* *?
Когда Габриель после тяжелой операции проснулась в своей больничной палате, никто этого не заметил.
Заметить это было трудно, поскольку больная не подавала никаких признаков жизни. Она одна знала, что проснулась, что снова пребывает в этом мире. У нее не было сил открыть глаза. Но веки ее стали такими тонкими и прозрачными, что она видела все, что происходит вокруг, и слышала каждое слово, сказанное и даже не высказанное.
Сначала она узнала медсестру и ассистента у постели. Ассистент все считал ее пульс. В центре больничной палаты Габриель увидела профессора - доброго человека, который так ей нравился! Он был уже не в белом халате, а в меховом пальто, и собирался уйти. В тени от двери Габриель заметила еще две фигуры, которые, казалось, стеснялись войти в комнату. Одна - незнакомый господин с блокнотом в руке, другой мужчина - Эрвин, ее брат.
Да! Она слышала тихий голос Эрвина:
- И нет никакой надежды, господин профессор?
Каким властным, каким спокойным выглядел профессор в своих мехах! Хоть бы он остался! Габриель услышала:
- Все зависит от ее сердца.
Естественно, от этого зависит все. Как быстро приехал Эрвин! Слышалось его запыхавшееся хриплое дыхание. Он все время вытирал платком лоб. Его пальто - тоже коричневый реглан - расстегнуто. Влажная прядь светлых волос свисает на глаза. Он жалобно спросил:
- Как только это могло случиться?
И стал повторять снова и снова, будто в забытьи:
- Ужасно, невероятно, ужасно…
Слова ассистента, совсем близко, болезненно резанули слух:
- Если б вы знали, сколько пострадавших от несчастных случаев доставляют за день в Шарте!
Незнакомый господин старался придать своему трескучему голосу выражение мягкого сожаления:
- Прошу прощения, но мой долг заставляет задать господам несколько вопросов. Всего лишь формальность! Но, судя по показаниям свидетелей, нельзя исключить попытку самоубийства.
Габриель почувствовала, как возмутился Эрвин, что ее сочли способной на самоубийство.
- Но это ведь бессмыслица, вопиющая бессмыслица!
Господин вежливо заметил:
- По наблюдениям одного очевидца, дама, как слепая, долго бродила у перекрестка, а потом побежала прямо под колеса автобуса.
Эрвин, терзаясь и мучаясь, причитал:
- Вздор, совершеннейшие вздор! Никакой логики!
Незнакомый господин тоном служебного соболезнования осведомился:
- Сколько времени ваша сестра находится в Берлине?
Эрвина, казалось, охватила суетливая разговорчивость:
- Совсем недолго! Вчера рано утром, в семь пятьдесят, она приехала из Австрии поездом через Пассау. К сожалению, случилось недоразумение. Моя сестра послала телеграмму, а я, при той суете, в которой вынужден жить, день и час прибытия прочел неверно. Я ошибся. Поэтому вышло так, что меня не оказалось на вокзале. Я страшно испугался, а потом было слишком поздно. Вы должны знать, господа: Габриель… моя сестра… очень восприимчива ко всему внешнему… я имею в виду… тонкая, чувствительная женщина, слишком расположенная к восторженности. О боже, мы ближе друг другу, чем просто брат и сестра. Мы с детских лет были хорошими товарищами. Она всегда была моим добрым ангелом, ангелом-хранителем, до фанатизма даже. И это - в то время, когда никто в меня не верил… Ах, что я вам тут рассказываю, боже мой, боже мой…
Эрвин замолчал, бросил на Габриель взгляд, полный ужаса, и лицо его исказилось, будто он хотел заплакать и не мог.
- И вот… это ужасное несчастье!
Незнакомец посмотрел в свой блокнот:
- Ваша сестра заказала номер в отеле "Австрийский Двор".
Эрвин вытер лоб и затараторил еще быстрее, так что Габриель прилагала все усилия, чтобы не пропустить ни слова.
- Да! В таком дешевом отеле! Это так странно! У нас хватило бы места. Наша квартира очень велика. Хотя она принадлежит моей жене. Но это же все равно. Тут целая куча нелепостей. Хотя бы это проклятое воскресенье! У нас - то есть у моей жены - бывает по воскресеньям много гостей, друзей, художников. Беседуют об искусстве, музицируют. Ни моя жена, ни я не ожидали встретить Габриель… мою сестру…
Габриель услышала тихий голос профессора:
- Произошло ли между вами какое-нибудь… недоразумение?
Оскорбленный Эрвин ответил:
- Совсем нет! Как вы могли такое подумать, господин профессор? Какое еще недоразумение? Была просто небольшая неразбериха. Я был несколько ошарашен, захвачен врасплох, когда Габриель возникла передо мной. Когда испытываешь неожиданное удовольствие, лицо становится глупым. А ведь у моей сестры было полное право на безумнейшую радость свидания. Мы же много лет не виделись. Теперь я в этом глубоко раскаиваюсь. Внезапно оказываешься друг против друга, а многие годы… Что вы говорите, господин профессор?
Профессор ничего не говорил.
Эрвин нервно обернулся к незнакомцу:
- Зачем такие крайние предположения? Объясните мне, в чем причина ваших коварных приемов? Мы вчера вполне мирно побеседовали… Моя жена, естественно, еще меньше была подготовлена к ее посещению. Вы же знаете, каковы женщины! Другой мир! Ревность к настоящему, существующему! Ревность ко всему прошедшему! Стоишь между ними… Но я говорю и говорю. А там лежит она…
По голосу профессора Габриель почувствовала, насколько глубоко он проник в ее судьбу.
- Ваша сестра замужем?
Почему так торопливо заговорил Эрвин?
- Вдова, господин профессор! Он три недели назад умер. Надворный советник Август Риттнер, высокопоставленный чиновник, приличный человек, только, увы, на двадцать пять лет старше ее. При более благоприятных условиях я согласился бы с этим браком, который, впрочем, был вполне счастливым, ни в коем случае не вынужденным.
Эрвин прислонился к стене, будто его охватило головокружение, и закрыл глаза.
- Такова жизнь, господа!
Незнакомец, не отходя от двери, безучастно-деловым тоном вставил, вопреки волнению Эрвина:
- Ваша сестра не провела вчерашний вечер в вашем обществе.
- Вот именно! Она обещала, что останется на ужин, и вдруг исчезла.
- Ваша сестра вчера ночью в сопровождении одного господина присутствовала на финише шестидневных гонок.
Эрвин в глубоком изумлении взглянул на незнакомца.
- Но я об этом и не догадывался. Сам я никогда не видел шестидневных гонок.
В голосе следователя уголовной полиции угадывалось наслаждение от перечисления фактов.
- Несчастный случай произошел в восемь тридцать утра. В пять часов ночи даму видели в вокзальном ресторане возле зоопарка.
Рука Габриель почувствовала напряжение гнева в руке, что щупала ее пульс. Гнев прозвучал и в вопросе ассистента:
- Ваша сестра впервые в Берлине?
Эрвин ответил тихо, словно защищаясь от упрека:
- Она молодой вышла замуж и поэтому очень редко выезжала из Зальцбурга.
Ассистент произнес твердо и ясно:
- Господа, я не считаю неправдоподобным, что больная слышит большую часть того, что здесь говорится. Кроме того, совершенно бесполезно делать предположения о различных отношениях и причинах тех или иных поступков. Никому это не поможет. Есть много оснований для самого невероятного. Впрочем, я сам родом из маленького австрийского городка и оказался однажды утром на перроне вокзала… Поймите меня правильно! Уличное движение само по себе не опасно для приезжего, если только он сам…
Ассистент умолк, будто не надеялся, что его поймут. Он пробурчал себе под нос:
- Во всяком случае, уличное движение в Лондоне намного оживленнее.
Вдруг он схватил ее руку, наклонился и прислушался.
Сквозь закрытые веки Габриель видит многозначительный взгляд профессора - тот смотрит на ассистента. Затем, будто по тайному сговору, ассистент громко произносит:
- Если господин профессор распорядится, я введу инъекцию.
Профессор застегивает пуговицы мехового пальто и приказывает с грубоватой прямотой:
- Прошу господ покинуть помещение!
Габриель ничего больше не видит.
Но она слышит возле себя короткие всхлипы. Она знает, что это Эрвин встал около нее на колени. Она знает, что он плачет. На своей бесчувственной руке она ощущает его поцелуи и слезы. Ее руку он держит как раньше, как прежде, как всегда, он сжимает и давит ее, лакомится ею, как сладким плодом.
Но Габриель тоже держит Эрвина за руку. Это ей удалось. Все чуждое растаяло. Годы рассеялись. Она снова обрела брата. Она может отвести его домой.
Но ни к дому, ни к саду дороги нет. Ей нужно пройти по дну озера. Нежно смыкается над нею свод прохладной воды. Божественно легко дышать в зеленовато-синем пространстве. Ей так хорошо здесь, что она не помнит, когда отпустила руку Эрвина.
В глубине она видит бабушку. Женщина торопится, и Габриель нужно поспешить, чтобы не остаться без проводника. Ей еще недостает ловкости, чтобы свободно передвигаться в этой стихии. У бабушки мало времени, она нетерпелива. Габриель слышит издалека ее зов:
- Иди скорее; наконец-то я расскажу тебе о твоей жизни!
1927
Тайна человека
I
Лунхаус, искусствовед, был кос.
Это неудобство, - как всякий недостаток, соответствовавший, несомненно, свойствам его характера, - не только делало его несимпатичным, но и порождало, если приходилось с ним беседовать, особенное затруднение. Откровенно разговаривать с Лунхаусом было невозможно, поскольку из-за его косоглазия чудилось, будто рядом присутствует кто-то третий. Его стремительная бесцветная речь как две капли воды походила на "реплики в сторону" старого драматического стиля.
Впрочем, Лунхаус был специалистом по австрийскому барокко, чего я, однако, не могу утверждать с уверенностью. Он в такой же степени мог быть знатоком "прикладной росписи по стеклу" или ранней немецкой готики. Помимо чисто научной деятельности он писал статьи для нескольких газет под названием "Итальянские письма"; из покушений, художественных выставок, политических митингов, спортивных праздников, сенсационных преступлений, оперных премьер, светских скандалов, обзора общественных настроений, пейзажных зарисовок, аристократических знакомств, - в общем, из несовместимых пряностей умел он быстро приготовить острое блюдо. Он был бессменным посвященным в тайны личности. Я был знаком с ним давно. Кто не знал Лунхауса? Были даже люди, высоко ценившие его заметки.
В тот день он, казалось, закусил удила. Эксцентричнее, чем когда-либо, сверкали его глаза мимо людей и вещей. Двойственность его взгляда была непереносима, но нельзя было ей не поддаться.
Я не считаю необходимым при первой же возможности терять самообладание от восторга при виде старинных дворцов, великолепных шедевров и выщербленной ценной утвари. Я никоим образом не горжусь этой тупостью, ибо она указывает на мою принадлежность, - в противоположность опьяненным красотой знатокам, - к той низшей нерафинированной касте, коей доступны менее благородные наслаждения слуха.
Тогда я был настолько одинок в этом городе, не встречаясь ни с одним человеческим существом, кроме кельнеров, портье и лодочников, что вспомнил о рекомендации к художнику Саверио С. Гонимый жаждой общения, в бегстве от самого себя я поехал за город, обнаружив на знаменитой вилле не только хозяина дома, а целую компанию гостей, что очень меня испугало. Моя способность общаться с людьми полностью заржавела, я чувствовал в себе ту скованность и подавленность, что отравила столько часов моей юности. Оттого я сначала изо всех сил сторонился Лунхауса, своего единственного знакомого, который сразу сделал меня добычей мимо цели направленного взгляда и остроцеленаправленных комментариев.
Он вел себя здесь как дома и при первой же возможности отвел меня в сторонку.
- Вы тоже пришли подивиться нашей достопримечательности?
Я не сразу его понял, что, однако, его не смутило.
- Весьма неплохой объект для психолога.
О ком он? - думал я, в то время как мне все неприятнее становилось, что при разговоре он постоянно касается моей руки.
- Итак: во-первых, он выдает себя за итальянца. Но, спрашиваю я вас, разве триестинец (в лучшем случае триестинец!) - итальянец? Триест до войны был частью Австрии. Это же известно. Триестинцы происходят из Буковины, венцы - из Моравии… или наоборот.
Только теперь я понял, о ком он говорит.
- Обратите внимание на его итальянский! В нем та же характерная интонация, как в его немецком. А вы насладились его рукопожатием? Не правда ли, он будто прощения просит? Он-то уж знает, почему…
Я на самом деле заметил в рукопожатии и приветствии господина Саверио явную преувеличенность. Моя рука еще ныла от пожатия, которое даже для заключения дружеского союза было бы слишком крепким. Я был ему незнаком и представлен мимоходом. Почему он рывком притянул мою руку к сердцу с таким немотивированным энтузиазмом? Почему его взгляд так глубоко погрузился в мои глаза, будто он хотел сказать: "Наконец-то мы нашли друг друга"?
И без нашептываний Лунхауса я заметил бы, что в искренности приветливого взгляда, которая сходным образом выпадала на долю каждого из гостей, скрывалось что-то фальшивое, даже заискивающее.
Саверио был крупным мужчиной. Одевался он весьма изысканно. Свое гладкое желтое лицо, которое походило на умащенную маслом мраморную голову римлянина, он задирал так высоко, будто рост его казался ему недостаточным, хотя он и так был выше всех на голову. Эта тяга вверх казалась, однако, его единственной нескромностью.
Я никогда еще не видел человека, возраст которого было бы так трудно определить. В его густых волосах не видно было ни одного седого волоса.
Он говорил вперемежку по-немецки, по-итальянски и по-английски. Правда, на английском он обращался только к толстой (какая редкость!) англичанке, лицом походившей на китайскую маску или тибетскую кошку, с серыми волосами на прямой пробор и с кривой глупой улыбкой. Я не был согласен с критикой Лунхауса. Саверио разговаривал на разных языках в манере, которая мне импонировала именно тем, что они не были ему родными. Правда, слог его речи выдавал такую же преувеличенность и высокопарность, как и его рукопожатие, но голос был тихим, хрипловатым, и его просительная мелодика ласкала ухо.
Он беседовал с двумя дамами. Матерью и дочерью. Меня изумила плоская тривиальность комплиментов, которая, по моему мнению, Саверио совсем не шла. Он, казалось, принадлежал к числу мужчин, в отношении каждой дамы старательно исполняющих свои мнимые обязанности.
- Я хотел бы помолодеть лишь для того, чтобы поверить, будто могу на что-то надеяться, - говорил он красивой рыжеволосой дочери, которая редко отрывала влюбленный взгляд от собственных стройных ног.
- Что мне потом делать с креслом, на котором вы сидите? Отправить в музей? - говорилось красивой матери, смеявшейся над этой безвкусной глупостью, хотя плечи ее указывали на ее удовольствие.
(Та же дама сказала однажды, значительно позже, своему другу: "Этот Саверио - интересный малый, но как мужчину его в расчет не принимали. Я, по меньшей мере". Однако дочка, видимо, не разделяла материнского мнения. Ведь она, как утверждал Лунхаус, появилась однажды у художника со всеми пожитками и бросилась ему на шею, после чего Саверио повел себя в высшей степени благородно и вернул девушку матери. Это только сплетня, слух, да еще из уст Лунхауса. Однако много слухов возникало вокруг Саверио С.)
Пока Саверио мягким голосом отвешивал свои комплименты и скользил взглядом по изумительным линиям женских тел, его глаза оставались все же глубоко печальны. Иногда они отклонялись от предмета восхищения и с суетливой неуверенностью искали в комнате некоего Судию.
Искомый действительно здесь присутствовал.
Разумеется, я не называю имени знаменитого, всемирно известного художника, который находился в тот день в нашем обществе. Коренастый мужчина лет пятидесяти, чьи самоуверенно упитанные телеса вместо обычного костюма нашли себе пристанище в бесформенной и строптивой мешковатой робе. Волосатые руки с квадратно обрезанными ногтями, подбитые подковами сапоги дополняли облик крепко и твердо ступающего по паркету выходца из сельской среды, и его крестьянская почвенность составляла коренную противоположность элегантности Саверио. Скуластое лицо знаменитости, большая лысина, черная борода - во всем этом отчетливо угадывался автопортрет Сезанна, который так очаровал всех знатоков искусства. Я не хочу сказать ничего дурного, но это сходство заходило слишком далеко. Лицо прославленного художника можно было назвать плагиатом. Однако это действительно был плагиат во всей своей невинной откровенности - сходство лиц из-за родства душ.
Мужчина курил короткую трубку, держался в стороне, с важной серьезностью оглядывал стены и то, что на них висело, смотрел из окна - причем казалось, что, щуря глаза, он делил увиденное на разные по размеру картины. Слышны были только его громкие вдохи и выдохи, с трудом вырывавшиеся из лопастей носа. Я встречался с великим живописцем еще несколько раз, но не припомню, чтобы он произнес более пятидесяти слов. Зато до сих пор звучит у меня в ушах издаваемое им в знак одобрения или неприятия хрюканье и стоит перед глазами его кулак с огромным, выдвинутым наружу большим пальцем, которым он вырисовывал в воздухе широкие и затейливые иероглифы. Внушительный и впечатляющий жест истинного художника!
Не для удовольствия собрались мы в доме Саверио - летнем палаццо каких-то аристократов времен Ренессанса. Подготовка началась еще до появления хозяина дома. Я опускаю, разумеется, перечень картин, скульптур, сундуков, шкафов, дверей, тканей, парчи, бархата, драгоценностей многих столетий, что расположились в этом доме незаметно и скромно. Предмет искусства, прекрасная вещь, оказавшиеся перед нами случайно, внезапно возникшие на прогулке по городу, могут вызвать восторженное опьянение. К этому все-таки причастны случай, непредвиденность, радость открытия, интимность момента. Но музейному великолепию обычно сопутствуют заранее предполагаемое восхищение и вовсе непредусмотренная усталость. Каждая коллекция навязчива и оглушает. Однако сокровища Саверио обладали особенной красотой и изяществом. Даже знаменитый художник перед некоторыми произведениями отбрасывал свою самонадеянную безучастность. Тем не менее у меня почти ничего не сохранилось в памяти, так как сама личность Саверио будоражила и отвлекала меня.
Лунхаус не отходил от меня ни на шаг. Он, казалось, панически боялся, что новичок может уйти из этого помещения непосвященным и неразочарованным.
- На тот случай, если вы совсем ничего не знаете: ни дом, ни вещи ему, естественно, не принадлежат. Он - просто агент антиквара Барбьери. Продает в светском стиле и изображает богача и художника. Но это лишь поверхностный глянец. Весьма странная человеческая особь и тонкая штучка.