Сколько еще будет длиться это бегство - снова и снова по покатым улицам, опасным перекресткам, скрещеньям железнодорожных путей, где с обеих сторон грохочут локомотивы? Затем - равнина, пашни и луга прорезаны полосами паров. Ничто не пребывает в покое, все - в неустанном движении, будто весь мир - ленивое и бессмысленное бегство от еще более бессмысленного преследования.
За свои ноги Габриель не боится. Они достаточно молоды и сильны, чтобы еще много часов подряд бежать по чертополоху и по болотам. Но голод и жажда мучают ее непереносимо.
Что еще ей остается, как не пойти домой? И поискать, что можно поесть и попить. Она сворачивает на свою улицу, она входит в дом. Ювелир выстукивает изящную молоточковую музыку, запах камфары из аптеки ударяет в нос. Она ищет во всех шкафах конфеты. Но коробки с шоколадом и корзиночка с засахаренными фруктами пусты. Вероятно, что-то найдется на кухне.
Она пристально смотрит на открытую дверь в комнату покойника, наполненную густым дезинфицирующим дымом. Ловушка! Габриель бросается вон из дома.
На какой-то улице бедная душа ищет, как бы утолить смертельную жажду. Кто даст ей попить? Ах, если бы она могла найти другой ответ! Но ответ один-единственный: Эрвин! Можно жить в одиночестве и одинокой умереть. Но каждому нужно пить. От жажды нельзя избавиться. От жажды вянет всякая гордость.
Поэтому, когда последние силы покидают ее, бредет она сквозь свинцовую тяжесть своей жизни к Эрвину, к дому Юдифи. Ее ведь пригласили на ужин.
Но в ярко освещенной прихожей она теряет решимость. Как она выглядит? Растрепанная, в рваной ночной рубашке. Голые ноги грязны от уличной пыли.
Воскресное общество, кажется, все еще в сборе. Слуга с суровым взглядом и служанка с графинами, бутылками и тарелками быстро проходят в буфет. Звон бокалов и смех доносятся сквозь двери.
Габриель едва не падает от усталости и жажды. Тут выходит Эрвин, рыщет взглядом по сторонам. Еще раз собирается Габриель с силами. Лучше эту муку переносить, чем с м у щ е н н ы й при виде надоевшей сестры взгляд Эрвина. Скорее прочь отсюда!
Габриель бродит по улицам. Просыпающиеся опасности и все более злые напасти испытывает она: злобные взгляды, враждебные слова и преследующие ее несчастья сыплются, как из рога изобилия.
Наконец она на вокзале, в огромном зале, в зале ожидания третьего класса. Всякий сброд толпится здесь. Бедняки - вероятно, эмигранты, ждущие поезда, - спят на своих узелках и вязанках.
Слава богу! Буфет открыт! Габриель просит пить. Кельнер без воротничка (она видит, что у него не хватает двух пальцев на правой руке) небрежно придвигает к ней грязный стакан. Наконец она может пить. Но уже после первого глотка она роняет стакан на пол. Жидкий перец обжигает ей горло.
Так же неудачно все происходит и дальше. Ей хочется съесть два кусочка хлеба. На залитой пивом стойке буфета лежит поднос с нарезанным хлебом. Габриель берет одну булочку. Но когда она подносит ее ко рту, маленькая рыбка дергается на плоском блюде и бьет хвостиком. В ужасе Габриель отбрасывает блюдо в сторону.
Она пытается скрыться.
- А кто заплатит, милая дама?
У Габриели кровь бросается в голову. Она хватает руками воздух. Ее сумочка пропала. Потеряла или оставила где-то.
Кельнер замечает с утомленной наглостью:
- У дамы нет мужчины, способного ее защитить?
Габриель сдается. Она угодила в ловушку. Кельнер начинает громко бранить и высмеивать ее.
- Какая утонченная бережливость! Набедокурить и ускользнуть на цыпочках! Я в полиции запру вас под замок!
Кельнер травит ее и дальше. Люди окружают Габриель, смеются и негодуют. В толпе внезапно появляются "палачи", о которых Габриель знает по историческим романам. Одеты они необычно. На них сапоги с отворотами и совсем короткие зубчатые камзолы, которые едва достают им до пупка. Живот обнажен. Странным образом у них отсутствует член, на месте него заметен толстый красный рубец.
Один из палачей указывает на портфель, который несет подмышкой.
- Портфель господина надворного советника. Я ношу его за ним.
Другой ощупывает кожу портфеля.
- Что там?
- Погашенные счета господина концертмейстера. Теперь ему больше не нужно влезать в долги. Но господин надворный советник должен был в этом убедиться.
Кельнер осведомляется:
- Отчего умер господин? От воспаления легких, не так ли?
Палач:
- Что это вам взбрело в голову, господин официант? Он умер от голода. - Сообщение возбуждает всеобщий интерес. Толпа уплотняется. Палач продолжает: - Господин надворный советник трижды в день получал предписанные ему мясные блюда. Но послевоенные годы были очень тяжелы, и жена господина хотела сэкономить. Так вот! Деньги на образование ее брата поглотили половину жалованья господина.
Кто-то осмеливается спросить:
- Это наказуемое деяние?
Палач подтверждает:
- Конечно, это наказуемое деяние - преследовать своего брата. В Берлине! Так оно и бывает! А он никак не может от нее отделаться.
Габриель слышит, как старуха, живущая в ее родном городе, объясняет палачу:
- Все потому, что она не ушла в монастырь.
- В какой монастырь? Женщина шипит:
- Вы не знаете? Она в двенадцать лет дала торжественный обет, а потом его нарушила. Тогда она будто почувствовала, что с ней что-то не в порядке.
Господин в наглухо застегнутом черном сюртуке поучает:
- Хранить свою детскую веру - опасно. Потерять свою детскую веру - еще опаснее. Но ни… ни… - ни того, ни другого - опаснее всего. От этого происходит только невообразимое свинство.
Старший палач дает знак:
- Лучше всего было бы вызвать пятый департамент: царство мертвых!
Протестующие голоса:
- Невозможно! Разве вы не знаете, что мертвецы бастуют?
- Что?! Даже телефон и телеграф?
- Почитайте вечерние газеты! Всеобщая забастовка!
Тем временем спящие бедняки проснулись и подошли. Настроение людей все враждебнее. Сильные удары сыплются на голову пленницы и отдаются в воздухе звонкими хлопками.
- Чужестранка! Взять с нее анкетные данные!
Будь что будет! Дольше Габриель не может сопротивляться. Хоть бы теперь глава всего сущего явился и покончил с ней!
Но приходит помощь, хоть это старый и слабый помощник. Пан Радецки со скамьи, на которой спал среди бедняков, вскакивает на ноги:
- Дайте ей бежать, люди! Съела ли она то, за что должна заплатить? С каких это пор платят за то, чего не ели? Оставьте ее! Она всего лишь беженка и ждет поезда.
Ропот затихает. Люди возвращаются на свои места. Габриель видит, как пан Радецки качает головой и вздыхает среди попутчиков:
- Платить! Платить еще и за то, чего не съел! Можно подумать, жизнь стала ростовщиком!
Но тут резко звенит колокольчик, и в кафе раздается грубый голос:
- Пять часов! Освободить помещение!
Беспорядочная толпа вытесняет Габриель наружу.
Серые утренние сумерки окутывают улицу, ее глаза, глаза всех прохожих. Матовые и светлые, как зрачки слепого от катаракты, - таковы глаза бедных душ, которых выталкивают навстречу дню. И день мира сего - сам серая катаракта, которая только предшествует свету Божьему.
Людской поток несет ее. Но уже не тот радостный поток легкого, безмятежного существования, а ужас и отвращение, течение шлаков и отбросов. Мерзкие, вонючие платья и тела давят Габриель со всех сторон. Вот он, вероятно, вынесенный ей приговор: стать беспомощной частью этой скорбной, отчаявшейся массы, которая уныло движется к месту своего безрадостного труда. И тело ее изнемогает от жажды, отвращения и стыда. Все плотнее сивушное дыхание тысяч и тысяч окутывает ее затхлостью, которая ее душит.
Габриель понимает: если не удастся разжечь в себе крохотный, слабый огонек, - она погибла навеки.
Молиться? Но все молитвы погашены в ней тяжелой дланью. Имя Христово уже не может всплыть в памяти.
День наступает. Масса движется вперед. Разносчики газет мечутся как угорелые. Город откашливается хрипло и зло. Все пропало!
Тут вспыхивает в ее памяти: считать! Считать! Я ведь должна считать!
Сначала никакого счета! Забыто каждое слово, забыта каждая буква! Со всей силой бьется она в воздушную дверь, преодолевая сопротивление пустоты.
Улица пенится людскими потоками, вытекающими на огромную площадь. Можно вздохнуть свободнее. Асфальт вибрирует, как длинная резиновая лента. С треском взлетают ставни на шарнирах.
И вот взрывается что-то в ней свободным криком:
- Раз… два… три…
Тотчас возникает вокруг пустота, и сила числа "три" шквалом подбрасывает ее к небесам.
Первым делом Габриель выпивает большую деревянную кружку молока. Она бросается к кружке, приникает к ней, затем, утолив жажду, пьет медленно, пока солнце, жужжащие насекомые, тени деревьев, сотни парящих образов невесомо раскачиваются вокруг, вызывая неописуемое, звериное наслаждение.
Она берет хлеб, который придвигает к ней бабушка, крошит и жует, внимательно и бессознательно. Это хороший, домашний ржаной хлеб, и все-таки есть в нем другой, более пряный вкус, - сила, что сразу сообщается крови не только удовольствием, но и тонким непосредственным знанием.
Габриель жует не спеша. Безопасность ощущает она как погружение в водную стихию. Она смотрит неподвижными, широко раскрытыми глазами вдаль. Старый, хорошо знакомый сад. Вершины холмов на другой стороне. Вот - местечко под ореховым деревом в невысокой траве, по которой так приятно ходить.
Бабушка перочинным ножом раскалывает скорлупу грецких орехов. Пальцы ее - совсем коричневые. Зеленую кожуру она бросает на землю, орехи - в корзину. Габриель пытается вспомнить бабушку, под чьей суровой опекой выросла после ранней смерти родителей. Бабушка сильно изменилась; можно усомниться, действительно ли это она. Кажется, бабушка стала выше, костлявее; лицо вдумчивее, проницательнее. Часто она выглядит как старая крестьянка, часто - как управляющая большого имения.
Сейчас она очищает новый орех, изящно и тщательно отделяет от ядра тонкую желтую кожицу. Ядрышко она сует внучке в рот.
Габриель с удовольствием пробует сладость ореха. Она сразу замечает, что ее язык наделен новым и сильным чувством вкуса. Ей кажется, что она еще ни разу не ела орехи. Она спрашивает:
- Что это? Что там в этом орехе?
Женщина продолжает раскалывать кожуру смуглыми пальцами.
- Вглядись лучше в это ядрышко, девочка. Каждый орех - голова, мозг! До нынешнего мира существовал другой мир, где обитали высшие существа, тогдашние люди - орехи. Бог разрушил тот благодатный мудрый мир. Но во вкусе ореха что-то от него осталось. Даже масло в их кожице было злой горечью, без которой тоже нельзя было жить.
Габриель очень увлекла эта сказка. С ребячьим любопытством она жаждала больше услышать о природе, о новых, необычных ее свойствах. Однако женщина снова усердно занялась орехами и, не выпуская ножа, неопределенным жестом показала вокруг, будто хотела сказать: "Посмотри сама!"
Габриель видит на столе букет цикламенов. Она нюхает цветы. Она и не подозревала, как терпок этот аромат, - ведь ее обоняние тоже обострилось. Она не только наслаждается, но и понимает духовный смысл наслаждения. Пораженная жизненной силой альпийских лугов, она восклицает:
- Цветы поют!
Лицо женщины не меняется.
- Так вслушайся!
Скорлупки падают на землю, плоды - в корзину, Габриель же вдыхает песню цикламенов:
Мы - порождение гор,
Знатнейший род среди всех фиалок.
Потому мы гордимся собой.
Мы привет шлем друг другу
И звеним, если близко живем
Между мхов, средь корней, горных сосен, камней.
Мы вечно от радости дрожим,
Ведь радость нам придает
И аромат, и песнь, как всем созданиям.
Как радость наша сильна и тиха!
Как обострился слух внимающих нам зверей,
Так складываем мы наши лепестки
В молитвенном внимании,
И открываем круглые наши чаши,
Чтоб свет и воду в себя вобрать.
Благословляем стихии жизни:
Влагу и свет!
Мы не клянем силы разрушения:
Ночь, грозу и мороз!
Даже смерть благотворна:
Ведь длится она недолго!
Со слезами на глазах перестает Габриель слушать нескончаемую песнь цикламенов. Огромная жизнь раскрывается перед нею. Она хотела бы слышать речь всех цветов. Но бабушка берет ее за руку. Они идут по гравиевой дорожке. Травы, кусты, деревья словно созданы не из твердого вещества, а из нематериальных потоков и завихрений красок.
То, что слышится теперь, - не звонкое стрекотание цикад, а звук прилива света, отражаемого землей и травой. Ведь свет - не спокойно господствующая стихия, а кристаллический ливень. Габриель держит ладонь против солнца. Она знает, что кровь - тоже медленно и густо текущий свет, омраченный только тенью сердца.
Она начинает охоту за тайной: что такое кровь? В крови этой женщины они - Эрвин и Габриель - когда-то крепче были сплетены тесными узами, чем в крови их родной матери. Но именно бабушке так тяжело об этом рассказывать. Все-таки с губ Габриели срывается:
- Это ведь дурно, что я так люблю Эрвина?
Бабушка молчит и грустно смотрит на нее. Габриель защищается, пытаясь объяснить необъяснимое.
- Когда растут вместе… Я думаю его мыслями, дышу его дыханием, предчувствую его желания… Я ощущаю каждую его дрожь, о которой Юдифь и не догадывается… Какая фальшь в этих словах: "Я его люблю"!.. Ведь все намного проще… Наши волосы пахнут одинаково… Цикламены тоже любят друг друга… Разве это дурно?.. Если б мы росли на деревьях, в этом не было бы ничего плохого…
Старуха осуждающе кривит рот. Но Габриель не может успокоиться:
- Бабушка! Если бы он остался бедняком, я была бы счастливейшим человеком на свете. Но он продал себя и предал. И самое скверное: он перестал быть самим собой, и потому я тоже не такая, как раньше. Он не говорит больше своими, нашими словами; он говорит - подумай только! - совсем по-берлински! То, что он смутился, - это я могу ему простить. Но простит ли его Господь, что он не остался самим собой, а превратился в такого ненадежного, неуверенного и подавленного человека? Ах, он был моей гордостью, образцом для меня! Я ждала, что он покорит мир звуками н а ш е й скрипки. Но теперь он скачет как сумасшедший и скребет струны, по воле Юдифи, на скрипке Юдифи. Ведь эта женщина доверху наполнила его своим черным маслом. Она - желтая кожура, злая горечь в орехе, и ядро уже на вкус ядовито. Сделают ли все эти чужие женщины своим маслом мужчину ядовитым на вкус?
Все это, и многое другое, - чувствует Габриель, - исходит из ее души. Но сад и полдень полны такой ясности и света, что скорбные слова признания выходят из ее рта, как пар зимой. Она очень собой недовольна.
Бабушка возражает:
- Ты устала, Габриель. Я уложу тебя спать.
Да, она устала, и любопытно - что ей приснится? Сон будет чудесным переживанием, как хлеб, молоко и песнь аромата цикламенов.
Женщина первой входит в дом - обычный крестьянский дом, но не такой, как всегда; знакомый и вместе с тем незнакомый. Бабушка открывает дверь:
- Вот твоя комната.
Габриель сразу узнаёт: конечно, это ее комната, ее и ничья другая; ничто на свете не соответствует так ее существу: маленькое помещение с узкой кроватью, светлым окном, множеством цветов, с широко открывающимися ставнями, со стеклянной дверью на маленький балкон.
Эта комната… эта комната - она сама. Только здесь она - дома. Она думает:
- Итак, это и есть вечность! Почему бы и нет?
Бабушка, на которой теперь чепец монахини, открывает дверь в смежную комнату. Габриель следует за ней. Помещение точно такое же, только здесь нет цветов и стоит маленький книжный шкаф - на верхней полке лежит скрипичный футляр. На столе приготовлены чашка с молоком и хлеб. Но балкончика здесь нет.
Габриель не нужно даже вспоминать старые учебники и скрипичный футляр, чтобы тотчас узнать комнату Эрвина. Старухино лицо становится непреклонным и жестким. Сильным рывком она закрывает окно и ставни. Теперь здесь темно. Она забирает молоко с буханкой хлеба и властно уводит Габриель из комнаты Эрвина в ее собственную.
Потом она ставит на стол еду, осмотрительно и основательно закрывает дверь в комнату брата. Все происходит в молчании. С растущим страхом Габриель спрашивает суровую женщину:
- Что ты делаешь, бабушка?
- Запираю дверь.
- А Эрвину нельзя домой?
- Нет.
- И я больше его не увижу?
- Нет.
Габриель хочет схватить женщину за руку, но хватает пустоту. Она выкрикивает:
- А сюда привести его мне тоже нельзя?!
В два шага бабушка выходит на балкон. Ее спина крестьянки решительно склоняется к перилам. Широко размахнувшись, бабушка бросает ключ вниз, в бездонную глубину. Ответ красноречивый! Она могла бы и не говорить:
- Если достанешь ключ!
Что переживает Габриель в это головокружительное, переполненное отчаянием мгновение? Комната и сон манят ее, мысли об Эрвине и - с не меньшей силой - страстная тоска по запутанным и грязным проявлениям жизни тянут ее вниз. На внезапно налетевшем ветру стоит она на балконе. Еще короткий острый приступ страха… И она бросается, падая все стремительнее, в объятия бесконечного пространства.
Пространство не убивает ее.
Как верный верблюд опускается оно на колени и дает ей мягко соскользнуть посреди самого оживленного перекрестка Берлина.
В это мгновение постовой подает знак. Со всех сторон мчатся вперед автомобили, грузовики, роскошные лимузины, такси. Габриель пропускает, отпрыгивая в сторону, длинную сверкающую великолепную машину, когда вся мощь тяжелого омнибуса наваливается на нее. Нескончаемая сверхчеловеческая боль заставляет ее проснуться.