А во второй раз (это было уже под Абганеровом, когда после кровопролитнейших боев мы готовились выйти из окружения), старшина выдал всем, на этот раз не по ломтю хлеба с солью, а по одной вяленой вобле. Оказывается, в недрах ДОПабыл и этот продукт, и он входил в НЗ, то есть в неприкосновенный запас из солдатской еды. Неприкосновенным его мог удержать лишь запасливый и бережливый до удивления наш старик, сорокапятилетний Иван Кузьмич.
Тут уж нас не пришлось уговаривать. Когда, выстроившись в бесконечно длинную колонну, готовую с наступлением полной темноты двинуться по балке на восток, дивизия, вернее, то, что от нее осталось, ждала только команды, мы принялись с помощью зубов, пальцев и каблуков сапог и ботинок терзать рыбу. Мы это делали с великим удовольствием и не подозревали, что малый этот эпизод – не эпизод даже, а эпизодик – имеет прямую связь с событием, относящимся еще к предвоенным годам.
Сразу по окончании XVIII съезда первый секретарь Сталинградского обкома Алексей Семенович Чуянов, только что избранный членом ЦК ВКП(б), в расположении духа, коий нельзя назвать иначе, как приподнятым, торопился уже возвратиться к себе на Волгу. Как это и бывает при всех такого масштаба событиях, участники организационного послесъездовского пленума переместились в буфет и, утратив недавнюю еще важность и значительность на своих лицах, шумными ручейками растекались по столикам. По каким уж признакам они сбивались то парочками, то четверками, но Чуянов оказался рядом с В. М. Малышевым и С. М. Буденным. Только было они принялись, и притом весьма активно, за бутерброды, появился А. Н. Поскребышев. Все трое, как по команде, прекратили свое в высшей степени приятное и веселое занятие, проворно убрали со своих лиц праздничное оживление и, насторожившись, ждали: появление Поскребышева не могло быть случайным. К тому же нетрудно было догадаться, чьею волей подброшен он (так некстати) сюда, чуть ли не в самый дальний ряд столов.
Словом, ждали.
Обратившись к Буденному и Чуянову, Поскребышев сказал:
– Вас просят к товарищу Сталину в соседний Овальный зал.
Первым почему-то сильно встревожился бесстрашный герой Гражданской войны Семен Михайлович. У него даже его знаменитые усы шевельнулись поочередно: сперва почему-то левый, и только уж потом правый.
– Вы никаких вопросов не ставили перед ЦК? – спросил он Чуянова, как будто какие-то из этих вопросов могли коснуться и его, Буденного.
– Ну, как же?! Ставил, и не один вопрос, а много вопросов. – ответил Алексей Семенович.
– Ну а какие все-таки? – уже по пути в Овальный допытывался Семен Михайлович.
– Например, об освоении Волго-Ахтубинской поймы...
– А я-то тут при чем? Мои кавалеристы?..
– Не знаю, не ведаю, Семен Михайлович! В моей Сталинградской области, сами, поди, знаете, военных кавалеристов нет, – говорил Чуянов, все более удивляясь тому, что даже такой человек мог стушеваться перед встречей со всемогущим.
В Овальном зале Сталин был не один, там находился еще Ворошилов. Он-то и подал первым свой тонкий, совсем уж не маршальский, хрипловатый голос. Высоким чинам – это уже известно – нравится иногда поиграть с чинами пониже: сначала постращать, а, постращав, отпустить милостиво. Похоже, первый маршал не был лишен этой общечеловеческой слабости. Он сказал, обращаясь не к вошедшим, а к Сталину:
– Вот они и явились, голубчики! Сейчас мы и допросим их по всей, что называется, форме. И по очень... очень! – воскликнул нарком обороны, – очень важному вопросу...
Сталин видел эту игру, но не принял ее, обидев таким образом Ворошилова, сразу же поскучневшего, заговорил так, как следовало говорить о вещах действительно весьма серьезных:
– Мы пригласили вас для того, чтобы посоветоваться и подготовить для Политбюро вопрос, который представляется нам неотложным, – при этом мельком глянул на Ворошилова, отчего тот сейчас же в знак полного согласия закивал головой. – Речь идет, – продолжал генеральный секретарь, – о снабжении Красной Армии таранью.
Чего угодно могли ожидать Чуянов и Буденный, но только не этого.
Между тем взгляд, который пугал многих, даже совсем не робких людей, был устремлен на одного Чуянова. Алексей Семенович едва ли мог объяснить даже самому себе, как он успел собраться и ответить сравнительно быстро на следующий вопрос вождя:
– Много ли ваши рыбаки вылавливают и сколько могут приготовить вяленой тарани?
– Десять – пятнадцать процентов от годового улова, товарищ Сталин.
– Сколько же это будет пудов? Поясните, пожалуйста.
– Примерно девятьсот тысяч, – ответил Чуянов. Но Сталину и этого было мало. Он продолжал:
– Ну а сколько среди этих пудов будет крупной и средней тарани?
– Не более пятидесяти процентов.
Сталин помолчал, считая в уме. Подсчитав, сказал:
– Значит, четыреста пятьдесят тысяч пудов.
– Да, примерно так, – подтвердил Алексей Семенович, удивляясь тому, что он тут слышал, и в не меньшей степени вот этой дотошности, связанной с предметом, который, как думалось Чуянову, не мог же все-таки стоять в ряду наиважнейших, тех, коими был занят ежедневно и ежечасно этот человек. А Сталин уже заключал:
– ЦК партии намечает внести в солдатский паек чрезвычайно важный продукт. Вот эту самую тарань. Солдатам в походе она очень пригодится. Сунет боец такую рыбину за голенище и на привале посолонцует. Товарищ Буденный, конечно же, помнит, как помогала тарань нам под Царицыном в Гражданскую. Так что, товарищи, к этому делу надо подойти как к очень важному, разумно, с расчетом. Подумайте, товарищ Чуянов, посчитайте и дайте вместе с Семеном Михайловичем свои соображения. Срок – две недели. Поезжайте вместе и подготовьте обоснованные соображения.
Разумеется, ни мы, ни Кузьмич, выдавший нам по воблине, ничего не знали об этом государственном разговоре перед войной в каком-то неведомом для нас Овальном зале Кремля. Вырвавшись из окружения и совершив за неполные сутки пятидесятикилометровый марш, не имея ни капельки воды в своих флягах (терпения нашего хватило с помощью воблы на половину скорбного пути по бесконечным сталинградским балкам), пока что – до конца горчайшего сорок второго – мы крепко-накрепко привязаны к крохотному хуторку Елхи, от которого, как у того серенького бабушкиного козлика, остались одни рожки да ножки. У хутора этими рожками и ножками были печные трубы да краеугольные камни из-под сгоревших дотла изб, продолжавших еще чадить и выедать глаза тем, кто укрывался, зарывшись в землю, по ту и по эту сторону противостояния.
На какое-то – весьма короткое, конечно, – время установилось известное равновесие, когда ни у тех, ни у этих не осталось ни физических, ни нравственных сил, чтобы не только подняться в очередную атаку на своего противника, но даже стрелять по утратившим осторожность отдельным солдатам и командирам, которые беспечно не перебегали, а не спеша переходили от окопа к окопу, от норы к норе (так по справедливости надобно было бы назвать те окопы), где обитали, набиравши духу для очередного взаимного кровопускания.
Не будь помянутого равновесия, мы с Усманом Хальфиным одними из первых могли бы стать легкой добычей не то что вражеских снайперов, но обыкновенных немецких стрелков. Откровенно говоря, ни Хальфин, ни я толком не успели еще разобраться, кто же и что же мы теперь, чем мы командуем, минометной ротой или батальоном, или каким-то отрядом, представляющими собою нечто, наспех собранное из осколков подразделений разных родов войск там, в Лапшиновом саду. От нашей полковой минометной роты оставалось что-то около двух десятков бойцов (это из ста до исхода от Абганерова), остальные же были пехотинцы из первой роты младшего политрука Василия Зебницкого, пулеметчики младшего политрука Николая Соколова (командиров этих двух рот не называю: они погибли еще на Аксае). Была еще одна-единственная сорокапятка, неизвестно откуда взявшаяся и оказавшаяся среди нас в очень нужный критический час, когда к нашим импровизированным окопам, за насыпью которых не мог бы укрыться даже суслик, наползали немецкие танкетки, расстреливаемые прямой наводкой одинокой пушчонкой, непрерывно перемещаемой расторопной и бесстрашной прислугой из трех или четырех человек в изодранных, выгоревших добела гимнастерках и брюках. Видели мы тут и матросов, узнавая их по полосатым тельняшкам и бескозыркам вместо пилоток, отчетливо выделявшим их из нашей серо-зеленой братии, поднимавшейся в атаку или контратаку, – кто командовал моряками, кому они подчинялись, мы решительно не знали, однако догадывались, что и тут не обошлось без Баталова, которого мы уже не видели рядом с собой, но который не мог, конечно, забыть про нас.
Меня и Хальфина больше всего беспокоила судьба остатков из пополнения, приведенного к нам все в тот же Лапшинов сад (так его называли местные жители сталинградцы) и попавшего под обвальный огонь немецких шестиствольных минометов ночью, в момент, когда прямо на передовую прибыло сразу несколько полевых походных кухонь. К утру там из ста семидесяти уцелело с полсотни – мы назвали эту полсотню ротой, а вполне могли бы назвать и батальоном, назначили из ее состава командира, а он уж, соответственно, взводных и отделенных.
Вот в эту-то "роту" мы и направились в полный рост в момент затишья. Первое, что бросилось нам в глаза, когда мы увидели лежащих и сидящих там и сям, так и сяк, в каких-то неглубоких канавках, в основном уже знакомых нам новобранцев, – так это то, что на их новых винтовках, выданных на днях, не оказалось штыков (а вчера они были). Куда бы им деться?
С этим-то вопросом мы и обратились к ротному, выскочившему из ближней к нам канавки и поднявшему руку к правому виску.
– Где штыки? – повторили мы свой вопрос.
– А черт их душу знае! – ответил ротный, шаря глазами вокруг себя.
– О чьей душе вы говорите, лейтенант?
– Шо?.. Об чем вы?..
– О чертовой душе. Вы ведь сами сказали, что черт все знает. Может, он укажет вам и нам, где попрятались штыки. Да вы опустите руку-то, лейтенант! – Усман Хальфин, который только что вступил в командование этим странным подразделением, всегда невозмутимый и почти постоянно улыбающийся, не повышавший своего голоса ни при каких обстоятельствах, сейчас явно утрачивал все эти свои, особенно дорогие на войне, качества. Мой боевой друг сердился. Смуглое от природы, припеченное горячими степными ветрами лицо его сделалось почти черным. – Ну, вот что, лейтенант, – продолжал Усман, а под кожей скул недобро заходили желваки. – Вот что. Передайте этим своим "героям", – он кивнул в сторону новобранцев, напряженно слушавших наше "собеседование" с их непосредственным начальником, – передайте им... Если через час штыки не будут на положенном им месте, потерявшие их будут расстреляны. Вот тут же, на этом месте. Так и скажите. Сам приду с группой автоматчиков! Пошли, комиссар! – последние слова адресовались мне. Очевидно, для большей убедительности в неотвратимом возмездия Усман приподнял мое звание от младшего политрука до комиссара.
Я же чуть не рассмеялся. Но не от этого неожиданного повышения в звании, а от помянутых Хальфиным автоматчиков, с коими он предполагал исполнить свое грозное обещание. Откуда бы он их взял? На всю минометную роту в момент формирования в Акмолинске в декабре 1941-го была изготовлена каким-то умельцем деревянная штуковина, отдаленно напоминавшая автомат ППШ. Выдано нам это деревянное детище одновременно с другим набором муляжей, в числе которых, как сказано раньше, находились все причиндалы к 82-миллиметровому миномету: и ствол, и двунога-лафет, и опорная плита, и даже специальное приспособление, исполненное на диво тонко и точно сержантом Гужавиным – фронтовиком, прибывшим к нам из госпиталя, успевшим, значит, повоевать. Лишь в день погрузки в эшелон, коему поручено доставить нас к месту настоящих боевых действий, было выдано и оружие настоящее, положенное минометной роте по штату военного времени. Было там все: и собственно минометы, и карабины вместо винтовок, и гранаты "Ф-1", и пистолет "ТТ" для командира роты, и револьвер типа "наган" – для политрука и взводных командиров. Было, повторяю, все. Но среди этого всего автомата почему-то не оказалось. Ни единого. А тот, что изображал из себя автомат, был выброшен за полной ненадобностью. А вот деревянные его собратья по муляжу, сделанные искусно, бережно уложены в складке, где и ожидали своего часа, того дня, когда здесь, в далекой казахстанской степи, начнет формироваться новое соединение.
Узнавши историю нашего автомата, нетрудно будет понять, почему так нелегко мне было удержаться от смеха, когда Усман Хальфин пригрозил солдатам из нового пополнения, утратившим штыки со своих винтовок, автоматчиками. А вообще-то, при создавшейся ситуации было не до смеха: мы отлично понимали, что ничего хорошего она нам не обещала. И все-таки, как бы там ни было, угроза подействовала. Не через час, а уже минут через двадцать к нам прибежал, страшно запыхавшись, ротный. Вытянувшись в струнку, громко и радостно доложил, в волнении ухватившись, как за спасательный круг, за родную для него украинскую мову:
– Усе у порядке, товарыш командир батальона! Штыки усе, як воно есть, на мисте. Докладае лейтенант Добренко!
– Оно и видно, что Добренко. Где ж вы их нашли? – спросил Хальфин.
– Боны сами найшлы. Бойцы, яки их поховалы.
– Что значит "поховалы"? Попрятали, что ли?
– Так точно, товарищ командир батальона! – еще более радостно подтвердил ротный уже на чистейшем русском языке, почему-то упорно называя Хальфина не по воинскому званию, а по должности, наспех сконструированной в сложившейся обстановке. – Зарыли рядом со своими окопами.
– Зачем же они это сделали? – допытывался Усман. Лейтенант Добренко замигал длинными, как у девушки, черными ресницами. Не сейчас же приоткрылась для меня и Хальфина тайна исчезновения штыков. Лишь после того как, набравшись духу и решив до конца прояснить дело, лейтенант вытащил из кармана помятую, побывавшую не в одних перепачканных руках немецкую листовку, ткнул своим пальцем в два подчеркнутых им слова: "Штык в землю", – после всего этого картина прояснилась, а нам от этой жуткой ясности сделалось муторно. Двумя этими словами заканчивалась листовка, ими же заканчивались все вражеские листовки, похожие на белую смерть, посыпавшуюся с небес на все степное пространство между Доном и Волгой. Полный текст этой листовки гласил:
"Русские солдаты! Позади вас Волга. Скоро всем вам – буль-буль. Не слушайте жида-политрука. Не читайте Эренбурга! Он проливает только чернила, а вы свою кровь. Сдавайтесь в плен и вы спасете себя. Выходите ночью к нам. Вам достаточно лишь крикнуть: "Сталин капут! Штык в землю!"
Это, пожалуй, единственная листовка, текст которой написан вполне грамотно. Все же остальные, с коими мне как политработнику пришлось иметь дело, были нелепее одна другой, а ими-то в основном и угощала нас распроклятая "рама" – немецкий двухфюзеляжный разведывательный самолет "Фокке-Вульф-189". Сперва эта крылатая и двухвостая ведьма сбрасывала две парочки бомб, а потом уже вытряхивала Геббельсову продукцию. Среди листовок попадались и такие, где их авторы грешили стишками, рядом с которыми помянутое мною раньше "Заветное слово Фомы Смыслова", сочиняемое ежедневно Семеном Кирсановым, выглядело бы классикой. Особенно часто встречалась листовка, где безвестный нам сочинитель из ведомства колченогого министра пропаганды назойливо и архибездарно призывал советского воина:
Бей жида-большевика:
Морда просит кирпича.
Не о таких ли шедеврах мужики из моего села Монастырского на Саратовщине говаривали (тоже в стихах):
Не в ряд, не в лад -
Поцелуй кошку в зад.
Но у моих земляков получалось хоть в рифму. Теперь уж не могу сказать, вспомнил ли я тогда, в августе или в сентябре 1942-го эту озорную присказку моих односельчан или всплыла она лишь теперь, когда непостижимою силой памяти вернулся к годам более полувековой давности. Сейчас-то, воскрешая все это, я улыбаюсь. Но тогда, когда несколько новичков из пополнения, волею судьбы оказавшихся в моем подчинении, начитавшись вражеских листовок, закопали в землю винтовочные штыки... с какой целью? Как тут ни суди, как ни ряди, а цель может быть только одна – сдаться в плен. Понимал ли лейтенант Добренко, чем могла кончиться вся эта история для него, для шести его бойцов, закопавших штыки в землю, для меня, наконец, их политрука?! Можно разве предположить, да и то с весьма отдаленной от истины вероятностью, что по своей малограмотности эти солдатушки – бравы ребятушки из всей листовки уразумели лишь одно: штык в землю – и ты спасен, ни о каком плене и мысли не было. Но кто же этому поверит, хотя, в общем-то, могло быть и так?
Пока возможно (через час такой возможности уже не было: немцы пошли в очередную атаку, и начался бой), мы, Хальфин и я, пытались выяснить у самих бойцов, что же заставило их совершить такое, знали ли они, на что идут и что ждет их после разоблачения. Все угрюмо отмалчивались, сидя на корточках, держа новенькие винтовки с такими же новыми штыками, тщательно освобожденными от прилипшей к ним земли, на своих коленях. А когда я, как только мог, нарисовал эпилог таким, каковым ему и надлежало быть, узнай об их проделках там, где обитают военная прокуратура и ее следователи, вышедшие к Волге заблаговременно, за день до нашего окружения под Зетами, ребят охватил ужас.
Некоторые сейчас же заплакали. А один, самый молоденький, чернявенький, даже вскрикнул: "Ма-ма-а-а!" Крикнул так же громко, как и мой спаситель Коля Сараев, но у того слово это исторгнул ось из души, когда он с противотанковой гранатой в поднятой руке пошел на встречу с катившейся на нас немецкой танкеткой. А тут случай совсем иной... Отойдя в сторону, мы начали размышлять.
– Ну, командир, что будем с ними делать? – спросил я Хальфина.
– Придется докладывать.
– Кому? Командир и комиссар полка из окружения не вышли. Баталова что-то не видно. Кому докладывать?
Усман ответил еле слышно:
– Себе. Больше некому.
– Спасибо, друг! – Я почувствовал, что скулы мои заходили ходуном, а глаза увлажнились. – Спасибо. Сами будем решать.
Мы вернулись к бойцам. Они быстро поднялись. Ждут, а в глазах – страх.
Помедлив немного, Хальфин сказал:
– Вот что, товарищи красноармейцы! – обычно глуховатый голос Усмана теперь, натянутый до предела, вдруг зазвенел. – Вот что... Ваша судьба сейчас в ваших руках. И в ваших штыках тоже. Скоро немцы пойдут в атаку. Обязательно пойдут. Понятно? По местам!..
...Мое повествование будет долгим и трудным, какими были дни и ночи страшного побоища, вошедшего в новейшую историю под именем "Сталинградская битва". Наберемся терпения. Может быть, на каком-то рубеже повстречаемся еще раз, а то и два с одним, а то и с двумя из тех, что со вновь примкнутыми штыками пошли на встречу с теми, которые пришли сюда за тысячи верст с неведомого для нашего солдата Запада, чтобы косноязычно прокричать всем нам:
"Рус! Вольга-Вольга! Буль-буль!"
В грохоте и крови прошел остаток того дня под Елхами. В грохоте и крови утонула, растворилась и в значительной степени утратила свой пахнущий тоже кровью смысл история с закопанными в землю штыками.
Елхи были вновь – в какой уж раз! – не только удержаны, но и освобождены полностью, а немцы на несколько сотен метров отброшены от них. А главнее этого в те дни ничего уж не было.