Могикане Парижа - Александр Дюма 41 стр.


– Да так уж, не умрете. Молодой доктор, который недавно пришел, сказал мужикам, что, может быть, спасет вас.

– А! "Может быть!" – простонал Жерар, снова падая на подушки. – Но, во всяком случае, Марианна, умоли его, чтобы он не уходил! Пусть останется здесь, ради самого Бога.

Это усилие снова окончательно истощило его. Он остался лежать совершенно неподвижно, и единственным признаком, что он еще жив, было неровное колыхание его груди да со свистом вылетавшее из нее дыхание.

– Господа! – крикнула Марианна. – Хозяину худо! Он, кажется, кончается!

Людовик стремительно вошел в спальню и пощупал пульс больного.

– Это пустяки, – проговорил он, – простой обморок вследствие непосильного напряжения! Мужайтесь, не падайте духом, господин Жерар.

Больной тяжело вздохнул.

Марианна, стоя у дверей, всеми силами старалась не впустить толпу в спальню.

– Надеюсь, вы не ограничитесь только тем, что скажете больному: "Мужайтесь, не падайте духом", – заметил старый хирург. – Ведь пропишете же вы ему что-нибудь.

– Дайте мне бумаги, чернила и перо, – сказал Людовик, обращаясь к сиделке, – я выпишу рецепт.

Все бросились разыскивать вещи, которые он спрашивал.

Больной, у которого слова "может быть" снова отняли всякую надежду, беспомощно метался по кровати и своими просительно сжатыми руками лучше, чем всякими речами, выражал мольбу:

"Ради самого Бога, дайте мне умереть спокойно!"

Но никто уже не думал о той мучительной кончине, которую мог причинить ему весь этот шум, так всем хотелось, чтобы он остался жить.

Людовику добыли все, что ему было нужно, и он начал разыскивать место, где бы можно было написать несколько слов; но все столы оказались заставлены всевозможными банками, склянками, блюдцами и флаконами.

Крестьяне, заметив растерянность доктора, наперебой предлагали ему кто свою спину, кто колени.

Наконец Людовик наткнулся на одну более других подходящую спину, употребил ее вместо стола и написал рецепт.

– Пошлите это сейчас же в аптеку, – сказал он сиделке.

Не успел он договорить эти слова, как рецепт вырвали у него из рук, и между крестьянами поднялась возня, так как каждый хотел быть полезен своему умирающему благодетелю.

Наконец, драгоценный лоскуток бумаги очутился в руках какого-то хромого, который, усиленно ковыляя, со всех ног понесся в аптеку.

– Послушайте, матушка, – сказал Людовик сиделке, – сейчас вам принесут микстуру. Давайте ее господину Жерару через каждые полчаса по половине ложки. Слышите? Не чаще, чем через полчаса и не больше, чем я сказал.

– Хорошо-с! Через каждый полчаса по половине ложки?

– Да, да, верно!.. А мне необходимо отправиться в Париж!

Больной вздохнул так тяжело и горько, точно в эту минуту расставался с последней надеждой на жизнь.

Людовик услышал этот вздох и понял, что за ним таилась страстная, отчаянная мольба о спасении.

– Съездить в Париж мне необходимо, но часа через три я вернусь узнать, какое действие произвела микстура, – сказал он.

– И вы уверены, что она его спасет? – проворчал старый хирург.

– Сказать, что я в этом уверен, значило бы выразиться слишком смело, почтенный коллега. Вы лучше, чем кто-либо другой, знаете, что человек никогда не смеет быть в чем-нибудь уверен, но…

Людовик еще раз взглянул на больного.

– Но я надеюсь, – закончил он.

Это слово вызвало новый одобрительный ропот в толпе.

В это же время больной снова приподнялся на своей постели.

– Через три часа? – переспросил он. – Хорошо. Толь ко постарайтесь не опоздать!

– Обещаю вам, что не опоздаю.

– Благодарю вас. Я стану считать каждую минуту до вашего прихода, – сказал больной, отирая со лба холодный пот, который со стороны каждый признал бы за предсмертный.

Людовик вышел вместе со старым хирургом, пропустил его в дверях впереди и вообще оказывал ему перед толпою все знаки глубочайшего уважения.

Он направился прямо к Парижу, отыскивая фиакр, кабриолет, карету, словом, какой бы то ни было экипаж, который мог бы доставить его на место скорее, чем его усталые ноги.

Старый хирург шел рядом с ним, и его душа кипела жаждой мести, а зубы были крепко сжаты.

Людовику казалось неуместным заговорить первому, хотя бы даже для того, чтобы проститься.

Это тягостное молчание двух собратьев по профессии прервал хромой, спешно ковылявший из аптеки.

Он остановился перед докторами и, подавая Людовику склянку, спросил:

– Это, господин доктор?

– Да, да, это самое, – ответил тот, встряхивая бутылку и разглядывая ее на свет. – Скажи, пожалуйста, сиделке, чтобы она непременно делала именно так, как я ей сказал.

Эта встреча послужила Пиллоу предлогом для начала разговора.

– Может быть, вы думаете, милейший коллега, что я не знаю, что именно заключается в этой склянке? – спросил он.

– Разве я имею право думать о вас что-нибудь подобное? – возразил Людовик.

– Ведь это слабительное?

– Совершенно верно.

– Еще бы! Что же, кроме слабительного, можно дать в случае, который вы предполагаете.

– Послушайте, почтеннейший коллега, – сказал Людовик, – я настолько уважаю вашу опытность, что, право, хотел бы ошибиться, если бы с моей стороны это не значило желать смерти больному.

Говоря это, он оглядывался во все стороны, но не видя никакого экипажа, свернул на проселочную тропинку поперек поля, которая должна была, по-видимому, скорее довести его до города.

Между тем, старика так интересовало действие про писанной микстуры, что он тотчас же после ухода Людовика возвратился в дом Жерара и уселся у его изголовья, хотя больной и смотрел на его появление не без ужаса.

Такая поспешность со стороны доктора весьма изумила крестьян, продолжавших толпиться в доме и у подъезда; но еще больше удивила она сиделку, которая знала, что, если посылали за доктором Пиллоу, то ждать его приходилось очень долго, а теперь вдруг он явился сам, без всякого приглашения и притом почти вслед за тем, как вышел из дома больного. Тем не менее, старик не дал себе труда объяснить ей основных причин своего появления.

Он попытался было расспрашивать Жерара о самочувствии, но тот из недоверия или по действительной слабости отказался отвечать ему.

За неимением лучшего, старик обратился к сиделке.

– Ну, что Марианна, – спросил он, – как идут дела?

– Ах, очень плохо, господин доктор, – ответила та.

– Давали вы ему эту удивительную микстуру?

– Давала.

– Ну, и что же? Как она действовала?

– Плохо! Очень плохо, господин доктор!

– Ну, а все-таки, как же именно?

– Рвало его, господин доктор.

– А! Я так и знал! Ну, да, к счастью, я за это не отвечаю, и если он умрет, то отправил его на тот свет не я.

– Это так, господин доктор, да ведь к смерти-то приговорили его все-таки вы.

– Ну, разумеется, я, черт возьми! Без этого уж нельзя! А то ведь вдруг больной взял бы да и умер! Тогда вы же пришли бы к доктору и сказали: "Вот он и умер, а вы об этом никого и не предупредили!" Ведь от этого могла бы пострадать честь медицины!

– И так бывает, – согласилась Марианна, – но если бы больной выздоровел, то честь медицины выиграла бы еще больше.

В таких медико-философских рассуждениях доктора и сиделки прошло около получаса.

Вскоре приехал Людовик.

Он вошел именно в тот момент, когда доктор Пиллоу, вероятно, на том основании, что наука не щадит даже собственных детей, глядя на Жерара, которого только что вырвало, жалобно приговаривал:

– Ах, погиб он, погиб!

Людовик услышал это причитание, но, не обращая на него внимания, прямо подошел к больному, внимательно посмотрел на него и пощупал его пульс.

После минуты наблюдения, – минуты, которую тяжело пережили и его честное сердце, и старый эгоист-хирург, – он поднял голову.

Пиллоу и сиделка не спускали с него глаз и тотчас же заметили, что на лице его выражается полнейшее удовлетворение.

– Все идет отлично! – проговорил он.

– Как это – отлично? – с удивлением переспросил Пиллоу.

– Ну да, пульс усилился.

– А! И вы заключаете из этого, что ему лучше?

– Разумеется.

– Но, странный вы молодой человек, – ведь его вырвало!

– Вырвало? – переспросил Людовик, взглядывая на Марианну.

– Понимаете вы теперь, что он погиб?

– Напротив, – спокойно возразил Людовик, – из этого я только больше убеждаюсь в том, что он спасен.

– И вы беретесь отвечать за жизнь моего лучшего друга? – вскричал старый Пиллоу.

– Ручаюсь за нее моей собственной головой, – ответил Людовик.

Старик схватил шляпу и вышел с выражением лица математика, которого принялись убеждать, что дважды два пять, а не четыре.

Людовик написал другой рецепт и отдал сиделке.

– Вот что, матушка, – сказал он. – Вы слышали, что я взял на себя ответственность и, вероятно, знаете, что это значит на нашем докторском языке. Ну, так постарайтесь же, чтобы все мои распоряжения исполнялись в точности, и тогда господин Жерар будет спасен.

Умирающий радостно вскрикнул, схватил руку молодого человека и, прежде, чем тот успел отдернуть ее, прильнул к ней губами.

Но почти вслед за тем лицо его исказилось выражением нестерпимого ужаса.

– А монах-то, монах! – прошептал он, точно подкошенный, падая на подушки.

XIV. Человек с фальшивым носом

Людовик и Петрюс расстались у дверей убогого трактира. Людовик отправился в Медон проводить Шант-Лиля, а Петрюс пошел на свой сеанс.

Но прежде, чем повести рассказ о приключениях молодого художника, необходимо поближе взглянуть на его собственную личность.

По наружности это был красавец, поражающий при родным изяществом фигуры и движений, которое ста вило его в ряд с утонченнейшими аристократами. Но он так ненавидел всех этих сынков знатных родов, которых прозвали так, вероятно, в отличие от тех людей, которые представляют собой лишь сынов собственной деятельности, что стыдился даже своего внешнего сходства с ними и тщательно скрывал его.

Он одевался неряшливо, чтобы скрыть красоту своего стана, бравировал всякими пороками, чтобы замаскировать свои природные достоинства. Жан Робер сказал ему в день или, вернее, в ночь знакомства совершенно вер но: он прикидывался скептиком, кутилой и развратником, чтобы скрыть от окружающих, насколько он был наивен.

В сущности же, это было юное, честное, невинное и увлекающееся сердце двадцатипятилетнего юноши-артиста.

Тем не менее, мысль о маскараде и об ужине принадлежала именно ему.

Утром этого дня он спокойно вышел из дому, а около двенадцати часов вернулся очень озабоченным.

Жан Робер обещал прочесть ему в этот же день пер вый акт своей новой трагедии, но он мысленно послал его весьма далеко. Людовик хотел заняться его несколько запущенным здоровьем, но он послал его еще дальше, чем Жана Робера.

Вообще, он был так расстроен и странен, что друзья скоро заметили это; но когда они стали его расспрашивать, он смело глянул им в глаза и проговорил:

– Я – расстроен и грустен? Да, вы, кажется, оба с ума сошли!

Молодые люди попробовали было настаивать, чтобы он признался, что с ним; но каждый раз, как они заводили об этом разговор, он под каким-нибудь предлогом уходил в самый дальний угол своей мастерской.

Наконец они довели его своими расспросами до того, что он рассердился и объявил, если они станут приставать к нему еще, то он выскочит в окно, чтобы посмотреть, погонятся ли они за ним и тогда.

Людовик предположил, что у него припадок белой горячки и ему следует пустить кровь. Петрюс вспылил окончательно, отпер окно и предупредил, что при первом их слове исполнит свою угрозу.

При этих словах он как истинный бретонец из Сен-Мало, привыкший лазать по совершенно отвесным стенам и самым узким карнизам, так перегнулся через оконную раму, что друзья невольно вскрикнули.

Петрюс громко расхохотался, что еще более удивило Людовика и встревожило Жана Робера.

– Да что с тобой? – спросили они в один голос.

– А то, что я вижу перед собой самую лучшую модель для карикатуры Шарле или для героя романа Поля де Кока, какую только можно встретить в такой бешеный день, как вторник Масленицы.

– Это где же?

– Да вот посмотрите. Я ведь не эгоистичен.

Людовик и Петрюс вместе выглянули в окно.

Вход в мастерскую художника был с улицы Уэст; но окна ее выходили на эспланаду Обсерватории, и там по аллее Обсерватории расхаживал странный субъект, которого Петрюс предназначал для карандаша Шарле или для пера Поля де Кока.

То был человек, скорее, маленького, чем высокого роста, скорее, толстый, чем худощавый, одетый в черное и с тросточкой в руках. Он уныло брел по аллее.

Сзади он представлял из себя почти круглую фигурку, в которой, впрочем, не было ничего необыкновенного.

– Да что же ты находишь в нем такого смешного? – спросил Жан Робер.

– Человек как человек, – заметил Людовик, – только, кажется, с невралгией правой ноги.

– Ну, вот и ошибаешься, – он вовсе не человек как человек, а представляет из себя нечто особенное! – вскричал Петрюс. – И в доказательство этого признаюсь тебе, что мне хотелось бы быть таким, как он.

– Так скажи, в чем именно ты ему завидуешь? – проговорил Жан Робер. – Если это нечто такое, что можно купить, я побегу к нему, мы сторгуемся, дело будет в шляпе.

– В чем я ему завидую? Во-первых, он один, и у него не висят на шее двое друзей, которые меня изводят; во-вторых, мне скучно, а он забавляется.

– Напротив, он повесил нос, как висельник! – воз разил Людовик.

– Этот-то забавляется? – спросил Жан Робер.

– Да, в лучшем виде!

– Ну, с виду на то не похоже! – сказал Людовик.

– А я утверждаю, что в душе этот человек хохочет во все горло! Хотите, я сейчас докажу вам это?

– Хорошо, смотрите, что будет, – сказал Петрюс.

Он приложил руки к губам в виде трубы и громко крикнул:

– Эй, послушайте! Господин, который гуляет по аллее!

Маленький человек в черном был в аллее один, понял, что этот окрик мог относиться только к нему, и оглянулся.

Писатель и доктор расхохотались тем же гомерическим смехом, которым за минуту до этого удивил их Петрюс.

Гуляющий оказался человеком лет пятидесяти с огромным картонным носом посреди лица.

– Что вам угодно, сударь? – спросил он.

– Ничего, государь мой, решительно ничего! – ответил Петрюс. – Мы уже видели все, что нам было нужно.

Он обернулся к друзьям.

– Признаюсь, если смотреть на него сзади, он кажется очень серьезным, а если взглянуть спереди, оказывается очень забавным, – сказал Жан Робер.

– Я предложу академии решить, какой болезнью страдает человек, который расхаживает в черных брюках, в черном сюртуке, в круглой шляпе и с накладным носом? – объявил Людовик.

– И что же? Ты, вероятно, назначишь за это приличную премию? – презрительно спросил Петрюс.

– Подожди, – сказал Жан Робер, – сегодня Петрюс в ударе и легко разгадает, он тебе это и даром скажет.

– Сомневаюсь! – возразил Людовик.

– А может быть, он видит в нем что-нибудь и по больше одного фальшивого носа.

– Но что же из этого, если он увидит на нем еще и фальшивый тупей?

– О боже! К чему повел Колумба вид надутого ветром паруса? К чему повело Ньютона упавшее яблоко? К чему повел Франклина удар молнии в летучую змею? – вскричал Петрюс с напускным энтузиазмом, что составляло одно из выражений комизма в ту эпоху. – Все это повело людей к открытию правды!

– Послушай, – сказал Жан Робер, – один философ, которого я, к сожалению, не знаю, сказал, что если человек откроет какую-нибудь истину и сохранит ее толь ко для себя, то это значит, он дурной гражданин. Ну, так поведай же нам скорее истину, которую ты открыл, Петрюс.

Петрюс был именно в одном из тех припадков нервного возбуждения, когда возможность говорить приносит облегчение.

– Хорошо, жалкие слепцы! – сказал он. – Знайте же, что под накладным носом этого человека я вижу всю его жизнь.

– Прекрасно! Продолжай, продолжай! – подхватил Людовик.

– И эту историю я расскажу вам.

– Тише! Слушайте, слушайте! – вскричал Жан Робер на манер английского парламентера.

– У этого человека есть жена, которая для него нестерпима и жизнь ведет такую же нестерпимую. Доброжелательные соседи сообщили ему, что его дети родились не от него. На этом основании привратник дома, в котором он живет, смотрит на него насмешливо, когда он выходит, и печально, когда он возвращается. У него есть всего один-единственный друг и именно тот, которого обвиняют в непримиримой вражде к нему. Эта клевета основана или, если хотите, она ни на чем не основана. Он все это знает и имеет доказательства. Но, тем не менее, он продолжает пожимать руку своего друга, – или врага, если хотите, – играет с ним каждый вечер в домино, приглашает его раз в неделю обедать, пору чает ему провожать свою жену на первые представления, называет его: "Мой милейший, мой дорогой, мой любезнейший" – и вообще употребляет самые нежные слова, а в сущности ненавидит, проклинает его, готов бы был съесть его сердце, как Габриэль де Вержи съела сердце своего любовника Рауля. Но к чему же разыгрывает он эту комедию? К чему поощряет жену и ее поклонника? Он делает это потому, что он мудрец и желает в своем доме спокойствия, которого ему не видать бы как своих ушей, если бы он не закрывал глаз и открыл рот. Он мудр, как Сократ, и вообще тихий, благонамеренный гражданин.

– Но есть же у него, по всей вероятности, и какие-нибудь радости? – спросил Жан Робер, стараясь под держать юмористическое воодушевление друга. – Ведь нашел же он среди мрачной Сахары своего супружества какой-нибудь оазис, какой-нибудь чистый источник, к которому ходит освежаться и набираться новых сил для того, чтобы брести дальше по горячему песку супружеской пустыни?

Назад Дальше