- Ну-с, и как же вы думаете назвать его? - с развязной врачебной грубостью осведомился доктор Кардьяк, имея в виду этого более чем августейшего младенца.
Элиза оказалась более чуткой к вселенским вибрациям. И с полным, хотя и неточным ощущением всего, что это знаменовало, она дала Дитяти Счастья наименование "Юджин" - имя, возникшее из греческого слова "евгениос", которое в переводе означает "благорождённый", но отнюдь - как может подтвердить каждый - не означает и никогда не означало "благовоспитанный".
Этот избранный огонь, имя которому было уже дано и который составляет в этой хронике для большинства включенных в неё событий центральный обозревательный пункт, родился, как мы уже говорили, на самом острие истории. Но, может быть, читатель, ты успел сам подумать об этом? Как, нет? Ну, так позволь освежить в твоей памяти ход событий.
К 1900 году Оскар Уайлд18 и Джеймс Мак-Нейл Уистлер19 уже почти кончили говорить то, что, по утверждению современников, они говорили и что Юджину было суждено услышать через двадцать лет; большинство Великих Викторианцев скончалось до начала обстрела; Уильям Мак-Кинли был избран президентом на второй срок, а личный состав испанского военного флота вернулся домой на буксирном судне.
За границей угрюмая старая Британия в 1899 году послала ультиматум южноафриканцам; лорд Робертс ("Малыш Бобс", как его нежно называли солдаты) был назначен главнокомандующим после того, как англичане несколько раз потерпели поражение; Трансваальская республика была аннексирована Великобританией в сентябре 1900 года, и официально аннексия была объявлена в тот месяц, когда родился Юджин. Два года спустя собралась мирная конференция.
Ну, а что происходило в Японии? Я вам расскажу: первый парламент был созван в 1891 году, в 1894-1895 годах велась война с Китаем. Формоза была уступлена в 1895 году. Кроме того, Уоррен Гастингс был обвинён в злоупотреблениях, и его судили; папа Сикст Пятый родился и умер; Далмация была усмирена Тиберием; Велизарий был ослеплён Юстинианом; бракосочетание и погребение Вильгельмины-Шарлотты Каролины Бранденбург-Ансбахской и короля Георга Второго свершились со всей торжественностью, а венчание Беренгарии Наваррской с королем Ричардом Первым было почти забыто; Диоклетиан, Карл Пятый и Виктор-Амедей, король Сардинии, все трое отреклись от своих престолов; Генри Джеймс Пай, поэт-лауреат Англии, отошёл к праотцам; Кассиодор, Квинтилиан, Ювенал, Лукреций, Марциал и Альберт Медведь Бранденбургский явились на последнюю поверку; битвы при Антьетаме, Смоленске, Друмклоге, Инкермане, Маренго, Кавнпоре, Килликренки, Слюйсе, Акциуме, Лепанто, Тьюксбери, Брэндиуаине, Хохенлиндене, Саламине и в Диких Землях произошли на суше и на море; Гиппий был изгнан из Афин Алкмеонидами и лакедемонянами; Симонид, Менандр, Страбон, Мосх и Пиндар покончили свои земные счёты; блаженный Евсевий, Афанасий и Златоуст встали в свои небесные ниши; Менкаура построил Третью Пирамиду; Аспальта возглавил победоносные армии; далёкие Бермуды, Мальта и Подветренные острова были колонизированы. Вдобавок испанская Великая армада потерпела поражение; президент Авраам Линкольн был убит, а галифакский рыболовный фонд заплатил Англии пять миллионов пятьсот тысяч долларов за преимущественное право ловли в течение двадцати лет. И наконец, всего за тридцать - сорок миллионов лет до этого наши самые первые предки выползли из первобытного ила и, так как подобная перемена вряд ли пришлась им по вкусу, без сомнения, тут же уползли обратно.20
Таково было состояние истории, когда Юджин вступил на сцену человеческого театра в 1900 году.
Мы весьма охотно рассказали бы подробнее о мире, с которым его жизнь соприкасалась в первые несколько лет, и раскрыли бы со всей полнотой и со всеми ассоциациями смысл жизни, какой она представляется с пола или из колыбели, но в то время, когда все эти впечатления могли бы быть преданы гласности, о них молчат - не из-за какой-либо умственной ущербности, но из-за неумения управлять мышцами и правильно артикулировать звуки, а также из-за постоянных приливов одиночества, из-за усталости, уныния, потери перспективы и полной пустоты, которые ведут войну против упорядоченности мыслительных процессов человека, пока ему не исполнится три-четыре года.
Лёжа в сумраке колыбели, вымытый, присыпанный тальком и накормленный, он тихонько думал об очень многом, пока не впадал в сон - в почти непрерывный сон, который стирал для него время и порождал чувство, что он навеки лишается ещё одного дня ликующей жизни. В такие минуты он преисполнялся томительным ужасом при мысли о мучениях, слабости, немоте, бесконечном непонимании, которое ему придётся терпеть, пока он не обретёт хотя бы физической свободы. Он страдал при мысли о томительном пути, который ему предстояло пройти, об отсутствии координации между центрами контроля, о недисциплинированном и буйном мочевом пузыре, о спектакле, который он против воли вынужден был давать своим хихикающим, лапающим братьям и сестрам, когда его, вытертого и чистенького, вертели перед ними.
Он испытывал тягостные страдания, потому что был нищ символами; его интеллект был опутан сетью, потому что у него не было слов, на которые он мог бы опереться. Он не располагал даже названиями для окружавших его предметов - возможно, он определял их для себя с помощью собственного жаргона или изуродованных обломков речи, которая ревела вокруг него и к которой он напряжённо прислушивался изо дня в день, понимая, что путь к спасению лежит через язык. Он постарался побыстрее дать знать о своей мучительной потребности в картинках и печатном слове - иногда они приносили ему огромные книги со множеством иллюстраций, и он с упорством отчаяния подкупал их, воркуя, радостно попискивая, нелепо гримасничая и проделывая всё прочее, что они умели в нём понимать. Он злобно старался представить себе, что они почувствовали бы, если бы вдруг догадались, о чём он думает; иногда он смеялся над ними и над их дурацкой комедией ошибок, - когда они скакали вокруг него, чтобы его развеселить, трясли головами и грубо его щекотали, так что он против воли начинал хохотать. Его положение было одновременно и отвратительным и смешным: он сидел на полу и смотрел, как они входят, видел, как лицо каждого из них искажается глупой ухмылкой, слышал, как их голоса становятся сладкими и сюсюкающими, едва они заговаривали с ним и произносили слова, которых он ещё не понимал и которые они (это он, во всяком случае, знал) коверкали в нелепой надежде сделать понятным то, что уже было искалечено. И, несмотря на досаду, он не мог не засмеяться над дураками.
А когда его оставляли спать одного в комнате с закрытыми ставнями, где на пол ложились полоски густого солнечного света, им овладевало неизбывное одиночество и печаль: он видел свою жизнь, теряющуюся в сумрачных лесных колоннадах, и понимал, что ему навсегда суждена грусть - запертая в этом круглом маленьком черепе, заточённая в этом бьющемся укрытом от всех сердце, его жизнь была обречена бродить по пустынным дорогам. Затерянный! Он понимал, что люди вечно остаются чужими друг другу, что никто не способен по-настоящему понять другого, что, заточённые в тёмной утробе матери, мы появляемся на свет, не зная её лица, что нас вкладывают в её объятия чужими, и что, попав в безвыходную тюрьму существования, мы никогда уже из неё не вырвемся, чьи бы руки нас ни обнимали, чей бы рот нас ни целовал, чьё бы сердце нас ни согревало. Никогда, никогда, никогда, никогда, никогда.
Он видел, что огромные фигуры, которые возникали и суетились вокруг него, чудовищные ухмыляющиеся головы, которые жутко всовысались в его колыбель, оглушительные голоса, которые бессмысленно грохотали над ним, немногим лучше понимают друг друга, чем понимают его, что даже их речь, лёгкость и свобода их движений - лишь весьма скудные средства передачи их мыслей и чувств и часто не только не способствуют пониманию, а, наоборот, углубляют и ожесточают раздоры, злобу и предубеждения.
Его мозг чернел от ужаса. Он видел себя немым чужаком, забавным крошкой-клоуном, которого эти гигантские остранённые фигуры могут нянчить и тетешкать в своё удовольствие. Из одной тайны его ввергали в другую - где-то не то внутри, не то во вне своего сознания он слышал слабые отголоски звона огромного колокола, как будто доносящиеся со дна моря, и пока он слушал, в его сознании прошествовал призрак воспоминания, и на миг ему почудилось, что он почти обрёл то, что утратил.
Иногда, подтянувшись к высокому краю колыбели, он глядел с головокружительной высоты на узор ковра далеко внизу; окружающий мир прокатывался через его сознание, как волны прилива, то на мгновение запечатляясь там резкой подробной картиной, то откатываясь в сонную смутную даль, пока он по кусочкам складывал непонятные впечатления, видя только отблески огня на кочерге, слыша загадочное поклохтывание разнежившихся на солнце кур - где-то там, в далёком колдовском мире. И он слышал их утреннее будоражащее кудахтанье, громкое и чёткое, и внезапно становился полноправным гражданином жизни; или же чередующимися волнами фантазии и факта на него налетал и вновь откатывался волшебный гром музыкальных упражнений Дейзи. Много лет спустя он вновь услышал этот гром, и в его мозгу распахнулась дверца - Дейзи сказала ему, что это "Менуэт" Падеревского.
Колыбелью ему служила большая плетёная корзина с добротным матрасиком и подушками внутри; окрепнув, он начал выделывать в ней отчаянные акробатические номера - кувыркался, изгибался в кольцо и, без усилий поднимаясь на ножки, стоял совершенно прямо; или, упорно и терпеливо добиваясь своего, переваливался через край на пол. Там он полз по бескрайнему узору ковра к большим деревянным кубикам, наваленным бесформенной грудой. Это были кубики его брата Люка, и на них яркими красками пестрели все буквы алфавита.
Он неуклюже держал их в крохотных ручонках и часами изучал символы речи, зная, что перед ним камни храма языка, и всеми силами пытаясь найти ключ, который внёс бы порядок и осмысленность в этот хаос. Высоко над ним раскатывались оглушительные голоса, гигантские фигуры появлялись и исчезали, возносили его на головокружительную высоту, с неистощимой силой укладывали в колыбель. В глубинах моря звонил колокол.
Однажды, когда щедрая южная весна развернулась во всей своей пышности, когда губчатая чёрная земля на дворе покрылась внезапной нежной травкой и влажными цветами, а большая вишня медленно набухала тяжёлым янтарём клейкого сока и вишни зрели богатыми гроздьями, Гант вынул его из корзинки, стоявшей на залитом солнцем высоком крыльце, и пошёл с ним вокруг дома, мимо лилий на клумбах, в дальний конец участка - к дереву, певшему невидимыми птицами.
Здесь лишённую тени сухую землю плуг разбил на комья. Юджин знал, что это было воскресенье, - из-за тишины; от высокой решётки пахло нагретым бурьяном. По ту её сторону корова Свейна жевала прохладную жёсткую траву, время от времени поднимая голову и сильным глубоким басом изливая свою воскресную радость. В тёплом промытом воздухе Юджин с абсолютной ясностью слышал все деловитые звуки соседних задних дворов, он с особой остротой осознал всю картину, и когда корова Свейна снова запела, он почувствовал, как в нём распахнулись створки переполненного шлюза. И он ответил "муу!", произнеся эти звуки робко, но чётко, и повторил их уже уверенно, когда корова отозвалась.
Гант обезумел от восторга. Он повернулся и кинулся к дому во весь размах своих длинных ног. На бегу он щекотал жёсткими усами нежную шейку Юджина, трудолюбиво мычал и каждый раз получал ответ.
- Господи помилуй! - воскликнула Элиза, глядя из окна кухни, как Гант очертя голову мчится через двор. - Он когда-нибудь убьёт мальчика!
И когда он взлетел на кухонное крыльцо - весь дом, за исключением задней стены, был приподнят над землёй, - она вышла на маленькую закрытую веранду. Руки у неё были в муке, нос пылал от жара плиты.
- Что это вы затеяли, мистер Гант?
- "Муу"! Он сказал: "Муу"! Да-да! - Гант говорил это не столько Элизе, сколько Юджину.
Юджин немедленно ему ответил: он чувствовал, что всё это довольно глупо, и предвидел, что ближайшие дни ему придётся без отдыха подражать корове Свейна, но всё-таки он был очень возбуждён и обрадован: в стене появился первый пролом.
Элиза тоже восхитилась, но выразила это по-своему: скрыв удовольствие, она вернулась к плите и сказала:
- Хоть присягнуть, мистер Гант! В жизни не видывала такого олуха с ребёнком!
Позже Юджин лежал, не засыпая, в корзинке на полу гостиной и следил за тем, как нетерпеливые руки всех членов семьи расхватывают полные тарелки - Элиза в ту пору готовила великолепно, и каждый воскресный обед был событием. В течение двух часов после возвращения из церкви младшие мальчики, облизываясь, бродили возле кухни: Бен, гордо хмурясь, прятал свой интерес под маской невозмутимого достоинства, но часто проходил через дом поглядеть, как подвигается стряпня; Гровер являлся прямо в кухню и откровенно не спускал глаз с плиты, пока его не выставляли вон, а Люк, чью широкую весёлую мордашку разрезала пополам ликующая улыбка, стремительно бегал по всем комнатам и ликующе вопил:
Ви-ини, ви-иди, ви-ики,
Ви-ини, ви-иди, ви-ики,
Ви-ини, ви-иди, ви-ики,
Ви! Ви! Ви!
Он слышал, как Дейзи и Джозефина Браун вместе переводили Цезаря, и его песенка была вольной интерпретацией краткой похвальбы Цезаря: Veni, vidi, vici.21
Лёжа в колыбели, Юджин слушал шум обеда, доносящийся через открытую дверь столовой: стук посуды, возбуждённые голоса мальчиков, звонкий скрежет ножа о нож, когда Гант приготовился разрезать жаркое, и рассказ о великом утреннем событии, который повторялся снова и снова без каких-либо вариаций, но со всё возрастающим увлечением.
"Скоро, - подумал он, когда до него донеслись густые ароматы съестного, - и я буду там с ними". И он сладострастно задумался о таинственной и сочной еде.
Весь этот день Гант на веранде рассказывал о случившемся, собирая соседей и заставляя Юджина демонстрировать своё достижение. Юджин ясно слышал всё, что говорилось в этот день; ответить он не мог, но понимал, что вот-вот обретёт дар речи.
Именно так перед ним позднее вставали первые два года его жизни - яркими отдельными вспышками. Своё второе рождество он помнил смутно, как праздничное время, и всё же, когда пришло третье рождество, он был к нему готов. Благодаря чудотворному ощущению привычности, которое вырабатывается у детей, он словно всегда знал, что такое рождество.
Он осознавал солнечный свет, дождь, танцующий огонь, свою колыбель, угрюмую темницу зимы; в тёплый день второй весны он увидел, как Дейзи идёт в школу на холме - она приходила домой обедать во время большой перемены. Дейзи училась в школе для девочек мисс Форл; это был кирпичный дом на краю крутого холма - он увидел, как у самой вершины она догнала Элинор Данкен. Её волосы были заплетены в две длинные косы, падающие на спину, - она была скромной, робкой, застенчивой и легко краснеющей девочкой; но он боялся её забот, потому что она купала его с яростным неистовством, давая выход тем элементам вспыльчивости и агрессивности, которые прятались где-то под её флегматичным спокойствием. Она растирала его буквально до крови. Он жалобно вопил. Теперь, когда она поднималась по холму, он вспомнил её и осознал, что это - один и тот же человек.
Прошёл второй день его рождения, и свет всё усиливался. В начале следующей весны он на время ощутил себя заброшенным - в доме стояла мёртвая тишина, голос Ганта больше не грохотал вокруг него, мальчики приходили и уходили на цыпочках. Люк, четвёртая жертва эпидемии, был тяжело болен тифом, и Юджина почти полностью предоставили заботам молодой неряшливой негритянки. Он ясно помнил её высокую нескладную фигуру, лениво шаркающие подошвы, грязные белые чулки и исходивший от неё крепкий и душный запах. Как-то она вывела его поиграть у бокового крыльца. Было весеннее утро, пропитанное влагой оттаивающей земли. Нянька села на ступеньки и, зевая, смотрела, как он копошился в своём грязном платьице сначала на дорожке, а потом на клумбе лилий. Вскоре она задремала, прислонившись к столбику перил. А он тихонько протиснулся между прутьями решётки и очутился в засыпанном шлаком проулке, который уходил вниз к дому Свейнов и вился вверх к изукрашенному деревянному дворцу Хильярдов.
Они принадлежали к высшей аристократии города - они переехали сюда из Южной Каролины, "из-под Чарлстона", и уже одно это в те времена давало им величайший престиж. Их дом, внушительное строение с мансардами и башенками орехово-коричневого цвета, казалось, состоял из множества углов и был воздвигнут без всякого плана на вершине холма, склон которого спускался к дому Ганта. Ровную площадку перед домом занимали величественные дубы, а ниже вдоль засыпанного шлаком проулка, окаймляя плодовый сад Ганта, росли высокие поющие сосны.
Дом мистера Хильярда считался одним из лучших особняков города. В этом квартале жили люди среднего достатка, но местоположение было чудесным, и Хильярды держались с величественной недоступностью: хозяева замка, которые спускаются в деревню, не замечая её обитателей. Все их друзья приезжали в каретах издалека; каждый день точно в два часа старый негр в ливрее быстро проезжал вверх по извилистому проулку в экипаже, запряжённом двумя ухоженными гнедыми кобылами, и ждал в боковых воротах появления своего господина и госпожи. Пять минут спустя они уезжали и возвращались через два часа.
Этот ритуал, за которым Юджин внимательно следил из окна отцовской гостиной, завораживал его ещё много лет спустя - люди и жизнь соседнего дома были зримо и символично выше него.
В это утро он испытывал огромное удовлетворение от того, что оказался наконец в проулке Хильярдов - это было для него первое бегство, и оно привело его в запретное и священное место. Он копошился на самой середине дороги, разочарованный свойствами шлака. Гулкие куранты на здании суда пробили одиннадцать раз.
А каждое утро ровно в три минуты двенадцатого - настолько незыблем и совершенен был порядок, заведённый в этом вельможном доме, - огромный серый битюг медленной рысцой взбирался по склону, таща за собой тяжёлый фургон бакалейщика, пропитанный пряными, застоявшимися ароматами бакалейных товаров и занятый исключительно хильярдовскими припасами, возница же, молодой негр, по традиции в три минуты двенадцатого каждого утра всегда крепко спал. Ведь ничего не могло случиться: битюга не отвлекла бы от выполнения его священной миссии даже мостовая, устланная овсом.
И битюг тяжеловесно поднялся вверх по склону, громоздко свернул в проулок и продолжал продвигаться вперёд всё той же неторопливой рысцой, пока не почувствовал под огромным кругом правого переднего копыта какую-то крохотную помеху: битюг поглядел вниз и медленно снял копыто с того, что ещё совсем недавно было лицом маленького мальчика.
Затем, старательно расставляя ноги как можно шире, он протащил фургон над телом Юджина и остановился. Возница и нянька проснулись одновременно; в доме раздался крик, и из дверей выбежали Элиза и Гант. Перепуганный негр поднял маленького Юджина, который не осознавал, что вдруг вернулся на авансцену, и передал мальчика в могучие руки доктора Макгайра, а тот замысловато его выругал. Толстые чуткие пальцы врача быстро ощупали окровавленное личико и не обнаружили ни одного перелома.
Макгайр коротко кивнул, глядя на их полные отчаяния лица.
- Ничего, он ещё станет членом конгресса, - сказал он. - Судьба одарила вас невезеньем и твёрдыми лбами, У. О.