– Приказано оставить для прикрытия один расчет, – говорит Усман, стараясь подражать майору в сдержанности, но чувствует, что у него это получается хуже. Судорожно сжимает ремни снаряжения – так лучше, руки не дрожат. Торопится скорее сказать главное:
– Кто хочет остаться?
– Разрешите мне!
– Разрешите мне!
– Разрешите...
Это – голоса всех командиров расчетов. Однако надо поступить справедливо – останется тот, кто сказал первым. Кто же? Ну, конечно же, Грунин. Вот он подходит к командиру взвода, за ним его наводчик Иван Улыбин, затем заряжающий, подносчик мин...
Прикрытие (одна стрелковая рота, два пулеметных расчета, взвод противотанковых пушек, тех самых "сорокапяток", о коих помянуто выше, два отделения "пэтээровцев", минометный расчет Грунина) держалось всю ночь и весь следующий день. Не буду описывать этот явно неравный бой – иным он и не бывает, когда перед этим самым "прикрытием", в десятки или даже сотни раз уступающему противнику и по численности, и по боевой мощи, ставится одна-единственная задача: задержать врага хоть на несколько часов, погибнуть в заведомо обреченной на поражение схватке, но задержать. В этом смысле бойцы из прикрытия обязаны были исполнить роль, какую в японской армии выполняют камикадзе.
Оставшиеся в живых – а таких было совсем немного! – могли теперь отходить вслед за основными силами дивизии.
Отходить!
А как это сделают Грунин и Улыбин, когда ушедший ночью их взвод во главе с лейтенантом Усманом Хальфиным затерялся где-то в степи, оторвавшись от остальной роты? Уже перед самым отходом Улыбин получил второе, и притом тяжелое ранение, – ему раздробило коленную чашечку правой ноги.
В который раз уже просит товарища:
– Алеша, родной... оставь меня, а сам иди. Веди ребят. Какой толк погибать всем?.. Слышишь, Алексей?..
– Не слышу. И слушать не буду. Ты за кого же меня принимаешь... всех вот нас?
– Но... Алеша.
– Замолчи, Иван! Ты вот лучше погляди, какую мы для тебя коляску соорудили. Как хорошо, что наш миномет на колесах! Спасибо политруку – это он распорядился передать два таких миномета нашему взводу. Ведь это же последняя конструкция. А ну-ка, давай... вот так... Удобно? Ну, так-то вот. А ты, дуралей, бормочешь черт знает что.
Они везли товарища всю ночь, ориентируясь по вспышкам немецких ракет. В конце концов идущие вслед им немцы обнаружили минометчиков. Расчету пришлось укрыться в отроге балки и опять обороняться. Все мины были израсходованы. Оставались ручные гранаты, но это уже на крайний случай.
Перестали стрелять и немцы: двинулись, знать, стороной дальше на восток.
– Ну что ж, Иван, двинулись и мы, – губы Грунина, потрескавшиеся, в крови, шевелились с трудом. – Пошли, брат... Сейчас мы подадим тебе твой экипаж.
Но тут Алексею пришлось сделать, может быть, самое печальное открытие в своей жизни: разорвавшейся поблизости миной их миномет был разбит вдребезги.
– Коляска наша попорчена, Ваня. Придется обойтись без нее.
– Уж не думаете ли вы пронести меня эти двадцать километров?
– Думаем, Ваня, думаем. И не двадцать, а двадцать пять. Да хотя бы сто!
Через несколько дней они появились в боевом охранении полка. Трудно было признать в этих постаревших людях двадцатилетних парней. Правда, глаза у двоих были все те же: черные, горячие – Улыбина, и светлые, смотрящие, как всегда, прямо перед собой, – Алексея Грунина. Улыбина в тот же день отправили в госпиталь, а Грунин – вот он, рядом со мною, под Елхами, где, уткнувшись носами в землю, нюхали мы душистый овечий посев, поливаемые осколками снарядов и мин.
– Кто тебя прислал сюда?
– Лейтенант Хальфин. Взял у Лобанова один миномет. Вот этот, малюсенький. Он ведь ротный, где же ему быть, как не тут.
– Это хорошо, Грунин. Очень даже хорошо, Алеша. Но много ли у тебя мин?
– Штуки три осталось.
– О! Ну, теперь мы им дадим жару! – совсем невесело улыбнулся я. И все-таки с появлением этого минометчика на сердце стало чуток легче.
Мы, вероятно, не скоро бы оторвались от земли, так бы, наверное, и лежали до ночи, ежели б не маленький наш танк, который не успел уступить своего места более мощному, коему не окажется равных на протяжении всей Второй мировой войны, да много лет еще и после войны (речь, разумеется, идет о знаменитой, если не сказать легендарной, "тридцатьчетверке"). Этот же, какой-то куцеватый, с узкими гусеницами и высокой башней, которую вроде для того только и изобрели, чтобы она от любого, в том числе и самого малого снаряда, покидала железное туловище машины и летела на землю. Слетела она и сейчас, едва вывернувшись из-за крайней избы на западной части хутора и повстречавшись даже не со снарядом, а с болванкой, выпущенной немцами не то из танка, не то из пушки. Но, оставшись без головы, маленький наш танк продолжал жить. Крутнувшись на одном месте, он, как бы осмотревшись, бесстрашно двинулся в сторону врага, явно опешившего от такой неслыханной дерзости. Рядом с каким-то чудом уцелевшим механиком-водителем в полный рост поднялся таким же чудом уцелевший капитан Григорий Баталов. Он что-то кричал нам, но голоса его мы не слышали, да и без того было ясно, что мог кричать начальник в таких обстоятельствах. Он определенно приглашал нас оставить свои временные лежбища и идти вперед, что мы и сделали. Мы поднялись, побежали, крича "ура" погромче прежнего, потому как малость отдохнули. Мы-то бежали, стреляли изо всего, что было в руках и что могло стрелять (у меня ничего такого не было), мы бежали, а храбрый танк стоял и горел. Увидели в какой-то момент, что Баталов успел выскочить, а точнее соскочить с него, а механик-водитель не успел этого сделать – сгорел человек на наших глазах. Баталов же побежал вместе с нами, и это решило дело. Не успевшие закрепиться на занятой ими равнине, немцы вынуждены были оставить ее и скрыться в ближайшей балке. А на их преследование у нас не хватило сил. Противная сторона несколько раз в течение пока еще достаточно длинного дня переходила в атаку, пытаясь вернуть утраченное и, главное, все-таки овладеть Елхами, но в тот день им так и не удалось сделать это. А к ночи немцы, казалось, и вовсе угомонились.
Теперь только мы смогли вынести в небольшой овраг за хутором своих раненых – убитых сносили в общую яму, образовавшуюся от провалившегося погреба во дворе одного дома.
Только теперь среди санитаров я увидел Валю-Сероглазку и Надю. Кто-то снабдил их носилками, но не каждого бойца могли они поднять даже вдвоем.
– Есть такие здоровущие... – жаловалась Сероглазка.
– А почему ты здесь? Почему не ушла с минометчиками в противотанковый ров? – спросил я.
– А я... а я... – пробормотав это, девчонка замолчала. И тут только я увидел Николая Светличного: он "устраивался" со своим минометом за глухой стеной полуразрушенного дома. Я подошел к нему:
– И ты тут?
– А где же мне быть, товарищ политрук?
– Как где – в своей роте!
– Да ее всю растащили по разным батальонам. А я – к вам. Гужавин разрешил.
– Ну, как там у них – у Гужавина и Лобанова?
– Покамест все живы. Гужавин тильки ранитый немного. Та ще двух царапнуло не то пулями, не то осколками, – рассказывал Светличный, перемежая русские слова с украинскими, те и другие сильно коверкая. От волнения, похоже.
Сероглазка молча наблюдала за ним. Но стоило мне глянуть в ее сторону, она мигом шмыгнула за угол избы.
Ночью случилось следующее.
Не сумевшие подъехать со своими походными кухнями днем, ротные повара решили воспользоваться темнотой. Прямо на передовую в одно и то же время подкатило сразу до пяти кухонь, в их числе оказалась и знакомая нам колесница Зельмы. Увидела ли их востроглазая наша молодежь (с голодухи у человека все обостряется, а зрение, говорят, в особенности), унюхала ли расширившимися ноздрями запах каши и щей, но она вмиг побросала свои "боевые рубежи" и устремилась к походным "пищеблокам". Гвалт поднялся невообразимый. Отовсюду слышалось:
– Курсак пустой!.. Есть хотим!..
– Да потише вы, черти! – пытался урезонить наших героев прибывший вместе с Зельмой Кузьмич. – Потерпите маленько. Всех накормим.
– Нагодуемо усих! – поддержал его чей-то другой голос из темноты.
Но шум нарастал. А тут вдруг хлынул такой дождище, какого, может быть, в этих засушливых краях никогда и не было: не поспешил ли на подмогу старшинам и поварам Господь Бог, явившись нежданно-негаданно со своей небесной поливальной машиной?
Однако и дождь не разогнал людей, которые в одну минуту из бойцов превратились в шумную неуправляемую толпу. Ночной этот галдеж легко был уловлен немецкими аировцами, которые быстро сделали необходимые расчеты и передали их на батареи шестиствольных минометов, укрывшихся в большой балке в одном километре от Елхов. Оттуда ударили сразу из всех стволов.
...До сих пор не могу понять, почему немцы после тех залпов не поднялись в ночную атаку. Худо было бы нам, защитникам Сталинграда. С величайшим трудом организованная оборона наша, можно сказать, более чем наполовину рухнула. Из тех 170 человек, приведенных к нам капитаном Баталовым, осталось не более десятка, – а сотня с лишним либо погибла у опрокинутых вверх колесами и разбитых кухонь, либо частью разбежалась (неизвестно лишь, в какую сторону), либо оказалась искалеченной и теперь подбиралась плачущими девушками – медицинскими сестрами и безмолвствующими, угрюмыми пожилыми солдатами-санитарами.
А днем, 2 сентября, командующий 64-й армией генерал-лейтенант Шумилов, склонившись бритой головой над столом в одном из ничем не примечательных домов в Бекетовке, заканчивал писать приказ. Губы его беззвучно шептали, следуя за пером, из-под которого ложились на бумагу тяжелые слова:
"1. Противник группами танков с мотопехотой, форсировав речку Червленая на участке Варваровка – Гавриловка – Нариман, стремится прорваться к Сталинграду.
2. Я решил:
В течение ночи на 2 сентября вывести войска на заранее подготовленные рубежи Песчанка, Елхи, Ивановка, остановить наступление противника и уничтожить его живую силу и боевую технику, прочно удерживать этот рубеж, не допустив прорыва противника к Волге и Сталинграду.
Разъяснить всем частям и подразделениям, довести до каждого командира и бойца, что указанный рубеж является линией, дальше которой противник не может быть допущен ни в коем случае. Отступать некуда. За нами Волга и Родина. Лучше славная смерть, чем позор отхода".
К сожалению, той ночью, о которой только что рассказано, многие погибли, не успев проявить ни доблести, ни славы. Оставшиеся в живых, однако, днем позже и во все последующие дни до конца великого сражения полною мерой проявят и то, и другое. Немцы главный свой удар готовились нанести силами двух пехотных дивизий при поддержке 90 – 100 танков на рассвете 3 сентября в направлении как раз хутора Елхи, за которым разыгралась страшная для нас ночная трагедия. Мощным фронтовым ударом неприятелю удалось вклиниться в нашу оборону на стыке 204-й и 29-й, нашей, стало быть, дивизии и овладеть хутором Елхи. Теперь, казалось бы, не отыщется такой силы, которая могла бы остановить немцев и не дать им прорваться к Бекетовке. Но такая сила все-таки нашлась. Откуда бы ей, казалось, взяться, когда то в одном, то в другом, а чаще всего сразу во многих местах фронт рушился, рекою текла кровь – ей было удобно скатываться со сталинградских высот по балкам, как по желобам, прямо в Волгу. Откуда же? В те дни над этим вопросом задумывались многие, в том числе и ирландская газета "Айриш Таймс". 15 сентября 1942 года в ней можно было прочесть:
"Нам говорят, времена чудес прошли. Но с военной точки зрения оборона русской армии у Сталинграда относится к области чудес. Согласно всем военным канонам, город уже давно должен быть захвачен немцами, но так же, как это случилось с Мадридом во времена гражданской войны в Испании и с Ленинградом двенадцать месяцев тому назад, военные эксперты поставлены в тупик, а человеческий элемент оказался не поддающимся учету".
Ближе к ответу подобралась тогда другая газета – английская "Манчестер Гардиан".
"В современном мире, – писала она, – национальная храбрость – не редкое качество. Это вселяет новую веру в силу духа человека. Такую храбрость в большей или меньшей степени можно отметить в народах всех стран, захваченных фашистами, но она принимает особенно драматическую форму в героизме, с которым русские встречают несчастья, вызванные жестокой войной. Русские теперь жертвуют всем, что они имеют, не думая о потерях и боли. Это заставляет Запад пересмотреть свои прошлые суждения об общественном строе этого народа".
Двое суток Елхи (а точнее, печные трубы, оставшиеся от хутора) удерживались немцами. На третьи сутки взяли их мы. С тех пор, вплоть до 20 ноября хутор много раз переходил из рук в руки, о нем время от времени упоминалось даже в сводках Совинформбюро, будто речь шла о большом городе, имеющем стратегическое значение.
Пятого сентября, когда с помощью подошедших к нам на помощь "катюш" и тяжелых танков, а также пушечных ударов из бекетовского парка, где были установлены батареи 152-миллиметровок, да еще штурмовиков "Ил-2" (мы впервые, задыхаясь от радости, увидели их в таком большом количестве), когда мы ворвались в Елхи, то впервые же, уже не из рассказов других, а собственными глазами увидели, что могли сотворить с нашими людьми немцы.
Увидев нас, выбежавших на единственную знакомую нам и не узнаваемую улицу, бежала навстречу женщина. Она рвала на себе волосы, кричала что-то, указывая на колодец, возле которого несколько дней назад минометчики устроили праздник Ивана Купалы. Женщиной этой была наша медсестра Надя.
– Гляньте, вы только гляньте, что они тут натворили, звери поганые!..
Вслед за нею мы подошли к колодцу и ужаснулись. Колодец до самого верху был забит трупами наших военнопленных.
– И Валя... Сероглазка наша там... Ее... о Боже мой!.. ее они сперва изнасиловали, а потом уж туда... вместе со всеми... Некоторые были еще живые... Коля Светличный... Его тяжело ранило... Валя ухаживала за ним... думала как-нибудь... О Господи! Да кто же, за какие грехи наши тяжкие, наслал на нас нечистую эту силу! – и Надя забилась в истерике.
Мы молчали. Мы ничего не могли сказать. Мы скажем потом. Очень скоро скажем...
Ну а я? Если б я сочинял роман по классическим его канонам, организовывал сюжет, фабулу и все прочее, разве я позволил бы себе и своему читателю расстаться со Светличным и Сероглазкой, когда их "роман" только начинался? Какую бы радость, какое бы удовольствие мне доставило вести и вести лирическую эту линию, уточняя, развивая, усложняя ее, увлекаясь все более и более сам и увлекая вслед за собою тебя, мой читатель. А то вот мелькнули два мотылька перед тобою и погасли. Но что поделаешь? На войне все мы мотыльки. Самое обидное – то, что в отличие от нас с вами, они, те вспыхнувшие и погасшие, никогда не узнают, что через все великие муки и страдания их боевые побратимы пришли к Победе.
Конец первой книги
Книга вторая
Часть первая
Противостояние
Старшина нашей минометной роты Иван Кузьмич Прибытков, ставший со временем для всех нас, командиров и рядовых, просто Кузьмичом, нередко озадачивал меня и моего заместителя Усмана Хальфина неожиданными выходками, граничащими, как нам казалось, с преступным безрассудством или даже безумием. И это случалось не где-нибудь, а в раскаленных степях между Волгой и Доном в конце июля и в августе 1942 года. Первый раз было это, когда дивизия получила приказ, с нашей точки зрения, совершенно уж нелепый, – оставить занимаемый ею рубеж на берегу Дона и средь бела дня совершить тридцатикилометровый марш к хутору Чикову на Аксае и занять там оборону. Нелепым приказ этот нам, маленьким начальникам, масштаба взвода и роты, представлялся потому, что такого рода марши совершаются не днем в открытой степи, где в небе властвуют немецкие истребители и штурмовики, а ночью. Это – по нашему, чрезвычайно, к сожалению, мало информированному разумению, но вроде бы основанному исключительно на здравом смысле. Мы, однако, не знали, что справа и слева от нас немцы уже форсировали Дон и двумя сходящимися клиньями устремились к Сталинграду и что, задержись мы на своих позициях до вечера, неизбежно оказались бы в ловушке, то есть в окружении. И командованию нашей 64-й армии ничего не оставалось, как отдать приказ, ничего веселого нам, конечно, не сулящий, но сохраняющий надежду на спасение сил после неизбежных свирепых бомбежек по пути отхода.
И в тот момент, когда мы снялись с наших хорошо оборудованных огневых позиций, когда уложили лотки с минами в повозки, когда каждый расчет готов был поднять на плечи в спину тяжеленные части 82-миллиметровых минометов, наш мудрый Кузьмич (это уж потом мы поняли, что он действительно мудрый) дал каждому из нас по ломтю черного хлеба, густо посыпанному рыжеватой солью, и приказал сейчас же съесть. Мы-то, командиры, могли бы и не подчиниться этому определенно жестокому распоряжению старшины. Я, например, не выдержал я прикрикнул на него:
– Ты что, старик, погубить нас надумал? А?
На это Кузьмич спокойно ответил, явно обидевшись на меня:
– Не погубить, а спасти вас хочу. Ешьте, я вам говорю! – В голосе старшины было нечто такое, что мы, его начальники, невольно примолкли и, переглянувшись, первыми принялись жевать хлеб с солью, которая хрустела на зубах, а минутою позже уже взывала к нашим флягам, заранее наполненным родниковой, колодезной водой. Бойцы, разумеется, последовали нашему примеру, а Кузьмич, взявши на этот час власть в свои руки, раньше всех расправился со своим ломтем, присыпанным в два раза более толстым слоем злющей соли, подобранной им же по пути к Дону в какой-то брошенной кошаре, где, как известно, ее добавляют к кормам для овец. И теперь старшина строго следил, значит, за солдатами, пресекая малейшую попытку их потянуться к фляге, притороченной к ремню.
Первый час жажда так изнуряла нас, а влаги в организме хватало лишь на то, чтобы облизывать губы и нёбо, делавшиеся похожими на рашпиль; некоторым украдкой удавалось каким-то непостижимым образом отвинтить пробку зубами и опрокинуть в себя глоток, не уронив ни капли на горячую, как раскаленная сковорода, землю. Не думаю, чтобы старшина не замечал такой проделки, но не набрасывался на хитреца с бранью, может быть, нисходя к его невероятной ловкости.
Шли почти под беспрерывной бомбежкой. "Юнкерсы", прозванные нашими бойцами "музыкантами" за душераздирающий рев их сирен при пикировании, то и дело заставляли нас разбегаться далеко по сторонам и делать вынужденные привалы в бурьянах. Но и в такие минуты минометчики, уже не контролируемые бдительным Кузьмичом, который находился где-то рядом с повозками и походной кухней, не прикладывались к флягам. Никто из них не смог бы сказать, с какого момента лютая жажда перестала истязать их, и вообще, как могло случиться такое, определенно невероятное, что всем им вдруг расхотелось пить. Не знаю уж, помнил ли кто-нибудь из нас о спасительном рационе, чуть ли не насильственно предложенном всем нам Кузьмичом? Нет, пожалуй, никто не вспомнил – не до того было.