11
Ровно в семь у Хакендалей пили кофе, и, каково бы ни было на душе у Железного Густава, он ровно в семь становился, выпрямившись, во главе стола и приказывал Гейнцу читать утреннюю молитву. А затем раздавалось шаркание ног и стук передвигаемых стульев, и мать разливала мучную болтушку.
В молчании выскребали ложки остатки размазни в тарелках, в молчании поглядывал то один, то другой на опустевший стул Эриха. Мать нет-нет вздыхала и, вспомнив голодного сына в подвале, роняла: "Ах да!" и "Боже мой, боже!" Но никто ей не отвечал, пока она не разразилась жалобой:
- Опять никто ничего не ел! Да что это с вами такое? Кушай хоть ты, Малыш, уж у тебя-то нет причин морить себя голодом!
Мальчик зорко взглянул на отца и пробасил на самых низких нотах своего меняющегося голоса:
- "Plenus venter non studet libenter" - Сытое брюхо к учению глухо. По случаю сегодняшней контрольной по-латыни мне приличествует умеренность в потреблении вареной муки…
- О господи! - вздохнула мать. - Для того ли посылаешь детей учиться, чтобы потом ни слова ихнего не понимать и чтобы…
Она так и не кончила, в глазах у нее заблестели слезы, и каждый понял: она думает о сыне, сидящем и погребе, он-то уже отучился!
- Придержи язык! - буркнул отец в сторону Гейнца.
- Слушаюсь, pater patriae! - И все еще не унимаясь: - Прикажете отнести в школу записку, по какой причине Эрих уроки прогулял.
Отец сверкнул на сына глазами, остальные низко опустили головы, но гроза миновала без единого удара грома; отшвырнув ногой стул, Хакендаль удалился к себе.
Спустя полчаса Гейнц ушел в школу, а Зофи в больницу. Эва с помощью маленькой горничной прибиралась в комнатах, фрау Хакендаль чистила на кухне овощи, а Отто и старик Рабаузе держали в конюшне совет, следует ли напомнить отцу о его личных клиентах, или лучше его не трогать…
Хакендаль-старший сидел за письменным столом. Перед ним лежала раскрытая кассовая книга, а рядом - утренняя выручка, но он ничего не подсчитывал и не заносил в книгу.
Он сидел и размышлял. Размышлял мрачно и нескладно, повторяя себе сотый раз, что свет не перевернется из-за одного домашнего воришки, ни даже из-за работодателя, потерявшего власть над своими служащими.
Да, свет не перевернется, но его-то свет перевернулся! Он размышлял о том, почему его дети никогда не хотят того, чего он хочет, почему они ему во всем перечат. Сам он всегда с готовностью слушался старших, а между тем его дети если и слушались, то скрепя сердце, огрызаясь и всячески выражая свое недовольство. Быть может, то, что сегодня случилось, не такая уж беда, смотришь, месяца через три, через полгода все забылось бы и поросло травой. Но нет - это все же беда, и беда настоящая! И дело не только в краже у своих, дело в том, что все катится в пропасть, все идет прахом: дети плюют на горбом нажитое отцовское добро!..
Наморщив лоб, глядит он на деньги, лежащие на письменном столе. Его уже не радует щедрая ночная выручка, ему уже не хочется внести ее в кассовую книгу, ведь до этого придется вписать другую цифру.
Разумеется, он должен ее вписать - и Хакендаль вооружается пером, но медлит и опять кладет перо. Угрюмо смотрит он на кассовую книгу. То, что ему предстоит сделать, противно его чувству порядочности и долга…
Внезапно ему приходит в голову - хотя возможно, это лишь уловка, чтобы выиграть время, - а вдруг не все еще деньги истрачены? Неспешно идет он в спальню сыновей. Эва застилает кровати. Ему хочется услать ее, но отцу не пристало стыдиться своих поступков перед детьми. Почти вызывающе берет он пиджак и жилетку Эриха - они так и висят на стуле - и принимается шарить по карманам. И не находит ничего, кроме нескольких сигарет, - лишнее доказательство сыновнего неповиновения. Но у отца уже нет сил для новой вспышки, он только мнет сигареты пальцами, так что табак сыплется наземь.
- Вымети эту гадость! - приказывает он дочери и направляется на кухню.
В кухне никого. Он отрезает краюшку хлеба, примерно такую, какую в армии дают на гауптвахте. Оглядывается в поисках кружки, но в его штатской кухне нет такой глиняной обливной кружки, в какой арестованным дают воду. Поколебавшись, он берет эмалированный литровый бидон и наполняет его, спустив как следует воду, чтоб вода была свежая - даже у содержащегося под арестом должен быть во всем положенный порядок.
И потом с хлебом и водой направляется в подвал.
Войдя в темный проход, Хакендаль слышит какое-то шушуканье. Он прислушивается, покашливает и идет дальше. Увидев жену, которая крадучись прошмыгнула мимо, он строго бросает ей вслед:
- Посторонним здесь делать нечего! - и отпирает подвал.
Сын стоит, повернувшись к окошку в две ладони величиной. Он так и не оборачивается при появлении отца. Хакендаль кладет хлеб на ящик и ставит рядом воду.
- Ешь, Эрих!
Сын не двигается.
- Что же ты не скажешь "спасибо", Эрих? - мягко выговаривает ему отец.
Ни слова в ответ.
Хакендаль ждет еще минутку и, так ничего и не дождавшись, говорит еще настойчивее:
- Выверни карманы, Эрих! Я хочу посмотреть, не осталось ли у тебя каких денег…
Сын по-прежнему не шевелится.
И тогда Хакендаль, придя в ярость, подходит к нему и кричит:
- Ты что, не слышишь? Сию минуту выверни карманы!
Да, это его старый командирский рев, который приводил в повиновение целую роту и у каждого отдавался в поджилках. И у сына дрожат поджилки; ни слова не говоря, выворачивает он карманы, но в них ничего нет…
Отец глазам своим не верит.
- Как, все деньги? - восклицает он. - Промотал за ночь восемьдесят марок! Быть того не может!
Сын метнул взгляд на отца. Подобное незнанье жизни чуть ли не смешит его.
- Скажи спасибо, что не восемьсот, - похваляется он - На что же существуют деньги?
Отец опешил: дело-то, выходит, хуже, чем он думал! Выросло изнеженное, падкое до удовольствий поколение, не способное добывать, умеющее только транжирить. И породил его тепличный воздух мирного времени, мелькнула мысль. Кто теперь помнит семидесятый и семьдесят первый годы! Хакендаль подумал об убитом вчера эрцгерцоге. Поговаривают о войне, - что ж, было бы совсем неплохо, вот когда эти шалопаи узнают, что жизнь - борьба…
- Значит, ты бы и восемьсот промотал, - говорит отец презрительно. - А сам еще и восьми марок не заработал! Да без отца ты бы в канаве издох!
Он снова смотрит в упор на сына, но Эрих только пожимает плечами. Хакендаль поворачивается и уходит.
Тщательно запирает он дверь в подвал, а поднявшись вверх по лестнице, запирает и наружную дверь, чтоб не было никаких шушуканий. Строптивость не нуждается в утешении!
Придя в свой кабинет, он без колебаний берет перо и вносит в кассовую книгу:
"29/VI. Украдено сыном моим Эрихом… 80.00 марок".
Так! С этим кончено. С внезапной решимостью сует он утреннюю выручку и кассовую книгу в ящик письменного стола. Это подождет - главное сделано!
Быстро идет к себе в спальню, надевает свой синий кучерской плащ с блестящими пуговицами и цилиндр. Внизу во дворе уже стоит наготове его легкая одноконная извозчичья пролетка. Отто держит под уздцы норовистую Сивку.
Хакендаль влезает на козлы, натягивает на колени фартук от пыли, поглубже нахлобучивает цилиндр и берет в руки кнут.
- Ждите меня к двенадцати, - говорит он сыну. - Кастора и Сенту отведешь к кузнецу, передние подковы у них совсем сбились. Мог бы и сам заметить. Н-но, Сивка! - Он прищелкивает языком, Сивка берет рысью, и пролетка выезжает со двора.
Весь дом облегченно вздыхает.
12
Притаясь в спальне за гардиной, Эва с нетерпением ждала отъезда отца. Она, конечно, понимала, что может без всякого риска прокрасться к нему в комнату, пока он хлопочет на кухне и в подвале, чтобы накормить сына. У нее хватило ума не тронуть денег, лежащих на письменном столе. Утреннюю выручку отец сосчитал, в этом она не сомневалась.
Деньги в ящике, рассортированные по мешочкам, тоже, конечно, сосчитаны. Но если отец и заметит пропажу - не восьмидесяти, а двухсот восьмидесяти марок, подозрение падет на того же Эриха. А у Эриха на горбу уже столько провинностей, что одной больше, одной меньше - роли не играет!
Эва пренебрежительно передернула плечом и кончиками пальцев нащупала в кармашке фартука десять золотых - знай наших - с умом надо жить! С той поры, как Эва решила оставить постылый родительский дом, она копит деньги. Берет по мелочи где что придется, зарабатывает на хозяйственных покупках, тайком закладывает вещи из материного комода. Так, медленно, но верно, освобождается она от отцовской опеки.
Упрекать себя за то, что она обкрадывает отца? Вот еще - нашли дуру! Отец сам, по своей охоте, ломаного гроша не выдаст, и это под видом, будто он копит деньги для них же, для своих детей, а ведь он, может статься, дотянет и до ста лет, Эве будет без малого семьдесят, покуда она дождется наследства. Нет, почаще запускать руку в отцовскую кассу, когда это можно, а нынче касса была в полном ее распоряжении.
Эва торопливо посылает под потолок лампу - вернее, старую керосиновую люстру, переделанную под электрическую. Чем выше уходит лампа, тем ниже опускается гирька - блестящее бронзовое яйцо с аляповатыми бронзовыми завитушками. Быстро снимает она гирьку, развинчивает посередине, и тут из полых створок, набитых в свое время песком или дробью, глянуло ее маленькое сокровище, отливающее теплым золотистым блеском.
Эва смотрит, затаив дыхание. Ах, зрелище этого десятка с лишним золотых наполняет ее горделивой радостью. У ее отца солидное состояние, частью вложенное в дело, в дом и участок, частью в надежные государственные бумаги - сто тысяч марок, по ее расчетам, если не больше!
Но с деньгами отца, с их семейным состоянием Эва не связывает никаких надежд. Отец принадлежал к поколению, которое охотно наживало деньги, но неохотно их тратило. Он только и знал копить, полагая, что, прежде чем тратить деньги, дети должны научиться их зарабатывать. То ли времена меняются, то ли люди, а может быть, таков извечный закон прилива и отлива: за половодьем следует межень. Молодежь уже не задавалась целью сколотить капиталец, она видела в скопидомстве нечто мертвое, бессмысленное, мало того - противное всякому смыслу. Для нее деньги существовали, чтоб их тратить; деньги, лежащие без употребления, представлялись ей чем-то несуразным!
И вот дочь состоятельного человека любуется своим сокровищем, запрятанным в гирьку висячей лампы и добытым ценою тысячи постыдных хитростей и уловок. Медленно роняет она новые золотые на те, что в тайнике, и тихий нежный звон падающих монет кружит ей голову. Но нет, ей кружит голову не звон золота, а мысль, что означают эти деньги: для нее это свобода и шелковое платье, бездна удовольствий и новая шляпка.
Очнувшись от грез, сна приводит в порядок лампу, надевает соломенную шляпку перед зеркальцем (завести трюмо отец не разрешает) и идет в кухню.
- Мам, дай мне денег на покупки.
Мать сидит у плиты на высоком табурете и поварешкой на длинной ручке машинально помешивает что-то в большей кастрюле. Все у матери отвисло: живот, грудь, щеки и даже нижняя губа. У окна стоит Отто, он смущенно теребит свою реденькую пушистую бородку.
- За какими покупками ты собралась, Эвхен? - спрашивает мать плачущим голосом. - Ведь к обеду все у нас есть. Лишь бы по городу бегать!
- А вот и нет! - заявляет Эва; при звуках навязшего в ушах плаксивого голоса матери лучезарное настроение девушки сменяется досадой и злобой. - А вот и нет! Ты сама сказала, что к ужину будет малосольная селедка и картошка в мундире, а за селедкой надо идти спозаранок, ее живо расхватают.
И то и другое выдумка: мать ничего не говорила ей насчет селедки к ужину; кроме того, на берлинских рынках сельдь можно купить и во второй половине дня. Но Эва по опыту знает: не важно, что возразить матери - лишь бы возразить. Та сразу на попятный.
Так и сейчас.
54
- Я ведь тебе не отказываю, Эвхен! Ступай хоть сейчас. Сколько тебе нужно? Марки хватит? Ты знаешь, как сердится отец на твою беготню…
- Пусть отец наймет тебе мальчишку-рассыльного.
- Боже мой, что ты еще выдумала, Эвхен? Держать в доме чужого сорванца, чтобы он повсюду свой нос совал, да ничего не оставляй открытым, а не то сразу все пропадать начнет!
Она вдруг умолкает и не то смущенно, не то умоляюще смотрит на застывшего у окна сына.
- Ты это про Эриха, мать? - отзывается вместо него Эва. - Насчет Эриха можешь не беспокоиться! С ним теперь все в порядке, отец не выпустит его из подвала, пока он не сделается шелковым.
- Не может же Эрих без конца там сидеть, - беспомощно лепечет мать. И снова смотрит на старшего сына. - Скажи хоть ты, Оттохен! Ты ведь тоже считаешь…
- Что ж, это я, по-твоему, взяла деньги? - говорит Эва, мысленно поздравляя себя с удачным ходим. - Заварил кашу, пусть сам и расхлебывает, а я тут ни при чем!
- Вот и всегда ты так, Эва! - жалобно восклицает мать. - Только о себе думаешь! Говоришь, Эрих взял деньги, а сколько денег у тебя пристает к рукам каждый раз, как идешь за покупками…
- Я… - растерянно начинает Эва, озадаченная тем, что мать оказалась догадливее, чем можно было предположить.
Но у матери уже прошла ее слабая вспышка гнева.
- Да не жалко мне этих денег, - говорит она слезливо. Надо же и тебе иметь какую-то радость в жизни. Но только я ведь не выдаю тебя, Эвхен, могла бы и ты что-то сделать для брата…
- Я не брала денег, - протестует Эва на всякий случай. - За мной такого не водится!
- Послушай, Эвхен, отец в тебе души не чает, тебе он скорее простит. Сбегала бы ты в подвал и выпустила Эриха. Отто говорит, эти замки ничего не стоит взломать молотком и зубилом…
- Так почему бы Отто, как старшему, не сбегать в подвал и не выпустить Эриха, раз он такой умный! И почему ты сама этого не сделаешь? Ты же мать! Нет, ничего у вас не выйдет! Вы меня не прочь разыграть, как последнюю дуру, да не на ту напали! По мне, пусть посидит взаперти, пока сам не почернеет, как уголь. Я не заплачу!
И, окинув мать и брата торжествующим взглядом, Эва бросила:
- Советую вам не мешаться в это дело! - подхватила клеенчатую хозяйственную сумку, и была такова.
Мать и сын обменялись грустным взглядом. Мать низко опустила голову и снова помешивает в большой кастрюле…
- А если его выпустить, - сказал наконец Отто, - куда он потом денется? Не может же он оставаться здесь, в доме?
- Пусть поживет у товарища, пока с отца первая горячка сойдет.
- Если Эрих убежит, никогда его отец не простит. Сколько же можно жить у товарища?
- Пусть работать начнет.
- Работать его не учили. Да и не годится он для тяжелой работы.
- Для того ли рожаешь детей… - снова заныла мать.
- Я бы его, пожалуй, выпустил, - сказал Отто. - Но когда не знаешь, куда с ним… Да и денег у нас нет…
- Вот видишь! - воскликнула фрау Хакендаль, приходя в волнение. - Быть женой богатого человека и не иметь ни одной собственной марки! А у меня ее не было все годы, что я замужем. Вот он каков, твой отец, Оттохен, а ведь чем был, спроси! Как есть простой вахмистр, извозный-то двор он за мной получил…
- Какой толк ругать отца? Отец такой, какой есть; и ты такая, какая есть; и я такой, какой есть…
- Да, и потому ты стоишь, и пялишь глаза, и думаешь, как бы поскорей забраться на ларь к твоему Рабаузе и резать что-нибудь из дерева. По тебе, провались весь мир, и даже брат родной умри и сгинь…
- От себя никуда не уйдешь, - хладнокровно возразил Отто. - Я, как старший, первым попал к отцу в переделку, меня он больше всех школил - вот я и сделался такой, каким он хотел меня видеть. Мне уже меняться поздно.
- Я прожила с отцом больше, чем кто из вас, - воскликнула мать, разволновавшись не на шутку. - Надо мной он больше всего уродничал. А все же, чуть коснется детей, я встаю на дыбки (что она и сделала). И если никто не хочет помочь Эриху, я сама ему помогу. Беги, Оттохен, - приказала она решительно, - неси мне весь струмент, каким замки ломают. А потом ступай себе в конюшню, будто тебя здесь не было и ничего ты не знаешь. Я тоже боюсь отца - но если только бояться, этак и жить не захочешь…