- Весь этот день мы стояли между баржей и нашим пароходом и измучились от жары. Я видел, как приходили люди в белых халатах на соседнюю баржу и уводили под руки слабых и больных. На палубе мы лежали вповалку, и народ долго не мог успокоиться и заснуть: все были в тревоге и ждали прихода людей в белых халатах. Говорили, что они забирали всякого, кто валился с ног от голода и жажды или казался им нездоровым. Таких людей они называли "подозрительными". Я очень боялся, как бы белохалатники не утащили на своих носилках мать: она так расстроилась, слушая стоны и рыдания на другой барже, что упала духом и, ослабевшая, лежала, как больная. Я сидел на узле и пробовал читать прочитанные книжки и караулил её. Но Марийка не унывала: даже среди общей растерянности и тревоги она носилась по барже и с жадным любопытством ныряла то в одну, то в другую толкучку. Она изредка подбегала к нам и торопливо рассказывала, что она слышала.
- Ты, Настя, бодрись, не лежи, а то накроют и утащат. Все лежачие у них - подозрительные. Они уносят даже и здоровых, кого облюбуют. Тут нас будут томить две недели. Карантин называется. А по-моему, - морильня, мухоловка. Я ни за что в подозрительные не попаду: плясать и песни петь буду назло им. Нынче ещё два парохода пришли, из Баки и из Новопетровска. И на обоих - холерные. А сейчас с той баржи троих утащили. Все приплыли здоровые, а здесь холеру на них напустили…
Она оживлённо болтала и радостно волновалась: должно быть, она ещё переживала счастье возвращения в свой родной Камышин. К вечеру на нашу баржу пришли два человека в белых халатах. Один - толстенький, со стриженой чёрной бородкой, в очках, другой - с рыжими густыми усами, которые клочьями спускались к подбородку. У обоих глаза были опухшие и красные, словно они давно не спали. И шли они как-то рыхло, как будто у них болели ноги. За ними шли двое парней тоже в белых халатах и брызгали из насоса на палубу и на людей с их пожитками вонючей водой. Усатый человек строго кричал:
- Все на свои места! Не шататься по барже! Эй, кто тут лоцман, матросы! Гоните всех на место!
Человек в очках с бородкой - должно быть, доктор - устало проходил мимо сидящих людей и, поднимая руку кверху, недовольно приказывал:
- Встаньте! Все, все! Кто чем болен? Поноса нет! Рвоты нет?
Все люди послушно вставали и глядели на доктора. Мать нервно прижимала руки к груди и с ужасом в глазах ждала приближения этих двух призраков. Наташа стояла, заложив руки за спину, спокойная, ясная. Марийка, уткнув руки в бёдра, посмеивалась, притопывая ногами. Мужики и бабы одёргивались и испуганно озирались.
Доктор подошёл к нам и подозрительно посмотрел на маму. Он взял её руку, подумал и спросил вяло:
- Дрожишь-то чего? Не бойся - не съем. Откуда? С ватаги? Ну, народ там сильный, привычный ко всяким невзгодам. Только не нервничай: ослабнешь - худо будет.
Он остановился, оглядел толпу и нехотя проговорил:
- Кто из вас желает помочь нам? Людей у нас совсем мало, а больных много. Ни днём, ни ночью не отдыхаем. Мы вот с фельдшером и вот с этими санитарами на себе людей носим.
Наташа с готовностью отозвалась:
- Я пойду.
Доктор удивлённо поднял брови, поправил очки и недоверчиво спросил:
- Не шутишь?
- А чего мне шутить-то? Раз надо - надо. Всё одно без дела валяться.
Доктор подобрел и улыбнулся.
- Хорошая девушка. С нами пойдёшь.
Неожиданно Марийка шагнула к доктору и весело крикнула:
- Я тоже пойду вместе с Наташей.
Фельдшер подёргал свои усы, и в лице его промелькнуло что-то вроде улыбки.
- Эх, бабы!.. девчата наши!..
Мать дрожащим голосом виновато сказала:
- Я бы тоже пошла, да у меня вот сынок… Один останется.
Доктор отмахнулся.
- Семейных не надо.
Вместе с фельдшером они пошагали дальше, но их остановила толпа мужиков. Все эти ватажники были с других промыслов и держались поодаль от нас. Семейные и рабочие из нашей мужской казармы почему-то оказались на кормовой палубе. Доктор вскинул голову и строго спросил:
- Что угодно?
Наш тачковоз Макар, скрестив руки на груди, обличительно заговорил:
- Господин доктор, холерных у нас нет, зачем же ты нас пригнал сюда? Вот и из насоса каким-то тузлуком поливают. Это для какой надобности?
- Это - дезинфекция: она всякую заразу убивает.
- Какая же у нас, господин, зараза? Это у вас здесь зараза. Вы нарочно нас затащили, чтобы холеру напустить.
- Это какой негодяй сказал вам?
- Да все говорят. Вон на той барже тоже холерных не было, а сколь человек заболело! Ежели без харчей да без воды держите да людей морите, как же тут не подохнешь?.. Мы не согласны.
- А вы думаете, мне очень нужно держать вас здесь? - раздражительно закричал доктор. - Мне хоть сейчас плывите. Я только лечу, спасаю от болезней и смерти. Вас - тысячи, а нас только шесть человек. Поймите, всё - на наших плечах. А есть нечего, воды нет… я сам едва держусь на ногах. Что же я могу сделать, когда начальство ничего из Астрахани не присылает?
Макар с ехидной кротостью подсёк его:
- А гробики-то зачем везут? Пищи не представляют, водицу не везут, а гробики целыми штабелями привозят. Это чего же? Подыхай с голоду, гори от жажды, а вот вам - пожалуйте, и гробики!.. Ловко подделано! - И Макар торжествующе захихикал, переглядываясь с товарищами. Но хохоток его был такой угрожающий, что у меня заныло сердце.
Доктор, должно быть, тоже почувствовал угрозу в этом смехе Макара и подался к нему всем телом.
- Ты что же это, всех так мутишь?
А Макар, уверенный в поддержке друзей, с прежним наглым простодушием поправил доктора:
- Мне мутить нечего. Вы сами народ мутите. Харчей не даёте? Не даёте. Воды лишаете? Лишаете. А гробы для чего? Для мертвецов. Аль не правда, господин доктор?
Я видел, что доктору было трудно спорить с Макаром, и лицо его опечалилось, как у смертельно изнурённого человека.
- Хлопочу, хлопочу, ребята… - вздохнул он. - Требую. Но что я могу сделать с Астраханью, ежели я сам подчинённый, а здесь надрываюсь по целым суткам?
Макар совсем добил его:
- Оно, конечно… морить здоровых людей - дело не шуточное.
Лицо и шея доктора налились кровью.
- Ну, ты - отпетый прохвост. Настоящий разбойник.
- Нет, господин, мы тачки возим, с рыбой дело имеем. Это у вас тут душегубством занимаются.
Наташа с ожесточённым лицом решительно подошла к Макару и набросилась на него:
- Ты чего это, Макар, разоряешься? Нечего дурака валять! Ишь, шайкой напали, как галахи! Ты лучше иди людей спасать. Большой, дубина, а трус. Мы вот с Марийкой без боязни идём, хоть и женщины, а вы все только, за свои бороды прячетесь. Собирайся, Марийка!
Доктор благодарно кивнул ей головой и пошутил:
- Не боитесь, что я вас уморю?
- А мы поглядим да руками пощупаем.
- Вот это - умный ответ.
Наташа с Марийкой - одна маленькая, другая могучая - взяли свои узлы, поцеловали мать и меня и пошли за доктором. Мать долго стояла и смотрела им вслед с болью и завистью в лице, но они не оглянулись.
Макар зло усмехался, о чём-то оживлённо говорил со своими дружками, угрожающе поглядывал в сторону доктора и вздёргивал головою. Потом рванулся вперёд, задрал картуз на затылок и браво пошёл на кормовую часть. С этой минуты я больше не видел его до самого отплытия.
Эти дни остались в памяти, как видения кошмарного сна, как то, чего не бывает в жизни.
XLV
Первую ночь мы не сомкнули глаз. Тьма наступила сразу, как нахлынувший чёрный туман. Очень ярко вспыхнули звёзды, мерцая разноцветными переливами. Море растаяло в этой глухой тьме, только украдкой шелестели и шептались всплёски воды за бортом. Жёлтые огоньки на мачтах судов частыми созвездиями искрились в восточной стороне, и тьма там казалась твёрдой и скалистой. Оттуда доносился странный рокот, наплывали тяжёлые вздохи, и жутко тревожили душу далёкие вскрики и стоны. Вокруг нас на палубе лежали люди, возились и вздыхали на своих пожитках, а кое-где сидели попарно или кучками и гомонили невнятно, вполголоса. Иногда на соседней барже жалобно плакал ребёнок или вдруг раздавался мучительный бред, похожий на рыдания: "Пить!.. пить!.. хоть капельку!.. Смерть приходит…"
Может быть потому, что я жил инстинктивной радостью роста, я не испытывал страха смерти. Мне было только жутко от таинственного мрака. В этом мраке мне мерещились какие-то зловещие тени. Они скользили всюду - и на караванах судов, поглощая огоньки, и на соседней барже, и в море, и над нами. И мне чудилось, что это они тревожили людей, мучили и душили их. Не холера ли это?
Я прижимался к матери и чувствовал себя в безопасности от её горячей близости.
Я лежал и смотрел в бездонную черноту неба, в мерцающие звезды. Что там - в этой необъятной и неощутимой вышине? Что такое небо? Что такое звёзды? Я чувствовал только леденящую пустоту, непостижимую бездонность, и сердце моё замирало от ощущения таинственной неизвестности. А здесь, рядом, в смятении и мать и много людей, обречённых на страдания. Зачем? Уж не правда ли, что кто-то жестокий и свирепый загнал нас сюда, чтобы заразить холерой или уморить голодом и жаждой? Почему не дают ни хлеба, ни воды?
Где-то во тьме раздумчиво, вполголоса говорили трое ватажников:
- Вот и неурожай два года сподряд пережили, - вздыхая, жаловался один. - Горелой травой да крапивой питались… и скотина вся подохла… и люди мором мёрли… Я всё семейство похоронил. Сам в горячке провалялся. А за какие грехи бог наказывает?
Другой голос угрюмо заспорил:
- Какой там бог! Мы всё на бога валим. А попы нам велят каяться… В каких это грехах? Вот помещиков да мироедов бог не наказывал в голодные-то годы, поп их в грехах не обличал. Бог! Грехи! Трудящий человек по нужде своей всегда горбом своим отвечает. На бедного Макара все шишки валятся. Богатые-то в эти годы пировали да на нас ездили.
Последние слова он несдержанно выкрикнул и мстительно выругался. Я слышал даже его тяжёлое дыхание.
- Бу-удет тебе, Климов! - упрекнул его другой товарищ. - Всё у нас как-то несуразно: начнём калякать, как люди, а кончим, как псы. А чего зря на бога всё сваливать да грехи для себя искать! У нас своя правда, а у богача да попа - своя. Вот и в этом нашем побыте: что тут за народ, на баржах-то да пароходах?.. Хоть бы нас взять. Рабочие люди. А рабочий народ правов не имеет: он холеру разносит, ему в чёрной работе кости ломать положено. А наши купцы… видали, как они на Жилой-то пьянствовали да куролесили?.. На чьей спине плясали, когда мы надрывались на плотах да на море? Вот и сейчас… Захватили, загнали, как скотину, и подыхай без харчей, без питья, чтоб холера нас здесь сожрала. Да еще полицию нагнали, чтоб бунта не было. Видали полицию-то? Вон она на той барже - всю надстройку заняла. Вот вам и грехи! Я знаю, откуда наказанье-то для нас: десять годов из меня силы выматывают.
- Чего же сделаешь? - сокрушённо вздыхал первый голос. - Плетью обуха не перешибёшь.
- Зато кулакам да ножам разгул, - насмешливо отозвался Климов - Нас, дураков, мало ещё учили. Может, даст бог, поучат покруче. Ну, да год от году люди умнее становятся. И хорошие ребята появляются… и бабы не отстают. На промыслах-то этим годом здорово жару задавали.
Рабочий, который совестил Климова, недовольно возразил:
- А толк-то какой? Своими боками и поплатились: опричь острога счастья не выискали. Озорство одно.
- Значит, по-твоему, шкуру с тебя дерут - это тебе благость? Мало тебя ещё дубили, башка еловая! Так из нас, дураков, верёвки и вьют. А надо всем сообча в драку итти… У Пустобаева начали за ум браться и взбулгачились. А потом и другие промысла на дыбы встали. А ты - озорство! острог! грехи! Где у тебя мозги-то? Они нашего брата - в острог, а мы к ним - на порог…
- Думай не думай, - тянул первый голос, - а есть-пить надо. Вот и здесь: как вырвешься из этой беды?
В это время откуда-то со стороны огней волной нахлынула тревога: сначала перекликались женские голоса и плач, переплетаясь с мужскими выкриками, и вдруг целая толпа застонала, забунтовала, завопили женщины, заплакали дети. Словно случилось какое-то несчастье. Потом всё затихло, только одиноко рыдали женщины.
На той барже запищали детишки угасающими голосками: "Пи-ить… пи-ить!.." Где-то за будкой стонал человек. Кто-то растерянно крикнул: "Холера!.. И у нас - холера!.."
Климов с угрожающим спокойствием сказал:
- Вот те и карантин! Недаром гробов навезли из Астрахани. Сам видал… Горой на докторском пароходе навалили. - И он злобно засмеялся. - Людей-то - тыщи! Конечное дело: всех не напоишь, не накормишь… Начальство знает, как с народом обращаться… Пойду на ту баржу, погляжу, как человека ломает.
Кто-то из его товарищей в страхе запротестовал:
- И не моги, Климов! Как это можно! Холера-то прилипчива: к нам занесёшь.
- Ну-у, ко мне холера не пристаёт; я сколь раз с холерными дело имел. В прошлом годе в Астрахани из бараков на себе носил - и хоть бы что!
- Не ходи, Климов, сделай милость! Страсть я боюсь! Не приведи бог! Ведь раз на раз не приходится. Глядишь, вот здесь-то она тебя и облюбовала…
- А я её шпиртом прогоню да ещё со стрючковым перцем.
Его чёрная тень прошла мимо нас и исчезла во тьме.
Я совсем не думал, что нам с матерью грозит холера или смерть. Мне только было больно, что на другой барже плачут женщины и мучительно пищат детишки: "Пить, пить!.." Пугало непонятное слово "карантин". Мне оно представлялось какой-то страшной, бесформенной железной клеткой, куда загоняют людей и держат там без еды и питья.
Я взял мать за руку, и мы пошли вдоль палубы. В середине баржи, между бортом и будкой, было пусто: люди сбиты были только на носу и на корме.
Крики холерного на той барже прекратились: вероятно, больного унесли на докторский пароход. У нас было тихо и спокойно: все лежали на своих постельках и, должно быть, спали. На нашем пароходе тускло горели фонарики и туманно светились оконца в каютах. Пахло нефтью и какими-то другими запахами, которые бывают только на пароходах и баржах. По сходням с парохода поднимались несколько человек, среди которых я заметил нашего лоцмана и фельдшера в белом халате и колпачке. Остальные были похожи на полицейских. Фельдшер строго говорил вполголоса:
- И как можно скорее… Без воды мы не можем оставить больных. Выдавать своим пассажирам не больше кружки в сутки. Неизвестно, сколько простоите. За порядком будет наблюдать полиция.
Лоцман взволнованно протестовал:
- Да у нас у самих вода-то на дне. Для вас это капля в море. Чего мы будем перекачивать-то? Мы и по стакану не выдадим из того, что у нас осталось. Чего думают в Астрахани-то?
Человек с погонами, которые искрились при сумеречном свете фонариков, сердито осадил его:
- Не рассуждать! Делай, что велят!
Мать сжала мою руку и в страхе прошептала:
- И мы будем без воды… батюшки! Сгорим при такой жаре.
А дни стояли знойные, душные. Небо было сухое, раскалённое и очень прозрачное. Воздух ослепительно горел солнцем и даже с моря не дышал свежестью: оно густо застыло в блистающей неподвижности. Только чайки вихрями носились над нами и над морем и кричали так же скорбно, как женщины и дети на соседних баржах. Палуба накалялась нестерпимо жарко и обжигала лицо, как огнём. Трудно было дышать, болела голова, и я чувствовал себя больным. Мать сидела под платком, который держала на вытянутых руках, чтобы заслониться от солнца, но очень скоро уставала и падала на подушку, вся красная, потная, с припухшими глазами, и мне казалось, что она лежала без памяти. Есть не хотелось, но мучительно терзала жажда. В первый же день нам налили только по кружке, и мы пили глотками нагретую воду.
Чтобы немного освежиться, я шагал вдоль борта на носу и смотрел на море, но снизу поднималась банная духота. Сквозь пролёты огромного руля соседней баржи, похожего на ворота, я увидел, как вышла шкуна, а за нею на буксире, утопая в воде до бортов, плыла большая посуда. Чем она была нагружена, я сначала не мог различить. Мне показалось, что на неё наложили штабеля толстых берёзовых брёвен: видны были только обрубленные комли с белыми клочьями коры, а весь штабель покрыт рогожами в потоках извести. Но когда посуда повернулась вслед за шкуной, я обомлел: это были не брёвна, а гробы, поставленные штабелями один на другой. Я отпрянул от борта и невольно закричал:
- Мертвецов везут! Гробов много на посуде… Шкуна потянула…
Люди бросились на нос и столпились у борта. Они сразу же застыли, пристально вглядываясь в посуду, которая быстро удалялась в море - в ту сторону, где туманилась на горизонте холмистая песчаная полоса. Женщины в расстёгнутых кофтах и рабочие в рубашках без пояса и без рубашек стояли молча, как в столбняке. Мать сидела на своём месте и звала меня рукой. Глаза её скорбно потемнели. Я уже давно знал, что такие глаза бывают у неё только в моменты потрясения.
- Ты что это народ-то взбулгачил, окаянный? - упавшим голосом сказала она, дёргая меня вниз за штанишки. - Где у тебя голова-то? Люди и так убиты, а ты их мертвецами ошарашил.
Она боязливо поглядела на толпу и вдруг тихо, с обычным надломом в певучем голосе, призналась:
- А я вся сжалась, и сердце замерло, когда ты о гробах крикнул. Как ты меня испугал! Ведь я подумала, что для нас гроба-то!
Толпа долго стояла у борта и смотрела на посуду с гробами.
На нашем буксире заболел матрос, и его пронесли на докторский пароход. Я видел, как он весь корчился в судорогах, синий, с помертвевшим лицом. И впервые мне стало страшно.
Как только скрылись угрюмые матросы с больным, люди заорали, замахали руками, зарыдали женщины. Среди общего гвалта и бестолочи слышались крики:
- Отчаливать надо!.. Капитана давай!..
Мать тоже убежала в толпу, а я стоял у борта, недалеко от своих пожитков, и не мог двинуться с места. Я ждал, что толпа начнёт ломать будку, ринется с обломками досок на сходни и через соседнюю баржу бросится на холерный пароход. Не спасутся и Наташа с Марийкой.
На другой барже было тихо и спокойно: там люди лежали вповалку, и никто не встревожился от нашего бунта.
Вдруг из будки той баржи выбежали несколько полицейских с револьверами в руках и рядком остановились вдоль борта у сходней.
- Долой по местам!.. Морды!.. Расходись!..
Несколько злых голосов надсадно закричали:
- Пускай нас отчаливают! Делать нам здесь нечего… Поймали, как мышей в ловушку, и уморить хотите… А не отчалите - сами отчалим и пароход погоним.
- Мы вам отчалим! - гремел бородатый полицейский, угрожая револьвером. - Мы вам покажем, как бунтовать! Галахи поганые! Кому говорю? Расходись!
Толпа, оторопело поглядывая на револьверы, стала разбредаться в разные стороны.