы. Казаки поют песню:
Как по Волге-реченьке,
По волнам раздольныим
Плывут струги расписные,
В стругах - буйна вольница.
Перед гребцами стоит есаул и смотрит вперёд. Он мрачен и задумчив. Один из казаков спрашивает его, почему он такой печальный? Ведь сейчас вся Волга и вся крестьянская земля живёт вольной-волей и тьмы-тем людей - в ратных доспехах. Нет силы, которая пошла бы на брань против воинов-мужиков. Есаул угрюмо и зло отвечает, что против ратных сил сермяжных идёт царское войско. А без вожака-атамана эти тьмы-тем будут разбиты, пленены и преданы лютой казни. Не хочет думать об этом наш храбрый атаман, Степан Тимофеич. Тут есаул-Харитон повернулся к атаману, сорвал с себя плащ, бросил его к своим ногам и стал без робости обличать Стеньку Разина. Вот он пьёт зелено вино и попал в плен к полонянке - персицкой царевне. И так обезумел от любви, что забыл о ратных подвигах и великой беде - о туче грозовой, которая на них надвигается. Есаул сорвал с себя саблю и угрожающе поднял её, шагнув к атаману. Атаман в гневе крикнул на него и сам схватился за саблю. Но персиянка обняла его голыми руками и опрокинула назад. Есаул поднял саблю на полонянку и дрожащим от негодования голосом обещал убить девицу-красавицу, как самого злого ворога. Нет ничего коварнее и погибельнее для витязя и доблестного казака, чем угар и хмель сладостной любви к девице из вражьего стана, из хором персицкого султана. Это - змея подколодная, ведьма, колдунья, которая поймала в свои прельстительные сети такого мужественного казака, как Степан Разин. Она очаровала его своей неописанной красотой, которая для ратного мужика - отрава смертная. То-то слух пошёл в народе, что честной атаман предался врагам и бросил своих казаков и мужиков на кровь и смерть.
Казаки вскочили на ноги, окружили есаула и закричали наперебой, упрекая атамана в баловстве, в пьянстве, в слабости, в измене. Для него, Стеньки, ворожья змея дороже своего народа. Эта змея оплела его и зельем опоила.
Стенька схватился за голову и простонал, как от страшной боли. Потом оторвал от себя руку персиянки и, как зверь, бросился к казакам. И опять он превратился в грозного витязя. Он гордо поклонился им и мужественно покаялся. Нет, не изменился и не изменил он товарищам верным и народу русскому. Любовь - великая сила, как огонь. А этот огонь сжигает неразумных и слепых. Но святая любовь душу закаляет и делает человека гордым в подвигах. Любовь чужачки - сладка, как мёд, но сжигает, как полымя. Он схватил персиянку, поцеловал её, а она опять обвила его шею голыми руками. И тут я опять услышал стихи, которые так скорбно говорил у себя за столом Матвей Егорыч:
Эх ты, Волга, мать моя кормилица!
Не отдам тебе себя, добра молодца.
Не волён я в своей волюшке:
Роковая моя судьба - воля народная.
А отдам я тебе драгую любовь -
Драгую красу - царевну персицкую…
И он вскинул её выше головы и бросил за борт. Мать крикнула пронзительно:
- Что ты делаешь, Гриша? Убил ты её!..
В разных местах взвизгнули женщины. И вдруг опять всюду грянула буря. Громовый голос рявкнул:
- Так её, змею проклятую!.. Туда и дорога!..
В тот момент, когда Гриша бросил Анфису, я тоже замер от ужаса: ведь она разобьётся об пол и умрёт. Но сразу подскочили два человека и подхватили её на руки. Платочек слетел со лба Анфисы и открыл её лицо. Она испуганно улыбалась.
Рабочие и резалки срывались с мест и бежали к площадке. Казалось, что все прыгали и сползали вниз вместе с бочками. Около нас тоже свалилось много людей, но мы с матерью сидели в каком-то странном оцепенении.
И вдруг купец Бляхин заревел, как зверь:
- Анфиса!.. Милая!.. Ведь это ты!.. Долой с дороги, хамьё!.. Я - к Анфисе моей!.. Дайте мне её сюда!.. Нашёл!.. Накрыл: теперь не скроешься, беглянка!..
Но Анфисы на прежнем месте уже не было: она пропала у меня на глазах. А мать схватила меня дрожащей рукой за плечо и вскрикивала плачущим голосом:
- Схватит он её… Где она, Федя? Пропадёт сна, в лапы ему угодит…
Бляхин, всклокоченный, бешеный, расталкивал толпу, которая теснилась вокруг Гриши с Харитоном, и с оскаленными зубами рвался вперёд. Озверелый, с безумно выпученными глазами, он разбрасывал рабочих и работниц, размахивал кулаками, но рабочие хватали его за руки и толкали назад.
Харитон, посмеиваясь, снисходительно крикнул в толпу:
- Дайте дорогу купцу, ребята! Ему размяться хочется - засиделся, заспался.
Бляхин прорвался к тому месту, где он увидел Анфису, но она исчезла. Он с рёвом кинулся, барахтаясь в толпе, к колонкам и скрылся за бочками. Там что-то загрохотало, и мне почудилось, что началась драка.
- Где она?.. Вы её спрятали, подлецы!..
Он вылетел оттуда и едва не упал - должно быть, кто-то вытолкнул его без всякого почтенья.
- Прокофий! - орал он, задыхаясь от ярости. - Прокофий! У тебя не слуги, а негодяи и воры… Прикажи выдать мне её!
Хозяин отстранил его тяжёлой рукой, вынул бумажник, сунул управляющему деньги и ткнул пальцем, в сторону Гриши. Управляющий проскользнул к нему и протянул ему несколько бумажек. Но Гриша с удивлением взглянул на них, засмеялся и покачал головой. Управляющий строго проговорил что-то и опять сунул ему бумажки, но Гриша отвернулся. В эту минуту Бляхин остервенело бросился к колонкам и стал бить в них ногами. Колонки закачались, сверху упало несколько досок, и вдруг всё сооружение рухнуло с грохотом. Одна из бочек упала на Бляхина, отскочила от него, и он, едва держась на ногах, врезался в толпу рабочих. Его встретили дружным хохотом и под руки отвели на место.
- Григорий! - хрипло крикнул хозяин. - Замолчи, народ! Чего орёте, как сто ослов… Григорий! Иди со своими разбойниками ко мне - за мой стол. Угодил! Зови резалок - да тех, которые поозорнее. Всех бунтарок зови. Люблю вас, чертей бесшабашных! Солёно, дерзко изображал… Купца на коленях держал, в цепи заковал. Дерзко! А за воеводу не бранюсь. Эти воеводы - лишний народ, вредный… Они и нам, купцам, воли не дают. Слышишь, Григорий?
Гриша улыбнулся и почтительно ответил:
- Завтра раным-рано на работу, Прокофий Иваныч. От бессонья работа не спорится. Покорно благодарим за гостеприимство, а невозможно, Прокофий Иваныч. Все устали - моготы нет. Увольте!
- Дурак! Ведь сам знаешь, что от устатка водка сладка.
- Покорно благодарим, Прокофий Иваныч, только мы люди не пьющие.
- Ну, баб гони!
- Не волён, Прокофий Иваныч: бабами не распоряжаюсь.
- Ну и болваны!..
Он подхватил под руку Бляхина и пошёл к выходу. Впереди очищал дорогу управляющий, а позади семенила подрядчица. Бляхин, вероятно, перегорел: он брёл рыхло, расслабленно, как больной.
Я искал издали Гаврюшку с отцом, но толпа заслонила их от меня. Когда ушёл хозяин, толпа ринулась к Грише и Харитону, и они скрылись в разноцветной толчее, только мелькали их шапки с красными лоскутками. Все кричали, как на сходе, не поймешь что, все старались протискаться поближе к Грише и Харитону, и лица у всех были радостные, возбуждённые, улыбающиеся. Люди, которые толкались позади, неохотно выходили из мастерской. В толпе я заметил и Карпа Ильича с Корнеем, а маленький Балберка на глаза не попадался.
Когда толпа поредела, я увидел на старом месте Матвея Егорыча. Он сидел, обхватив голову руками, как прежде, но плечи его вздрагивали. Перед ним стоял Гаврюшка и плакал. Он что-то говорил отцу, хватал его за руки и тянул к себе. Вдруг Матвей Егорыч быстро встал, прижал к себе Гаврюшку и показал на сиденье: жди, мол, меня. Он широкими шагами пошёл к толпе, уверенно стал разгребать её и, к моему удивлению, очень легко пробрался к Грише, с размаху обнял его и поцеловал крест-накрест три раза. Потом поднял руку и напевно срывающимся голосом проговорил:
Не волён я в своей волюшке:
Роковая моя судьба - воля народная.
Он отмахнулся и, потрясённый, так же стремительно вышел из толпы. Гаврюшка подбежал к нему, и они, не оглядываясь, пошли к двери.
Я не помню, как пришёл в казарму, и не помню, что потом было. После пережитых волнений и невиданного зрелища я сразу ослабел, почувствовал себя совсем больным. В глазах всё кружилось, расплывалось и плескалось волнами, и я погружался в горячий туман. Помню только, как в смятении вскрикнула мать:
- Матушки, да ведь ты совсем расхворался! А я-то, дура, и не вижу ничего… Господи, да ты и на ногах не стоишь!
Болел я долго и метался без памяти. Что у меня была за болезнь - никто не знал: одни говорили, что я был в горячке, другие, что у меня простыли лёгкие. Мать рассказывала потом, что я горел, как в огне, стонал жалобно, как маленький ребёнок, и кашлял хрипло, надрывая грудь. И всё время не приходил в сознание. Мать работала, но часто отпрашивалась у приказчика, чтобы проведать меня. За мной ухаживала тётя Мотя: клала мне мокрый утиральник на грудь, обмывала моё лицо и поправляла постельку, которую я сбивал в кучу, метаясь в жару. Часто Феклушка с её помощью влезала ко мне на нары и копошилась надо мною, как сиделка. Но я ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Я был в каком-то призрачном небытии - плавал в каком-то мучительном хаосе, невесомый, как паутинка, или проваливался в бездонную муть и таял, как тоненький, надрывающий душу звук туго натянутой струны. Иногда на короткое мгновение я ощущал себя в тоске и отчаянии, и меня смертельно мучили кошмарные видения.
И когда я проснулся однажды утром, меня поразила приятная тишина и прозрачная пустота в казарме. По всему телу разливалась радостная теплота и трогательная благодарность кому-то, похожая на счастье. Я тихо смеялся и плакал от наслаждения, беспричинно ликовал в душе и глядел на всё с умилением, словно воскрес в родном, бесконечно дорогом мире, где всё желанно, мило и неожиданно ново. И не умом, а всем телом понял я, что очень трудно перешёл какой-то страшный рубеж и вырвался в другую жизнь, как будто родился заново. Я чувствовал только одно - счастье воскресения, невыразимую радость жизни. Я смеялся и плакал. Но вместе с этой радостью и счастьем я испытывал обиду: почему никто не замечает меня? почему все меня позабыли? Мне очень хочется есть, а никто не попотчует меня…
- Тётя Мотя!..
И я засмеялся над собою: голосишко у меня был слабенький, дрожащий, но бодренький и счастливый, словно я хотел крикнуть: "А вот и я! встречайте меня!.."
Тётя Мотя изумлённо ахнула и запричитала сквозь слёзы:
- Голубчик мой! Оклемался!.. Минула смерть-то, только подолом задела. А я тебя и прокараулила, недотёпа… Мать-то как обневедается!
А Феклушка засмеялась и пропищала захлёбываясь:
- Феденька! Здоровенький! Я ведь знала, что ты на ноги встанешь. Мне ангели ещё давно сказали.
- Тётя Мотя, я поесть хочу… Дай мне хлебца с солью да чайку!..
Тетя Мотя захлопотала, заахала, загремела посудой, а Феклушка сидела на своей постели и что-то шила.
- Я тоже, Федяша, выздоравливаю. Ножки-то ещё подламываются, а хожу. - Она засмеялась. - Как ребёночек хожу, аль как старушка дряхленькая. А к тебе вот подняться ещё не могу. Только тётя Мотя меня подсаживала. Младенчик-то у Олёнушки помер. То-то тихо стало… И я его не выходила. Ведь ты, Федяша, хворал-то страсть как долго! Сейчас уж святки. А что было у нас, что было! И рассказать - не расскажешь…
Тётя Мотя с трудом влезла на боров печи и протянула мне кусок хлеба, круто посыпанный солью, и кружку чаю. Потом поцеловала меня и сунула мне в руку кусочек сахару.
XXXVIII
За время моей болезни произошли большие события. На другой же день после действа к хозяину вызвали Гришу с Харитоном и Прасковею с мамой и Наташей. Но Харитон на работу не пришёл. Бляхин долго расспрашивал, куда скрылись Харитон с Анфисой. Ему, Бляхину, всё известно: каждый шаг их расписан. На его допросы отвечали молчанием или скупыми словами: "Наше дело сторона. Для хороших людей и мы хороши…" Бляхин бушевал, грозил скрутить их в бараний рог. А один раз даже бросился с кулаками. Но Гриша сердито осадил его: "Потише, господин купец!" Тогда Бляхин набросился на маму. Он увидел, должно быть, в ней робкую, запуганную женщину и решил её оглушить.
- Мне известно, что ты ехала сюда вместе с Анфисой и близка с ней. Говори, где она? Поможешь найти - награжу, отопрёшься - сгною в клоповнике.
Прасковея сжала ей руку, а Гриша поспешил на помощь.
- Вы не грозите, купец. Вы над нами не властны.
А мать, бледная, ответила:
- Мало ли людей-то было на барже. А хорошим людям везде найдётся место.
Хозяин, развалившись, сидел в кресле, барабанил пальцами по коленке и слушал с угрюмым, отравленным лицом. На большом столе, покрытом белой скатертью, стояли бутылки с напитками, на тарелках красовалась всякая аппетитная закуска. Ни управляющего, ни приказчицы здесь не было.
Гриша учтиво упрекнул Бляхина:
- Вы нас, ваше степенство, зря вызвали. На нашем месте вы сами сказали бы: друзьёв не выдают, свинью им не подкидывают, а верность в дружбе - самое великое дело.
Хозяин пробурчал:
- То-то, Гришка, ты Стеньку Разина разыгрываешь. Верность! Ловко насчёт купцов проезжаешься. "Не моя воля - воля народная…" И не твоя, и не народная, а моя воля. Как я хочу, так и закручу. Полиция мне нынче претензию заявить посмела, что её не допустил я на твоё представление. Я погани не терплю, а она напустила бы погани. И ты мне погани не разводи. Какие это листки по секрету раздаются? Вот… у тебя в бондарне нашли.
- Мало ли у кого листки бывают! Письма-то почтальон разносит.
- Это не письмо, дубина. Дураком не прикидывайся. Смотри, Гришка! Мне уж всё о тебе да об этой рябой дылде доложили. На бунты народ подбиваете? Бунтари какие объявились!..
Он затрясся от смеха, запыхтел, скомкал бумажку, бросил её на пол и раздавил сапогом.
- Видал? Вот тебе и представление! Любишь играть в лицедейство - от этого мне вреда нет, а только развлеченье. А за бунты шкуру спущу. Ребятишек секут за баловство, а комаров давят, когда они над ухом жужжат. У Пустобаева ни бунтов, ни полиции на промыслах сроду не бывало и не будет. Бунтари голодраные! Эка, бунт какой учинили - к хозяину на пир не пошли, на гривенники не позарились. А мне это - развлечение, хохочу от забавы. Валяйте! Тут и управляющий, и подрядчица с ума сходят, а не понимают, что всякому дураку поозоровать охота.
Он повернулся к Бляхину, который наливал себе водки в стакан, и угрюмо съязвил.
- Ты, Кузьма, не бесись. Всё равно тебе Анфису не видать, как своего хвоста.
- Чорта с два! - бешено взревел Бляхин. - В песках, в норе, на дне моря найду! Свяжу, в цепи закую, а приволоку в свой дом и запру за семью дверями.
Пустобаев шлёпнул ладонями по коленкам и зарычал в восторге:
- А ловко они тебя в море-то отшвартовали! Ох, мочи нет, уморил! И поделом: не нападай на чужую баржу, как разбойник. Баржа моя, добра в ней было на многие тысячи, а ты её сжечь хотел да всех людей потопить. Кого бы ты в убыток ввёл? Меня. И молодцы рыбаки: хозяйскую посуду спасли, и тебе, самоуправцу, шишки набили, да и за Анфису горой стали. Дудки, брат! Деньги спроть любви - не сила. На любовь закона нет: любовь все законы попирает. Блуд купишь, а любовь не скрутишь. Я это лучше тебя знаю. Ну, бунтари, идите! Да глядите, чтобы у меня на промысле полиции не было.
Прасковея смело выступила вперёд и низким своим голосом предупредила:
- Бунт не мы устраиваем, хозяин, а подрядчица заодно с управляющим.
- Это как - подрядчица?
- Вам это известно, хозяин. Она штрафами нас донимает. Ко всему придирается, чтобы отнять последнюю копейку. И управляющий не лучше её. Заболела резалка - пропадай с голоду. А надо бы больных-то лечить, а докторов да фельдшеров нет. И люди мрут: умерла женщина от горячки, умер солильщик от антонова огня, и ребёнка его уморили. У меня сынишка сгорел… Вот и у неё, у Насти, парнишка без памяти мечется. Может быть, тоже сгорит.
Мать не выдержала и заплакала.
- Вот оно как обернулось, - притворно удивился хозяин. - Ты, Кузьма, пригнал их сюда, чтобы за жабры их взять, а они от тебя отплевались, да ещё мне нотацию читают… Ловко! А с подрядчицей - верно… беспорядок. Она в мой карман лапы запускает. Ну, а лечить я вас не умею - не доктор. Больницы не я строю, а казна.
Гриша, улыбаясь, хитро поддел хозяина.
- Неужто, Прокофий Иваныч, ваш промысел в худой славе останется? По вашим порядкам все равняются.
- Гришка! Дерзишь? Дурной славы о моих промыслах нет.
- Такие толки идут по всем промыслам, Прокофий Иваныч. Вот холеру ждут весной, а больницы нет. Разве вам в честь, ежели слава пойдёт, что холера-то на самом большом промысле Пустобаева людей валит.
- Гришка, не забывайся, прохвост! - рассвирепел хозяин, выкатывая красные белки. - Убирайтесь вон, к чортовой матери!
А Гриша смотрел себе под ноги и тонко улыбался.
- Это не я, а все толкуют, Прокофий Иваныч. Ведь хороший хозяин и скотину лечит. Кому же выгодно самосильного рабочего морить?
Хозяин вывалился из кресла и вскочил на ноги.
- Языки развязали, черти солёные… Вон отсюда, чтоб не смердили! Слава моя не в казарме гуляет, а в моём царстве. Не хотите ли сестёр милосердных? Кому охота околевать - туда и дорога, а кому жизнь своя дорога - и без доктора не околеет.
Когда Гриша и женщины выходили из двери в прихожую, Бляхин заорал:
- Стой! Я с вами по-другому поговорю!
И бросил на стол стакан. Он ударился о графин и разлетелся по столу мелкими осколками. Бляхин, взъерошенный, с дикими глазами, с мокрой бородой, широко прошагал к двери и грубо вцепился в руку матери. Она в ужасе вскрикнула и схватилась за Наташу.