Шуры-Муры были милые девочки. И трогательны были эти их легкие, пышные юбочки, блестящие и пестрые, как крылья райских птичек, и утюжок, и кастрюлька, и чулки, сваленные в раковину умывальника, очевидно, для стирки, и все эти перья, пряжки и картонная кукла-пупс, наряженная в балетную юбку, тоже на камине, но отставленная подальше от образов, где темен и строг сквозил в прорезы оклада лик святого. Темен и строг, но приподнятая черная рука его прощала и благословляла.
- Дадим ей кофе, - волновалась Шурка. Она усадила Наташу и стала перед ней на колени.
- Ну теперь я тебе расскажу. Этот голландец… на этот раз все это очень серьезно. Понимаешь? Очень. Это уже настоящее.
Личико у нее стало вдруг восторженно печально.
- На этот раз я знаю, что меня действительно любят. Зовут его Ван Грот или Ван Крот… Мурка! Ван, что его зовут? Ван, как?
- Ван Корт, - отвечала Мурка.
- Ну да, Ван Корт. Я же так и говорю. Да это безразлично. Я его зову просто Ванькой. Джентльмен чистокровнейшей воды. Целый месяц угощал и меня, и Мурку, возил кататься. Теперь письма пишет. Мы ничего не понимаем. Мурка говорит, что некоторые слова похожи на немецкий. Между прочим, он страшно богат. У него там в ихнем Брюкене целый дворец. Понимаешь, чем это пахнет?
Шурка сделала паузу, сдвинула брови, сжала губы - изобразила, как могла, умную расчетливую женщину. Но Наташа не придала этому ровно никакого значения. Она знала, что Шурка жаждала только тепленькой любви и что ничего ей, кроме этой тепленькой любви, не надо, а про дворец рассказывала исключительно для того, чтобы не бранили ее дурой.
В этой среде считалось вполне естественным, если женщина сходилась с товарищем по сцене, даже с бездарным и неудачником. Но человек из другого мира должен быть богат. Артистка, вышедшая замуж за студента или за бедного маленького чиновничка, возбуждает в подругах презрение, граничащее с отвращением.
- Этакая дура!
Измена своей касте должна, очевидно, чем-то выкупаться.
Вот оттого-то Шура и хмурила деловито брови.
Пусть думают:
"Молодчина Шурка Дунаева! Умеет людей обирать!"
Что ж, у каждого свое честолюбие…
- Кофе готов, - сказала Мурка. - Молоко нашлось.
- Ну, а как твой этот влюбленный-то? - спросила Шура, все еще не вставая с колен.
- Какой?
- Ну, да чего ты притворяешься? Этот, который к тебе на Монмартре привязался.
Наташа чуть-чуть задохнулась:
- Н-не знаю. Я его больше не встречала.
- Ну, полно врать-то!
Шура так обиделась, что даже встала с колен.
- Что я тебе не друг, что ли? Он на другое же утро прибежал сюда, как бешеный, чуть свет, часов в одиннадцать. Мурка еще спала, я его в коридоре приняла. Подумай - слетал в тот ресторан, добыл наш адрес - до вечера дождаться не мог! - прискакал о тебе расспрашивать.
- Что же он спрашивал? - сказала Наташа, стараясь быть как можно спокойнее.
- Спрашивал, правда ли, что ты англичанка, и есть ли у тебя покровители. Я сначала обдала его форменной холодностью. Но он клялся, что хочет устроить твою судьбу, что у него есть для тебя очень серьезные предложения, ну, я и сочла глупым скрывать.
- А… а кто же он сам?
- Этого я в точности не знаю, но, по-видимому, джентльмен чистокровной воды.
- А раньше ты его встречала?
- Много раз. И всегда с очень элегантными дамами.
- Я тоже встречала его по всем кабакам, - вставила Мура.
- А чем же он все-таки занимается? - допытывалась Наташа.
- Ну почем же я могу знать? Может быть, просто сын богатых родителей…
- А по-моему, - сказала Мурка, - он скорее из артистической среды. Мне кажется, что года два тому назад он играл на рояле в кафе "Версай"… И пел в рупор песенки. А впрочем, я не уверена.
- Так это всегда можно спросить. Какой же артист станет замалчивать о своих выступлениях? - волновалась Шурка. - Во всяком случае, джентльменом от него несет за сорок шагов.
- Ох, Шурка, Шурка, - покачала головой Мурка.
- Ну, что "ох"? Ну, что "ох"? Ее безумно полюбил очаровательный молодой человек, блестящий, интересный. Так вам непременно надо козыриться и кобениться: "ох, почему, вы не профессор агрикультуры! ах, почему вы не торгуете фуфайками, почему нет в вас солидности?" Любили нас, подумаешь, солидные-то! Помнишь, Мурка, зимой патлатый-то этот повадился? Приватный доцент, ученый человек. Придет, - обернулась она к Наташе, - принесет полдюжины пирожных, сядет да сам все и сожрет. А потом - "ах, ах! я такой рассеянный!" Любуйтесь, мол, на него, на великого человека со странностями. Нет, Наташа. Если любит тебя молодой и милый тебе человек, так и не финти, серьезно тебе говорю!
Она выпрямилась, ноздри раздула и даже побледнела, так была взволнована.
Наташа улыбнулась:
- Да я и не финчу. Только, право, я его больше не видела.
- Ну он еще разыщет тебя. Я сказала, что ты у "Манель".
Наташа долго сидела у Шур-Мур. Ей было уютно и спокойно на душе, несмотря на бестолочь и птичий беспорядок их гнезда. Она помогла закреплять блестки на костюме Царь-Девицы, пришивала галуны к шальварам персидской рабыни, гладила шарфы и ленты и слушала о любви удивительного голландца.
И ей не хотелось уходить из этого мира, где все так просто, ясно, весело и где ее тревога последних дней, и подозрение, и страх, все складывалось и давало сумму - "интересный роман".
Она ничего не рассказала Шурке о пропавших деньгах и зеленых пятнах. Она знала, как Шурка к этому отнесется.
Да, и пожалуй, и правда - все это совпадения, воображение…
А главная правда, что уж очень скучно и пусто на свете…
9
2x2=4
Таблица умножения.
Это старая, но вечно новая история.
Г. Гейне.
Да, дважды два - четыре.
И всегда останется новой старая сказка.
Через два дня, выходя от Манель, почти прямо против подъезда увидела она кого-то, кто, по-видимому, ждал ее и тотчас стал переходить улицу, направляясь к ней. Она узнала его и не удивилась, даже не очень взволновалась, словно ждала этой встречи. Она только просто очень обрадовалась. Гастон шел медленно, смущенно улыбаясь.
И когда подошел, оба, улыбаясь, долго держали друг друга за руки.
- Наташа? - с ударением на последнем слоге спросил он.
Она поняла, что значит этот вопрос. Это значило, что ему все известно и он как бы просит ее согласия относиться к ней не как к выдуманной богатой англичанке, а как к настоящей маленькой служащей из модной мастерской. Наташа засмеялась и кивнула головой.
Он повел ее в кафе, угостил шоколадом и пирожными, и сам как-то по-детски озабоченно выбирал эти пирожные и потом следил за выражением ее лица - понравился ли ей его выбор. Очень было мило и весело в этом кафе. Сидели долго.
Потом пошли в маленький ресторанчик обедать.
В ресторанчике было уже не так хорошо. Гастон плел про себя какие-то небылицы, путал, сбивался.
- Мой отец был выходцем из Болгарии, известный богач…
- Выходцем? - перебила его Наташа. - А куда же он вышел?..
- В Ригу. Но он был чистокровный француз. А мать моя была красавица итальянка. Это был страшный мезальянс, хотя она была и титулованная.
- А как же ваша фамилия?
- Та самая, которую я вам сказал.
- А как? Я забыла.
- Гастон Люкэ.
Он посмотрел на нее, видимо, беспокоясь, что она ничего по этому поводу не говорит, и прибавил:
- Я иногда брал артистические псевдонимы…
- Вы, значит, артист?
- Да. Я кончил консерваторию в… в одном маленьком городке.
- В маленьких городках нет консерваторий.
- Это была не совсем консерватория, а - вроде. В Румынии.
- И потом выступали?
- Очень редко.
- А вы не играли в оркестре в кафе "Версаль"?
- Никогда в жизни, - ответил он очень быстро, помолчал и прибавил: - Может быть, так как-нибудь, в шутку…
"Он стыдится этого, - подумала Наташа. - Он хочет быть в моих глазах независимым светским человеком, сыном какого-то знатного "выходца"…"
Ей стало жаль его, и тихая теплая нежность овеяла ее душу.
"Не надо приставать к нему с вопросами. Не все ли мне равно, кто он? Может быть, больше и не встретимся. Уйдет и не вспомнит".
После обеда прошлись по бульвару и сели за столиком большого кафе на улице.
Наташа чувствовала себя усталой и говорила мало, а Гастон увлекся беседой с алжирцем, продающим ковры. Он без конца шутил с ним и хохотал, рассматривая его товар. И хоть ясно было, что он ничего не купит, алжирец продолжал юлить около.
Такие алжирцы всегда бродят мимо больших кафе с неизменными цветными ковриками, иногда с довольно дрянными мехами или даже с поддельными жемчугами и бусами, но, главное, конечно, с коврами. Бродят они также по модным пляжам, где довольно нелепо предлагать товар голым людям. Ну на что голому ковер или лисья шкура? Да и кошелька на голом нет.
И никто, между прочим, никогда не видел, чтобы у такого алжирца кто-нибудь что-нибудь купил. Существование их для всех загадка. Многие склонны даже видеть в них шпионов - но, что можно около кафе шпионить? Какие оперативные планы можно продать неприятелю? Загадка.
Вот с таким алжирцем долго посмеивался Гастон. Под конец сказал:
- Я хочу совсем крошечный коврик, беленький.
И засмеялся, глядя алжирцу прямо в глаза.
- Меньше этих сейчас нет, - серьезно ответил тот. - Дайте задаток полтораста франков.
- Сто! - сказал Гастон.
Алжирец перекинул свои ковры на руку и стал медленно отходить.
- Он сейчас вернется, - шепнул Наташе Гастон.
И действительно, алжирец постоял посреди улицы, посмотрел во все стороны, снова подошел к их столику и, сняв с плеча небольшой коврик, поднес его к Гастону. Тот дал ему сто франков и стал щупать коврик. Потом алжирец быстро вскинул коврик на плечо и ушел, не оборачиваясь.
- В чем же дело? - удивилась Наташа.
Ей показалось, что он сунул в руку Гастону крошечную записочку.
- Вам письмо?
- Да. От одной интересной испанки.
- Отчего же вы не читаете?
- Нельзя.
И, нагнувшись к ней, шепнул:
- Кокаин.
- Разве вы нюхаете кокаин?
- Нет, это я не для себя. Это для одного знакомого. Он его продает и получает в десять раз больше.
- А вы знали раньше этого алжирца?
- Ну конечно.
Странный этот Гастон! Впрочем, он так много врет, что, может быть, и не знал раньше этого алжирца. А может быть, это и не кокаин, а действительно записка.
- Милый Гастон, - сказала она, - если бы вы врали не постоянно, то было бы интереснее. Я бы тогда угадывала, что - правда, что - ложь.
Гастон стал серьезным, как будто обиделся. Потом сказал:
- Если бы вы могли быть моей подругой, у меня никогда не было бы тайн. То есть - почти никогда. Ведь вы тоже не всегда говорите правду. Разве вы не выдавали себя за богатую англичанку?
- Опомнитесь! Я ни слова не сказала.
- Не сказали, но и не разубеждали меня. Вы, между прочим, говорили: "мой шофер", "моя машина"…
- Точно так же я сказала бы "мое такси"…
Он засмеялся:
- Видите, как неприятно, когда вас уличают во лжи! А по отношению ко мне вы только этим и занимаетесь!
Наташе показалось, что он сердится, и она смущенно взглянула на него. Нет - он, по-видимому, и не думал сердиться. Он посмотрел ей прямо в глаза и засмеялся.
- Ну как вы не понимаете, - сказала Наташа. - Ведь это тогда была просто шутка, забава, а не обман.
- Ну, вот, вот, ведь и я тоже шучу и забавляюсь.
- А будет ли когда-нибудь правда? - спросила Наташа и сама смутилась, точно вопросом этим выдавала какое-то свое желание, какие-то надежды на дальнейшие встречи, на более сердечные и искренние отношения.
Он ничего не ответил на ее вопрос, только молча поцеловал ей руку.
Они расстались, не условливаясь о новой встрече, но на другой день он снова ждал ее на улице.
И они снова обедали вместе и вечер провели в кинематографе.
- Вы, кажется, целый день свободны, Гастон? - спросила Наташа. - У вас нет сейчас определенных занятий?
- Наоборот, я очень занят. У меня масса дел.
- Каких?
- Комиссионных. Я занимаюсь комиссионными делами. Вот мне сейчас поручили продать один дом. Я на этом деле смогу заработать несколько десятков тысяч. Даже еще больше.
Наташа посмотрела на его детский рот с надутой верхней губой, на розовые щеки.
- Не похожи вы, Гастон, на солидного дельца. Сколько вам лет?
- Гораздо больше, чем вы думаете, - обиженно ответил он. - Мне уже под тридцать. Я знаю, я очень моложав, но стоит мне надеть очки - я сразу делаюсь на десять лет старше.
- А вы носите очки?
- Нет.
Она засмеялась, но от разговора этого легла ей на душу легкой пленкой печаль.
"Под тридцать. Двадцать три? Двадцать четыре?.. А мне тридцать пять".
И тут же совершенно ясно видела полную неосновательность своей печали. Не все ли ей равно? Не так она стара, чтобы грустить об ушедшей юности. А если ему даже двадцать, то ей-то какое до этого дело? Пусть хоть пятнадцать. Ведь не замуж же ей за него выходить?
Мысль была совершенно ясная и дельная, но тихой печали с души не сняла.
На другой день перед уходом из мастерской она долго прихорашивалась перед зеркалом и слегка подрумянилась. "Конечно, не потому, что Гастону третий десяток", а просто так. Захотелось…
И, выйдя из подъезда, пошла не как всегда ленивой и усталой походкой, а легко, быстро, прямо, словно показывала покупательницам новую спортивную модель.
Она дошла до конца улицы, вернулась, прошла снова.
Никто не догнал ее и не окликнул.
Гастон не пришел.
10
Как нимб, любовь, твое сиянье
Над каждым, кто погиб, любя.
Блажен, кто принял посмеянье,
И стыд, и гибель от тебя…
Валерий Брюсов.
Бедная старая красавица дю Барри плакала на эшафоте, крича: "Еще минутку, господин палач!"
История Франции.
Не пришел он и на следующий день. Да ведь он и не обещал, что придет…
Стояли жаркие, душные дни. Настроение в мастерской было истерическое.
Продавщица Элиз упала в обморок перед заказчицей. Манекен Вэра вела себя вызывающе, опаздывала и нагло улыбалась, когда мадам Манель делала ей замечания. Очевидно, она нашла себе другое место и старалась вывести Манель из себя, чтобы та сама ее прогнала. Тогда можно было требовать с нее полагающихся в таких случаях "ликвидационных". Но Манель как будто угадала ее маневр и хотя белела от бешенства, но решительных слов не произносила и была таким сладким ангелом, как бывают только от самой крутой злости.
Мосье Брюнето был неуловим, и в какой фазе находились его отношения с Вэра, определить было трудно. Но это последнее обстоятельство выяснилось, когда Вэра пригласила Наташу провести вместе вечер.
- Мы заедем за вами ровно в девять. Наденьте открытое платье.
"Кто это "мы"?" - подумала Наташа.
"Мы" оказалось состоящим из Вэра и Брюнето. Заехали они уже не в великолепной "Испано" мадам Манель, а просто в такси. Оба были веселы и говорили друг другу "ты".
Поехали в большой ресторан, где обедают с танцами.
Наташе было скучно.
Вэра в счастье своем оказалась очень вульгарна, шлепала Брюнето по щекам, шептала ему на ухо, зажимала рот рукой.
Брюнето сидел красный, с блаженно растерянной улыбкой.
С Наташей оба они почти не разговаривали, так что она даже не понимала, зачем ее пригласили.
За столиком, наискосок от них, сидела парочка, на которую все обратили внимание, - дама и кавалер.
Даме было лет под шестьдесят, типа она была английского, дико худа, но с могучими костями, которые точно гремели, когда она плясала, так были голы и страшны. Щеки ее, очевидно, подвергнутые эстетической операции, носили легкие следы каких-то не то швов, не то шрамов, густо замазанных белилами и румянами. Через легкое платье обрисовывались все ее маслаки, кострецы, берцовые и прочие кости. Она была страшна. Вообще можно отметить, что безобразно толстые женщины вызывают смех, тогда как безобразно худые, может быть, потому, что напоминают о скелете и о смерти, - возбуждают истинный ужас. Над ними не смеются, их пугаются.
Вот так страшна была эта старая англичанка. И казалась еще страшнее от соседства со своим кавалером, худеньким, бледным мальчиком лет двадцати двух, с обиженным лицом и красными веками. На мальчике были кольца и три цепочки на правой руке.
Метрдотель, разговаривая с Брюнето и видя, что тот смотрит на странную пару, улыбаясь, объяснил:
- Вот сделал карьеру молодой человек. Он был дансером у Сиро. Там пленил эту англичанку, она заплатила все его долги и вот держит его у себя.
- Ну какие у него могли быть долги! - засмеялся Брюнето. - Кто ему давал больше десяти франков!
Наташу непонятно волновала эта пара. Она глаз не могла отвести от старухи, страшной, как похоронная кляча, с которой сняли ее торжественную попону, и от этого обнимающего ее мальчика, бледного, с красными веками, какого-то умученного, смущенного и торжествующего. Похоже было на какого-нибудь циркового "человека-аквариум", который глотает перед публикой живую лягушку. Ему физически противно, и ему стыдно, потому что занятие все-таки не почтенное - зрителей мутит, - но он горд, потому что номер исполняет исключительный и деньги за него получает хорошие.
Старуха - та никаких сложных чувств не проявляла. Она была невозмутима, спокойна и совершенно не замечала ни насмешливых взглядов, ни улыбок. Не хотела замечать - потому что все-таки совсем-то уж ничего не заметить было нельзя, настолько многие из зрителей держали себя нагло и развязно.
Старуха танцевала, пила шампанское, поднимая хрупкие бокалы огромной, как грабля, костистой рукой. Кожа на этой руке так плотно обтягивала остов кости, что трудно было отличить, где начинаются пальцы, и казалось, что они растут прямо от запястья… И как она была спокойна - эта страшная женщина, этот скелет человека, умершего от любви.
"Слава тем, кто умер за нее!"
И мальчик этот, как лунатик. Неужели ему не стыдно? И что-то в нем напоминает… Эти слегка приподнятые плечи, когда он танцует. Может быть, даже и не он отдельно напоминает, а вся эта атмосфера, эманация этой пары, этого джаза, утонченно чувственного, развратного, как тайное сновидение, о котором никогда никому не рассказывают, и запах духов и вина, все это вместе… нет, не напоминает, а как-то дает нервам "его", Гастона.
И вот - последний блик, которого не хватало… Один из музыкантов, толстый и черный, как жук, встал и, приложив ко рту рупор, запел:
"Это только ваша рука, мадам!"
- Я очень устала, - сказала Наташа. - Отпустите меня домой!
И Брюнето, и Вэра до невежливости быстро согласились на ее просьбу.