– Кроме того, они пожелали, чтобы я принес им также и копию со свидетельства о похоронах и смерти.
– И надеюсь, что вы сделали и это, мосье Жакаль?
– Да, могу сказать, что сделал вполне добросовестно. Я сам проводил покойника до кладбища Пер-Лашез, велел при мне опустить гроб в могилу и положить над нею плиту с красивой надписью "Конрад", а потом поехал сказать маркизу, что он может быть спокоен до самого дня воскресения мертвых и увидится со своим племянником только в долине Иосафатовой.
– Так что, теперь вся семья в этой уверенности спит спокойно? – спросил Сальватор.
– Да чего же им теперь бояться?
– Это, конечно, так, но ведь случаются же на свете и вещи необыкновенные.
– А что же может, по-вашему, случиться?
– Однако, мы уже в Ба-Медоне! Будьте так добры, мосье Жакаль, прикажите остановиться.
Жакаль дернул за шнурок.
Кучер осадил лошадей.
Сальватор открыл дверцу и вышел.
– Извините, – сказал ему Жакаль, – но вы не ответили на мой последний вопрос.
– На какой же?
– Относительно того, что может случиться.
– Это о Конраде?
– Да.
– Может оказаться, например, что он вовсе не умер и, следовательно, не намерен ждать дня воскресения мертвых и свидания с маркизом де Вальженезом в доли не Иосафатовой… Однако, до свидания, мосье Жакаль!
Сальватор захлопнул дверцу, а сыщик сидел в карете, растерявшись настолько, что забыл, куда ему надобно ехать, так что комиссионер вынужден был сам крикнуть кучеру:
– На Иерусалимскую улицу!
XII. Собратья – враги
В то время как Жакаль, усердно набивая нос табаком, чтобы прояснить свои смешавшиеся мысли, несся к Парижу, Сальватор пошел к Жану Роберу, в дом умерших.
Это было именно в тот момент, когда Кармелита только что пришла в себя, а ни на минуту не покидавшие ее трое подруг решились приступить к трудному делу – рассказать ей все, что произошло.
Доминик всего за четверть часа перед тем уехал в Пеноель с телом Коломбо.
Людовик дал самые обстоятельные наставления относительно ухода за нею и собирался отправиться домой на улицу Нотр-Дам.
Жан Робер ожидал только Сальватора, чтобы вернуться в город вместе с ним.
У Людовика болела голова и от бессонной ночи, и дневных тревог, и он решился дойти до Парижа пешком.
Расстояние от Ба-Медона до улицы Сен-Оноре представляет, действительно, не более чем прогулку.
Медленно проходя по Ванвру, Людовик вдруг увидел возле одного дома человек пятьдесят мужчин, женщин и детей. Все они стояли на коленях и громко молили Бога, чтобы он, хотя бы чудом, даровал исцеление доб рому мосье Жерару, которого священник пошел уже причащать.
Зрелище было довольно редкое. Людовик подошел к самой огорченной из групп и спросил:
– О чем это вы плачете, друзья!
– Ах, сударь! Наш благодетель, отец родной умирает, – ответили ему.
Людовик вспомнил, что действительно приходили за Домиником звать его, чтобы он пришел исповедовать умирающего.
– Ах, да! – сказал он. – Это господин Жерар.
– Уж истинным другом всех несчастных был этот человек! – говорили в толпе.
– Что, он уже скончался?
– Нет еще. Только после того, как он поговорил с одним монахом, он так ослабел, что теперь священник из Медона его причащает.
При этих словах многие опять принялись рыдать.
Под маской скептицизма, которой обыкновенно прикрывался Людовик, в нем таилась женская чувствительность. Искренние слезы трогали его до глубины души.
– А сколько лет больному? – спросил он.
– Да не больше пятидесяти.
– Ведь это уж истинное наказание Божье за наши грехи, – сказал один из крестьян. – Этакий хороший человек умирает совсем молодым, а другие, злые, живут, точно им и веку нет.
– Это правда, – согласился Людовик. – В пятьдесят лет умирать еще рано; особенно, если человека все любят, как этого Жерара.
Несколько минут он стоял в раздумье.
– А можно будет взглянуть на вашего больного? – спросил он наконец.
– Да вы уж не доктор ли? – спросили и его вместо ответа.
– Да, доктор.
– Из Парижа?
Людовик невольно улыбнулся.
– Да, да, доктор из Парижа, – сказал он.
– Так идите к нему поскорее, сударь! – заторопил его один из крестьян.
– Вас послал к нам сам Бог! – вскричала одна из женщин.
Толпа в одно мгновение охватила его тесным кругом. Одни умоляли его, другие прямо толкали, так что он почти против собственной воли очутился в доме.
Оказалось, что огорченные поселяне стояли не только на улице перед домом, но и в вестибюле, и на лестнице, и во всех комнатах, вплоть до самой спальни больного. Повсюду было от них тесно. Но при словах: "Доктор из Парижа! Доктор из Парижа!" они расступались и пропускали Людовика.
Исповедь была окончена, умирающий причастился, и звон колокольчика известил об этом всех присутствующих.
Когда появился хор детей и священник со Святыми Дарами, Людовик преклонил колени вместе с поселянами. Вслед за тем он встал и очутился в комнате больного.
Жерар был не один. В головах его кровати стоял человек лет пятидесяти с седыми усами и с орденом Почетного легиона в петличке. Он с видимым интересом следил за изменениями в лице умирающего.
Людовик и кавалер Почетного легиона, очутившись лицом к лицу, вопросительно оглядели друг друга, как бы пытаясь отгадать, с кем предстоит иметь дело, но так как это оглядывание не привело ни к чему положительному, Людовик решился заговорить первым и со всей почтительностью, которая подобает молодому человеку, обращающемуся к старику, тихо спросил:
– Вы брат больного?
– Нет, – ответил человек с седыми усами, продолжая рассматривать Людовика, – я его доктор.
– А я имею честь быть вашим собратом, – сказал Людовик, кланяясь.
Человек с седыми усами нахмурился.
– Ну, настолько, насколько двадцатилетний юноша может быть собратом человека, который провел двадцать лет на полях битвы и пятнадцать у постелей больных, – заметил он.
– Извините, – сказал Людовик, – значит, я имею честь говорить с господином Пиллоу?
Доктор выпрямился.
– Кто сказал вам мое имя, милостивый государь? – спросил он.
– Я узнал его очень просто, – ответил Людовик, – и оно было окружено массой самых лестных отзывов. Случай привел меня к двум молодым людям, которые хотели покончить с собой в Ба-Медоне. Я тотчас же потребовал на помощь еще кого-нибудь из докторов. Мне назвали вас. Я послал за вами, но у вас ответили, что вы у господина Жерара.
– Ну, а ваши больные? – спросил военный доктор, несколько смягчаясь под влиянием вежливости Людовика.
– Мне удалось спасти только одного, а если бы вы были там, то очень может быть, что и другой остался бы в живых.
– А возвращаясь из Ба-Медона, вы услышали, что здесь есть больной и зашли сюда?
– Я никогда не позволил бы себе такой смелости, – возразил Людовик, – но бедняки, которые плачут здесь у дверей, втолкнули меня сюда почти насильно. Глубокое горе всегда радо ухватиться даже за самую ничтожную надежду, поэтому простите их, доктор, за это самоуправство, а вместе с ними простите и меня.
– Да мне нечего и некого прощать. Я очень рад вашему приходу, потому что один ум хорошо, а два – еще лучше! Жаль только, что в данном случае никто в мире уже не может помочь делу.
Он нагнулся, еще понизил голос и прибавил:
– Этот человек не выживет.
Как ни тихо были сказаны эти слова, больной как бы услыхал их и глухо застонал.
– Тише! – проговорил Людовик.
– Это почему?
– Потому, что слух сохраняется у умирающего чело века дольше всех остальных чувств, и больной слышал то, что вы сейчас сказали.
Пиллоу покачал головой с видом сомнения.
– Так, по-вашему, надежды нет? – спросил Людовик, пригибаясь к самому его уху.
– Через два часа он скончается, – ответил Пиллоу.
Людовик ухватил его за руку и указал на больного, который начал метаться на постели.
Военный врач тряхнул головой, точно хотел сказать:
– Он может делать все, что ему угодно, но умереть он все-таки должен.
– Сегодня утром я еще надеялся поддержать его хоть на одни сутки, – объяснил он, – но какой-то осел вбил ему в голову фантазию исповедоваться. По правде сказать, он нуждался в этом менее, чем кто-либо на свете. Я знаю его с самого его переселения в Ванвр и могу смело сказать, что этот человек самой возвышенной нравственности. Он пробыл целых три часа, запершись с каким-то монахом, и, вот полюбуйтесь, в каком положении он остался после его душеспасительной беседы! Ох, уж мне эти попы, монахи. Иезуиты! И подумать только, что это все возвратил нам тот самый император, которому мы обязаны столькими прекрасными вещами!
– А какой болезнью страдает господин Жерар? – спросил Людовик.
– Э, да самой обыкновенной! – ответил Пиллоу, пожимая плечами с таким видом, будто на свете и существовала всего только одна болезнь.
Людовик улыбнулся. По этому определению он узнал одного из сторонников Бруссе, который, однако, злоупотреблял воззрениями великого учителя.
Но ему тотчас же пришло в голову, что здесь вся жизнь человека зависит от того, что попала в руки невежды или фанатика, и улыбка исчезла с его лица. Он незаметно пожал плечами и оглядел старика с видом человека, который решился держаться настороже.
– Под словом болезнь "обыкновенная" вы, вероятно, разумеете гастрит? – спросил он.
– Да, разумеется! – согласился старый врач. – Здесь в этом не может быть ни малейшего сомнения. А лучше всего – осмотрите его сами.
Людовик подошел к кровати.
Больной лежал в полнейшем изнеможении. Дыхание было тяжко и шумно, грудь вздымалась мучительно высоко.
Людовик долго всматривался в его лицо.
Оно было мертвенно бледно, с желтоватым оттенком. Конечности были влажны и холодны, на лице и голове выступил холодный пот.
По одним только этим внешним признакам Людовик понял, что болезнь серьезная; но, тем не менее, не видел еще неизбежности смерти, на которой настаивал Пиллоу.
– Вы очень страдаете? – спросил он.
При этом вопросе, заданном незнакомым голосом, как бы сулившим надежду, Жерар открыл глаза и повернул голову.
Людовика поразила жизненная сила, проступающая в глазах умирающего и вовсе не соответствующая общему истощению всего остального тела. Белки глаз были желты, черты лица искажены, лицо мертвенно, но глаза или, вернее, зрачки были живы и ясны.
– Покажите-ка мне ваш язык, – сказал Людовик.
Жерар открыл рот и высунул язык. Он оказался обложенным бело-желтым налетом с прозеленью.
Теперь Людовик уже не сомневался в своем деле и невольно взглянул на старого врача, как бы говоря ему: "Разве же вы не видите, что это вовсе не гастрит?!"
Но тот в своей самоуверенности был так спокоен, что не обратил на этот взгляд ни малейшего внимания.
Людовик принялся осматривать грудь.
– Больно вам? – спросил он, слегка нажимая на нее.
– Нет, – ответил Жерар.
– Как? Даже когда я нажимаю довольно сильно?
– Мне тогда только легче дышится.
Людовик опять обернулся и снова взглянул на старика вопросительно-укоризненным взглядом.
Но тот по-прежнему не обратил на него внимания.
Людовик улыбнулся. Теперь он был уверен, что Жерара лечили совершенно не от той болезни, которой он страдал.
Он подошел к старику и спросил, как давно длится болезнь.
Пиллоу обстоятельно рассказал ему, как Жерар бросился в фонтан сада, чтобы спасти ребенка, какие последствия это для него имело, и затем очень охотно отвечал на все вопросы молодого человека.
– Ну, и что же? – спросил он шутливо, когда Людовик замолчал.
– Почтительнейше благодарю вас за сообщенные мне сведения! – ответил тот. – Теперь я знаю все, что мне было нужно.
– И что же именно вы знаете?
– Знаю, какой именно болезнью страдает этот боль ной.
– Да и узнать-то это было не трудно, потому что я с того и начал, что сказал вам это.
– Совершенно верно. Но дело в том, что взгляды наши на этот предмет расходятся.
– Что вы хотите этим сказать?
– Не найдете ли вы более удобным пройти со мною в соседнюю комнату. Мы можем утомить больного на шим разговором.
– Ах, нет, ради бога, не уходите! – взмолился Жерар, собрав все свои силы.
– Успокойтесь, друг мой, – проговорил Пиллоу, – я обещал вам, что не оставлю вас, и сдержу свое слово.
Доктора подошли к двери. Людовик отворил ее.
На пороге столкнулись с сиделкой.
– Через пять минут мы вернемся, – сказал ей Людовик, – а до тех пор, чего бы у вас ни просил боль ной, не давайте ему ничего.
Марианна взглянула на Пиллоу, как бы спрашивая, следует ли ей исполнять это приказание?
– Да, да, так и сделайте! – сказал старик. – Этот господин воображает, что спасет больного.
Он ожидал, что Людовик станет возражать ему, но тот, к величайшему его удивлению, не сказал ни слова, а только посторонился и пропустил его вперед с той почти тельностью, которую воспитанный юноша должен иметь к преклонным летам.
XIII. Людовик принимает всю ответственность на себя
Доктора остановились в прихожей.
Трудно было бы подыскать более живое и типичное олицетворение науки и рутины.
– Теперь потрудитесь мне сказать, мой юный друг, зачем вы привели меня сюда? – сказал Пиллоу.
– Прежде всего затем, чтобы не утомлять больного нашим разговором, – ответил Людовик.
– Цель весьма основательная, потому что он человек умирающий.
– Тем основательнее не говорить этого в его присутствии, если вы в этом уверены.
– Да вы, кажется, думаете, что люди нашего поколения – сплошь дрянные бабы, в то время как в вашем – одни молодцы?! – вскричал бывший главный хирург. – Я был помощником Ларрея, государь мой, и присутствовал при том, когда храброму Монтебелло отнимали обе ноги. Перед операцией доктора целых пять минут спорили между собою, следует ли сделать ампутацию или оставить его умереть так, не мучая понапрасну? И вы, может быть, воображаете, что они говорили все это тихонько, в тайне от больного? Ничуть не бывало, государь мой, – он сам толковал с ними, точно дело шло о ком-то совершенно постороннем. Я и до сих пор слышу, как он крикнул, точно подавал команду войску: "Вперед!" – "Да уж режьте, режьте, черт возьми!"
– Очень может быть, что на поле битвы, где докторам приходится иметь дело с двадцатью тысячами раненых одновременно, им действительно некогда принимать с ними те предосторожности, за которые вы удостоили наше поколение прозвища "бабье", – возразил Людовик, – но здесь мы ведь не на поле битвы, а господин Жерар вовсе не маршал Франции, каковым был храбрый Монтебелло. Напротив, этот человек глубоко потрясен своим положением. Мне даже кажется, что он ужасно боится смерти и что ужасы, которые наполняют его воображение, действуют на него разрушительнее самой болезни.
– Кстати, о болезни! Если не ошибаюсь, вы, кажется, сказали, что не согласны с моим взглядом? Что же вы о ней думаете?
– Что вы ошибаетесь, леча от гастрита.
– То есть, как это я – ошибаюсь?
– Ошибаетесь, предполагая, что г-н Жерар страдает гастритом.
– Да я этого вовсе не предполагаю, милостивый государь, а прямо утверждаю это!
– А я нахожу, что у него совершенно другая болезнь.
– Что же у него, по-вашему? Вы, вероятно, предполагаете…
– Я тоже не предполагаю, а утверждаю…
– Ну, хорошо: утверждаете, что у г-на Жерара…
– Не гастрит! Я имею честь уже в третий раз повторять вам это.
– Так что же у него, черт возьми, если не гастрит?
– Простая пневмония, – холодно сказал Людовик.
– Пневмония! Вы считаете это пневмонией?
– Разумеется! Ничем иным это и быть не может.
– Может быть, вы станете также утверждать, что можете и спасти его?
– Что касается этого, то утверждать я не могу, но надеяться осмеливаюсь.
– А нельзя ли узнать, какое это чудодейственное средство вы намерены ему прописать?
– С вашего позволения, почтеннейший коллега, я об этом еще подумаю.
– Это что же еще значит? Вы просите у меня позволения спасти моего старого друга?
– Я прошу позволения лечить вашего пациента.
– Даю вам это позволение сто, тысячу раз! Дай бог только, чтобы это к чему-нибудь привело. Но если хотите послушать моего совета, лучше не рассчитывайте на то, что он проживет дольше, чем до завтрашнего рассвета.
– В таком случае я все-таки рискну сделать невозможное, – сказал Людовик, не изменяя прежнему тону почтительной вежливости.
Старик не понял деликатности молодого врача и принял его слова за признак нерешительности и сомнения.
– Вы выразились совершенно верно, – сказал он, – это дело невозможное.
– Теперь позвольте спросить, чем вы пользовали его до сих пор, почтеннейший коллега? – продолжал Людовик.
– Я сделал ему два кровопускания, поставил пиявки на желудок и посадил его на строжайшую диету.
По лицу Людовика скользнула улыбка, но вызвана она была, скорее, состраданием к больному, чем насмешкой над сильно распространенной тогда модой на пиявки и диету.
Доктора еще продолжали свое совещание, когда несколько человек поселян, с нетерпением ожидавших свершения чуда над своим благодетелем, вошли в прихожую.
– Ну, что? Лучше ему? – спрашивали они, перебивая друг друга.
Старый хирург так привык, что его осыпали подобными вопросами каждый раз, когда он выходил от Жерара, что подумал – и теперь они обращены к нему.
Но, увы! Если переменчива волна, то женщина еще переменчивее ее! Но в мире есть нечто, еще переменчивее и волны, и женщины – это толпа.
Так и теперь один из поселян, наиболее энергично настаивавших на том, чтобы Людовик шел к больному, на ответ старого доктора: "Мы сделаем все, что возможно сделать!" грубо крикнул ему:
– Да мы не у вас и спрашиваем!
Несомненно, что почтенный помощник знаменитого Ларрея, присутствовавший при том, как отрезали ноги храброму Монтебелло, сделал тоже несколько горьких умозаключений по поводу непостоянства толпы, но, к сожалению, он прибавил к ним искреннее пожелание, чтобы исполненная самомнения наука молодого доктора потерпела поражение и чтобы им обоим пришлось делить то презрение поселян, которое падало теперь на него одного.
Другой крестьянин обратился прямо к Людовику.
– Ну, что? – спросил он. – Как вы его нашли? Очень плохо?
– Нет никакой надежды? – спросил другой.
– Друзья, – ответил им Людовик, – пока больной еще не умер, всегда следует надеяться, если не на доктора, то на силы природы. Господин Жерар, слава богу, еще жив.
Толпа загудела одобрительными восклицаниями.
– Значит, вы спасете его? – спрашивало голосов двадцать.
– Я употреблю на это все мои усилия, – отвечал Людовик.
– Ах, спасите, спасите его! – кричали ему со всех сторон.
При этих криках Марианна приотворила дверь спальни.
– Что там такое? Что за шум? – спросил у нее больной с усилием. – Неужели нельзя дать мне хоть умереть спокойно?
– Да вы вовсе и не умрете, – ответила сиделка.
– Как не умру? – оживляясь, спросил больной.
В потухавших глазах его сверкнул луч надежды.