Но лучше бы Усману не говорить этих слов! Арбузы и дыни неудержимо повлекли к себе и нас. Ни я, ни Хальфин даже не пытались остановить минометчиков, и не только потому, что это было невозможно, но и потому, что и собственные наши ноги понесли нас к бахче. Заковылял вслед за всеми и Светличный, влача за собой минометную коляску. Мы мчались, бежали так, как, должно быть, бегут в пустыне истомленные путники к замаячившему вдали оазису. Добежав, именно добежав, а не дойдя (откуда только силы взялись?!), мы набросились прежде всего на арбузы, потому что не знали, что нас более всего мучает, голод или жажда: арбузом в какой-то степени можно утолить то и другое. Занявшись этим делом, мы не обращали никакого внимания ни на тех, кто вышел сюда раньше нас, ни на тех, кто кричал и размахивал пистолетами и револьверами, еще меньше на чистенького лейтенанта, выскочившего вдруг из ближайшей прикрытой низкорослыми деревьями балки и задиристым петушком налетевшего на первого попавшего на его глаза солдата-оборванца. До меня все-таки долетел звонкий, петушиный же голосок, исполненный, однако, властной, начальнической силы: такие голоса бывают только у адъютантов. Лейтенант надрывался:
– Что вы делаете? Вы демаскируете штаб армии! Вас расстрелять мало!.. Сейчас же убирайтесь отсюда! Не то позову автоматчиков!
Окруженец на короткое время оторвал от лица половинку арбуза, из которой, как из пиалы, потягивал сок, и очень внятно, в какую-то даже растяжку расставляя слова, вполне серьезно посоветовал:
– А пошел бы ты на х...! Убирайся отцель, пока башка на плечах!
Слов этих оказалось вполне достаточно, чтобы чистенький лейтенантик моментально исчез, мы и не заметили, как он нырнул в ту же нору, из которой только что вынырнул. А тот, кто указал ему столь непочтительный адрес, совершенно спокойно продолжал поедать арбуз и запивать его арбузным же соком. Он, конечно же, наслаждался и желал бы елико возможно дольше продлить это наслаждение. По щекам солдата, серым от пыли, очень заметно расползались медленные струйки, оставляя за собой извилистые белые полоски. Они скатывались и собирались вместе на кончике подбородка, для чего им необходимо было просочиться сквозь щетину, густым частоколом стоявшую на их пути; отсюда они падали на голое пузо, по нему стекали ниже и пропадали где-то под ремнем, за ошкуром брюк. Окруженец, всецело отдавшийся такому редкому случаю наесться и напиться, не обращал на этот поток решительно никакого внимания. Надо сказать, что сам он мало чем отличался от тех, кто вышел сюда вместе с ним, да и от нас, минометчиков, тоже: все мы выглядели такими же оборванцами, только один в большей, как вот этот, а другие в меньшей степени. Лишь после того, как насытились и напились, а заодно в отдохнув маленько, мы начали знакомиться. Да, люди эти, как мы и предполагали, были из нашей 29-й "дикой сибирской", но из разных полков. Нам-то хотелось поскорее отыскать своих однополчан, но пока что это не удавалось. Солдат, который сейчас, на наших глазах, отчаянно грубым образом нарушил субординацию, оказался из 128-го стрелкового полка, почти полностью уничтоженного при выходе из окружения в районе Зеты, в очень хорошо знакомой нам балке и в открытой степи. Там погибли вместе со своими бойцами командир полка капитан Татуркин и комиссар Мулилкин, организовавшие хоть какую-то оборону и дравшиеся до последнего часа своей жизни. Мы еще недавно посмеивались над своим правым соседом по Абганерову, называя 128-й полк Татуркин-Мулилкиным. И вот теперь его нет...
– А ты-то как оказался рядом с командиром и комиссаром полка? – спросил я дерзкого до безумия бойца.
– А где ж мне еще быть? Я из комендантского взвода. Может, один только и уцелел. Комиссар Мулилкин приказал мне не задерживаться с ними, вынести вот это, – он дотронулся рукой до вещевого мешка, лежавшего рядом. – Уцелел вот. А те полегли. Под гусеницами немецких танков. А иные... сам видел... иные... – тут пехотинец прерывисто вздохнул, выплюнул арбузные семечки, чуть слышно, хриплым, придавленным голосом закончил: – ...Иные подняли руки, – торопясь, уточнил: – Двое таких-то.
– В плен, что ли, сдались?
Боец не ответил.
А я, глядя на него, пытался понять, что же такое этот человек. Жизнь, которою он так дорожил и которую так отстаивал, прорываясь сквозь огненное кольцо смерти, теперь же им самим как бы ни во что уж и не ставилась, подводилась под роковую черту: ведь оскорбленный адъютант примет со своей стороны определенные меры, не трудно догадаться, какие именно. Не вытерпел – сказал все-таки бойцу:
– А с адъютантом-то ты, брат, зря связался. Не простит он тебе этого. Боюсь, как бы... – но я не договорил, потому что видел: боец и сам уж понял, какую беду накликал на свою голову. Больше уж ни о чем его не расспрашивал. Не надо было бы оставлять его одного в такую минуту, но мне хотелось все-таки отыскать хоть кого-нибудь из нашего 106-го, а паче того – из полковой минометной роты. Разделившись, мы ходили по бахче как раз с этой целью. Возле неосторожного, рискового солдата задержался лишь Усман Хальфин, чтобы отсыпать ему махорки. Они закурили вместе. О чем-то поговорили, после чего Хальфин догнал меня и тут же сообщил ошеломляющую весть:
– А вы знаете, товарищ политрук, что сделал этот красноармеец? Он спас полк!
– Как это... спас?
– Да он же вынес знамя полка в своем вещевом мешке! Показал его сейчас мне. Вынул из мешка и...
Не дослушав до конца Хальфина, я сорвался с места и побежал туда, где только что сидел проштрафившийся перед адъютантом солдат. Но там его уже не было, глянул туда сюда, – нету! На душе сделалось муторно: "Не привел ли в самом деле автоматчиков тот с иголочки одетый, свеженький лейтенантик?" Немного успокоился, вспомнив о спасенном знамени: кусочек кумачовой материи должен спасти теперь и 128-й полк, и вынесшего его из окружения солдата.
Минометчики продолжали свои поиски. Большею частью встречались из 299-го, занимавшего позиции левее нас и на Дону, и под Чиковом, и под Абганеровом. "Неужели и 106-й разделил участь 128-го? – горькая эта мысль минута в минуту совпала с той, когда я услышал где-то позади себя:
– Товарищ политрук! Товарищ политрук!
Голос до того был знакомый, что я мгновенно оглянулся. Миша Лобанов уже окольцевал мою шею и беззвучно плакал. Не плакал, а трясся весь от сдерживаемого рыдания: истерика случается с человеком не только от большого горя, но и от великой радости. Дыхание у меня сбилось, сердце замерло, думалось, что оно остановится вовсе. Миша висел на моей шее, а я прижимал его сильнее и сильнее, как своего младшего братишку, и не слышал, как по лицу катились уже мои собственные слезы. Слезы безмерной радости. Гужавин буквально вырвал Лобанова из моих объятий и стал передавать его, как драгоценный кубок, из рук в руки другим минометчикам. Не скоро еще мы смогли приступить к нему со своими расспросами, что там потом было и как, и с ним самим, и с его маленьким взводом, и с первой ротой. Спрашивали, разумеется, и о том, не повстречался ли он по выходе из окружения с кем-нито из полковой минометной, и страшно огорчались, когда слышали от него, что нет, бывших своих однокашников не видел нигде.
– Да вы погодите! Может, они уже в саду Лапшина? Там собирается наша дивизия, – сказав это, Лобанов спохватился: – Что же мы тут стоим?.. Пойдемте на мои огневые позиции!
– Куда? – мне показалось, что я ослышался. – Какие позиции?
– Самые обыкновенные. Сейчас увидите, товарищ политрук. Час тому назад оборудовали. Тут совсем близко. Видите, свежий противотанковый ров?.. Там мы и установили свои минометы.
– Много ли у тебя их осталось?
– Да все!
– Господи Боже ты мой! Как же тебе это удалось, тезка? Ты что, святой?
– Нам было полегче вырываться с маленькими нашими трубами. Мы не стали погружать их в повозки, а несли на себе. Ну и вот – вынесли.
– Это все так. Но сами-то вы как уцелели?
– Не все уцелели, – Миша вздохнул. – Васю Семенова оставили там, – он махнул рукой в сторону запада. – Помните нашего озорного, веселого Василька? Из расчета Бария Велиева. При бомбежке его осколок угодил в голову. И ранка-то была капельная, чуть заметная... Это километров тридцать отсюда. – Миша порылся в кармане, вынул из него что-то похожее на спелый желудь. – Тут адрес родителей Василька. Не успел еще написать им. Может, товарищ политрук, вы напишете? У меня что-то духу не хватает.
– Ты бы попросил Зебницкого.
– Да где я его найду? Может, он...
Я не дал ему договорить:
– Ну ладно, Миша, сообщу.
Я взял из его рук маленькую вещичку и положил ее в свой планшет. Сейчас же вспомнил день, когда всем нам выдали по одной такой штуковине и приказали упрятать в ней до поры до времени листочек с домашним адресом. Тогда же мы узнали, что зовут эту штуковину медальоном. Только не знали, что это за "время" и что это за "пора", до которых предписано хранить содержимое медальона. Впрочем, догадаться-то об этом было совсем нетрудно. И как только медальоны спрятались в специально назначенных для них карманчиках с левой стороны брюк, все мы как-то вдруг присмирели, принахмурились, беспокойно переглянулись: война, которая в тот момент была еще где-то за тыщи верст от нас, ощутимо напомнила о себе и о том, что может ожидать каждого из нас при близком знакомстве с нею. Хотел ты того ли не хотел, но мысль о возможной смерти не могла не поселиться в тебе с той минуты, как в "штатном" карманчике оказался малюсенький предметик. Не знаю, как другие, а я постоянно ощущал какое-то тревожное, пожалуй, даже враждебное чувство к этому самому медальону, затаившемуся и ожидавшему своего часа. И зачем только включили его в обязательную экипировку фронтовика?! Зачем, думалось мне, вот так-то уж, заранее, намекать человеку, что он может быть убит? А ведь крохотный сосудец, уютно устроившийся в карманчике шаровар, недвусмысленно давал знать, что на войне смерть будет следовать за тобою по пятам, как твоя хоть крайне и нежеланная, но непременная и постоянная спутница, что очень немногим суждено проносить медальон до конца войны. Не большая ли часть окопного люда распрощается с ним уже в первых боях? А у тех, кто подымется в атаку и сейчас же будет скошен пулеметной очередью, может быть, и не успеют вынуть его, потому что в пылу сражения, под вражеским огнем, для этого не будет ни времени, ни возможности. Хорошо, если кто-то подползет и прикопает тебя в воронке от бомбы или снаряда вместе с твоим медальончиком, но в таком случае ты будешь надолго, а скорее всего, навсегда числиться в без вести продавших...
Теперь у меня было два медальона: один, в кармане, мой собственный, полученный еще в Акмолинске, второй, в планшете, Василька Семенова. Об этом знали пока я и те, что были сейчас рядом со мной. Но не знали мать и отец. Они узнают, и не от кого-нибудь еще, а от меня. Сознание того, что именно ты должен сообщить незнакомым тебе людям самую горькую и самую страшную, какая только может быть на свете, весть, вдруг больно надавила на сердце. Сейчас же вспомнил, что из-под Абганерова мне уже пришлось писать на белом листе бумаги слова, ужаснее которых не бывает; белую ту бумагу, на которой пишутся такие слова, народ назовет черной, дав ей и соответствующее имя: "похоронка". И вот теперь я отправлю ее в далекий степной хуторок, в хату, которая два десятка лет назад огласилась громким криком нового жителя Земли, колыхнется, содрогнется от душераздирающего вопля и стона тех, кто, на его и свою беду, породил эту новую человеческую душу, насильно погашенную далеко от родимого очага. И сколько еще раз тебе, товарищ политрук, доведется быть автором этих самых "похоронок"! Думал ли ты когда-нибудь, что на тебя будет возложена такая тяжкая обязанность?!
– Пойдем же, Миша, показывай свои огневые! – заторопился я, чтобы поскорее избавиться от этих далеко не веселых дум.
20
Противотанковый ров, в котором установил свои минометы Михаил Лобанов, был отрыт совсем недавно, насыпь была свежей, не успела еще утрамбоваться, улечься. Удивились его глубине и ширине – то и другое достаточно велико, не верилось, что откапывали его вручную одни женщины, в основном сталинградские девчата: наш эшелон в двадцатых числах июля двигался неподалеку, и мы видели разноцветье косынок, платков и платьев, бесконечной, казалось, линией уходящих от окраины города куда-то далеко в степь. Тогда же и подумалось, что город этот, лишь месяц назад находившийся в глубоком тылу и не ведавший светомаскировки, по воскресным дням заполнявший песчаные отмели волжских островов тысячами купальщиков, спокойно дымивший трубами своих индустриальных гигантов, – что город этот вдруг сделался прифронтовым и в спешном порядке опоясывался оборонительными сооружениями, в их числе и вот этим противотанковым рвом, где как-то по-домашнему расположился со своим маленьким "хозяйством" Миша Лобанов, умудрившийся каким-то чудом спасти почти всех своих бойцов и вот эти четыре "самоварных трубы", как, посмеиваясь над Мишей, называли другие командиры лобановские минометы-малютки. Посмеиваясь, мы не знали тогда, какую выгоду извлекут для себя минометчики этого самого маленького взвода. Да уже и извлекли, поскольку одними из первых вырвались из вражеского кольца и теперь вот, как ни в чем не бывало, вновь изготовились к бою. Возле каждой "трубы" ровными рядками были выложены черненькие, напоминавшие со своими стабилизаторами каких-то рыбок, мины, по десятку на каждый расчет: минометчики Лобанова несли их без малого сотню километров в своих вещмешках и противогазных сумках. Придет час, когда и немецкие мины, захваченные нами в бою, пойдут у Лобанова в дело: немецкие-то на один миллиметр меньше наших пятидесятимиллиметровых, они свободно опускались в лобановские "самоварные трубы" и поражали тех, кто доставил их сюда из далекой фатерланд. Вот вам и вторая выгода!
Так-то оно так, но неотвязно жила в тебе и мучила мысль, что это мы привели за собой к великой реке и к великому городу врага, не остановили его хотя бы на дальних подступах. Вот тебе и "ни шагу назад"! Вот тебе и "стоять насмерть"! Ох, до чего же нехорошо на сердце, братцы!
Завидя нас, лобановцы так же, как давеча и их начальник, с ликующими криками набросились на меня, на Хальфина, на Гужавина, Светличного, на всех остальных, по очереди, тех, что составляли теперь их бывшую роту. Командир первого расчета казанский татарин Барий Велиев, конечно же, раньше всех бросился к своему земляку лейтенанту Усману Хальфину. Поскольку природа не озаботилась, чтобы снабдить его подходящим к такому случаю ростом, Велиеву пришлось подпрыгнуть и только так чмокнуть смущенно улыбающегося Усмана в его грязные щеки, оставив на них отпечаток своих губ. Сам Хальфин с его широченной белозубой улыбкой и смуглым до черноты лицом был похож сейчас на Мустафу из кинофильма "Путевка в жизнь".
– А где же все-таки ваша первая стрелковая рота? – спросил я Лобанова, когда суматоха и от этой встречи улеглась.
– Немного от нее осталось. С десяток наберется – и то хорошо.
– Но где же этот десяток?
– Да я же сказал: в саду Лапшина. Это в пяти-шести километрах от Бекетовки. Там собираются наши. Разве вам никто не сказал об этом?
– Нет. Ну а ты-то чего тут застрял?
– Для прикрытия! – солидно сообщил Миша, но сейчас же добавил: – Тут мы не одни. Впереди и левее нас заняли оборону вышедшие сюда десантники. К утру будут подтягиваться и наши. Из сада Лапшина. И вам надо спускаться туда. Может, там найдете кого-нибудь из своих минометчиков. Может, Диму Зотова. Он ведь опытный командир. Да я покажу вам дорогу. Вон вдоль той балки и спуститесь прямо к этому саду. Ее, балку эту, Купоросной зовут. Только надо поторопиться. Пока светло...
Лобанов собирался еще что-то сказать, но страшный грохот, покатившийся по бахче, кинул нас на дно рва, заставил понюхать сталинградскую землицу. Земля! Она и сейчас, как много раз прежде, спасала нас и не меньшее число раз спасет потом и от осколков, и от пуль. Полежав так минут десять, дождавшись, когда над нами стихло, один за другим стали подниматься: сперва – на колени, а потом уж выпрямляться во весь рост. Какое-то время прятали глаза друг от друга, стыдясь слабости, неизбежно проявляемой в таком разе даже отчаянными храбрецами. По ступенькам, вырубленным лопатой на отвесной стенке рва, поднялись наверх и подивились тому, с какой невероятной быстротой вся бахча очистилась от человеческого стада, только что пасшегося тут. Куда оно подевалось? Среди потоптанных арбузных и дынных плетей не было видно ни убитых, ни раненых. Как расколотые черепа голов, кровянились повсюду лишь арбузные половинки; в тех, что лежали корытцем, скапливался сок, которым мы сейчас же промочили глотки, вновь было пересохшие, явно от бомбежки. Но куда же все-таки смотались окруженцы, которых было тут так много и которые, казалось, ни при каких обстоятельствах не расстанутся с бахчой, пока не съедят последний арбуз и последнюю дыню?..
– А чего тут гадать? – спокойно и, как всегда, убедительно сказал Гужавин. – Они услышали приближение самолетов, ну, и смылись, скатились в балку, под деревья.
– Да в ней же штаб армии!
– Был. А теперь его там нету. Вовремя убрался. Разве вы не слышали урчание убегающих грузовиков и легковушек, товарищ политрук?
– Не слышал. Это ты, сержант, все видишь и слышишь, – заметил я, не переставая любоваться Гужавиным.
– На то человеку глаза и уши дадены, – усмехнулся сержант. – После того как мы такого навидались и наслышались, глаз и ухо должны больше навостриться. Так-то! – заключил он уже совершенно серьезно.