Чего не было и что было - Зинаида Гиппиус 8 стр.


Есенин стал, со своей компанией, являться всюду (не исключая и Рел. - Фил. Общества), в совершенно особом виде: в голубой шелковой рубашке с золотым пояском, с расчесанными, ровно подвитыми, кудрями. Война, - Россия, - народ, - война! Удаль во всю, изобилие и кутежей, - и стихов, всюду теперь печатаемых, стихов неровных, то недурных - то скверных, и естественный, понятный, рост самоупоенья, - я, мол, знаменит, я скоро буду первым русским поэтом, - так "говорят"…

Неприглядное положение Есенина - в этот и последующий период времени - имело, конечно, свою опасность, но, в сущности, было очень обыкновенно. И у другого, в девятнадцать лет, закружилась бы голова. У русского же человека она особенно легко кружится…

Но тут подоспели не совсем обыкновенные события.

Что было с Есениным за все эти дальнейшие, не короткие, годы? Не трудно проследить: на фоне багровой русской тучи он носился перед нами, - или его носило, - как маленький черный мячик. Туда - сюда, вверх - вниз… В. В. Розанов сказал про себя: "Я не иду… меня несет". Но куда розановское "несение" перед есенинским! Розанов еще мог сказать: "Мне все позволено, потому что я - я". Для мячика нет и вопроса, позволено или не позволено ему лететь туда, куда его швыряет.

И стихи Есенина - как его жизнь: крутятся, катятся, через себя перескакивают. Две - три простые, живые строки - а рядом последние мерзости, выжигающее душу сквернословие и гохульство, бабье, кликушечье, бесполезное. В красном тумане особого, русского, пьянства он пишет, он °Рет, он женится на "знаменитой" иностранке, старой Дункан, Уиствует в Париже, буйствует в Америке. Везде тот же туман

и такое же буйство, с обязательным боем, - кто под руку попадет. В Москве - не лучше: бой на улицах, бой дома. Знаменитая иностранка, несмотря на свое увлечение "коммунизмом", покинула, наконец, гостеприимную страну. Интервьюерам, в первом европейском городе, она объявила, что "муж" уехал на Кавказ, "в бандиты"…

Но Есенин не поступил "в бандиты". Он опять женился… на внучке Толстого. Об этом его прыжке мы мало знаем. Кажется, он уже начал спотыкаться. Пошли слухи, что Есенин "меняется", что в его стихах - "новые ноты". Кто видел его - находил растерянным, увядшим, главное - растерянным. В стихах с родины, где от его дома не осталось следа, где и родных частушек даже не осталось, замененных творениями Демьяна Бедного, - он вдруг говорит об ощущении своей "ненужности". Вероятно, это было ощущение более страшное: своего… уже "несуществования".

И вот - последний Петербург - нет, "Ленинград": комната в беспорядке, перерезанные вены, кровью написанное, - совсем не гениальное, - стихотворение, и сам Есенин на шнурке от портьеры.

Для комментаторов - широкое поле: можно, например, все свалить на большевиков: это они виноваты, не вынесла талантливая душа… и т. д. Можно покачать головой: вот до чего доводят богохульства. Можно и совсем не комментировать: просто отдаться, как М. Осоргин, лирической скорби, отговорила, мол, роща золотая, умолк самый значительный современный поэт, такой значительный, что лишь "безнадежно равнодушные и невосприимчивые люди" могут этого не понимать и от этой поэзии в волнение не приходить.

Между тем, суть лежит глубже. И значительна вовсе не поэзия Есенина, даже не сам он, но его история.

Что большевики тут совсем ни при чем - конечно, неправда. Они, вместе с общими условиями и атмосферой, сыграли очень серьезную роль в судьбе Есенина. Мы не знаем, сложилась ли бы судьба этого типичного русского, одаренного, нетронутого культурой человека - без большевиков так же, как сложилась при них. И, однако, большевики не суть, не главное. Не они создали "историю" Есенина. Как потенция - она была заложена в нем самом. Большевики лишь всемирно содействовали осуществлению именно этой потенции. Помогали и помогли ей реализоваться. И возможность стала действительностью, - действительной историей Есенина. Что ж? Хотя это звучит парадоксом, - разве многие тысячи Есениных, в свою очередь, не помогали и не помогли самим большевикам превратить их возможности - в действительность?

Дело в том, что есть в русской душе черта, важная и страшная, для которой трудно подобрать имя: это - склонность к особого рода субъективизму, к безмерному в нем самораспус-канью. Когда она не встречает преград, она приводит, постепенно, к самораспыленью, к саморасползанью, к последней потере себя. Русская "удаль", - удаль безволия, - этому процессу не мешает, а часто помогает.

Нетронутая культурой душа, как есенинская, - это молодая степная кобылица. На кобылицу, если хотят ее сохранить, в должное время надевают узду. Но тут-то как раз никаких узд для Есенина и не оказалось. Понять нужду в них, самому искать, найти, в такое время, - как он мог? А перед инстинктом - лежало открытое поле. Не диво, что кобылица помчалась вперед, разнесла, растоптала, погубила все, что могла, - вплоть до самой себя.

На Есенине это ярко и просто: пил, дрался, - заскучал, повесился. Примитивный рисунок всегда нагляднее. Но если то же самое происходит с человеком более сложной культуры, - тот же процесс "размягчения костей", - видимые его проявления могут быть не так резки. Для человека очень значительно он обертывается трагедией, - внутренней, конечно, - ибо все-таки в душе такого человека встают противодействующие силы. Разве не трагичен Блок с его слепым исканием упо-р3, но вечными падениями в безответственность? Гениальный

анов так долго был на скользком спуске, что уже не замечал "современничающих" ему людей, уже объявлял, что ему "все можно"… Однако ни он, ни Блок до конца не спустились и без борьбы по спуску не влеклись, как влекутся многие и многие русские люди: незаметно, без внешней трагедии Есенина, почти с видом благополучия.

Наше время - особенно соблазнительно. И с удвоенной силой приходится нам, - где бы мы ни были, в России или в Европе, - обороняться от внутреннего врага: от самораспусканья, инстинктивной склонности к субъективизму и безответственности. "Все - можно!", даже сгибаться в любую сторону под прямым углом… Да, только для этого надо раньше потерять спинной хребет. "Мне - все можно, и ничего!". Да, ничего, только "Ничего" с большой буквы, есенинский шнурок; символический или реальный - это уж безразлично.

Говорит ли Пешехонов, "за себя", что эмиграция - пыль, и нужно возвращаться под Р. К. П.; говорит ли Осоргин - сегодня в тон Пешехонову, а завтра, не считаясь с собственной памятью, обратное, - все это симптомы роковой русской болезни. Уже потеряна иерархия ценностей; уже говорится за одного "себя" (хотя вслух), но уже и за себя не отвечается. Недаром Осоргин с таким мгновенно-искренним порывом бросился к Есенину. Не почуял ли в нем какого-то, пусть отдаленного, но своего подобия?

Нет; здесь или там, - и здесь еще больше, нежели там, - обязаны мы помнить, чем грозит безмерность, безволие, безответственность. Каждому из нас пора собрать себя, скрепить в тугой узел, действительно быть "самим собой". Ибсеновского Пера Гюнта спасла Сольвейг. Нам приходится собственными силами защищаться от соблазна самопотери и… от тех, кто уже себя потерял.

А Есенину - не нужен ни суд наш, ни превозношение его стихов. Лучше просто, молчаливо, по-человечески пожалеть его. Если же мы сумеем понять смысл его судьбы - он не напрасно умер.

ДВА РАЗГОВОРА С ПОЭТАМИ

1

Задатки

Разговор, конечно, с поэтами будущими" с теми, которые мне пишут, - или завтра могут написать, - прилагают несколько стихотворений и просят ответить, вижу ли я в них "задатки".

Иногда вместо двух - трех листов - тетрадь: и стихи, и проза. Но неизменен вопрос - о задатках.

Все современные писатели получают от писателей будущих, вернее - потенциальных, - такие письма. Всех просят определить, "есть ли талант".

Может быть, иные и определяют… Но не верьте, молодые поэты. Не верьте, потому что определить этого нельзя. Единственно, что мы можем, - мы можем сказать о данном, перед глазами лежащем, стихотворении, хорошо ли оно или худо и почему хорошо, если хорошо, чем худо, если худо. Это сделать мы всегда можем, и по совести.

Но не больше.

Все. что сверх, - догадки, предположения, вероятия, и только.

Критики специально любят "догадываться". Но так же ошибаются, как все. Белинский был очень падок на "догадки". При его несомненной проникновенности, он, однако, чаще попадал неверно, нежели верно. Мы только помним верные его Догадки, а о неверных забыли.

Вы пишете стихи? И даже недурно? Допустим. А я все-таки не знаю (и никто не знает), будете ли вы поэтом. Нисколько не Удивлюсь, если вы окажетесь прекрасным инженером или авиатором. Впрочем, я могу сказать еще вот что: вы - человек, не лишенный глубины.

Совсем плоских людей очень мало; потому так мало людей, которые никогда не писали никаких стихов, никакой прозы, вообще ничего не писали.

Это не графомания: это закон природы. В известный период жизни, когда еще "новы все впечатления бытия", а главное - непривычен и нов "сам я", - этот "я" и его переживания кажутся страшно важными (они и действительно важны для человека) и, под напором изнутри, кажется страшно нужным все это как-то выразить, сказать кому-то (пожалуй, и тут не "кажется", а действительно нужно).

Но кому сказать, и как? "Как сердцу высказать себя? Другому - как понять тебя?".

Непременное ощущение, что "другой - не поймет" (в юности думается, что "не поймет" по его, а не по твоей вине). Ну, значит, надо сказать "всем". Из всех скорее найдется хоть один понимающий; а, наконец, если и не найдется, - гораздо приятнее быть непонятым "всеми", чем двумя - тремя, кому высказываешься непосредственно.

Форма, в которой высказывается самое свое интимное всем, - это и есть стихи.

Для мало музыкальных и ритмичных людей - проза, но обязательно, - хотя бы в самой прозрачной, - "художественной" одежде: лирические дневники или рассказы от "я".

Я беру лишь одну из нитей; конечно, в нее вплетается и множество других, - и мечты самолюбивые о славе, и, порой, серьезная, искренняя любовь к поэзии… Бесконечно разнообразие.

Отгадать поэта в пишущем стихи трудно еще потому, что "талант" не есть однородный дар, но некое сочетание и взаимодействие двух даров. Дар собственно "слова", уменье находить слова и удачно соединить, как бы велик он ни был, еще не делает из стихотворца поэта. Необходимо соприсутствие и другого дара, который можно бы назвать даром "своего я". Лишь в соответствии с ценностью последнего приобретает значение и первый дар. А пустое, чем удачнее, вернее оно передано, - тем скорее пропадет в пустоту.

Впрочем, оба дара ("талант") имеют свойство расти, вырастать порою как будто из ничего, - оттуда, где неприметны вначале никакие "задатки".

у меня, хочу признаться, с этими "задатками" и догадками удачи не было. Если не считать О. Мандельштама и Гумилева, то ни из одного стихописателя, в котором чудились мне задатки поэта> _ на практике, в жизни, реально, поэта не вышло. Положим, много тут присоединилось приходящих обстоятельств.

А Мандельштам и Гумилев - не могут идти в счет: перед моими глазами лежало несколько стихотворений первого, - и как же было не увидеть, что в них "что-то есть?". Одно-единственное стихотворение второго мне принесла, без подписи, какая-то барышня в Париже. Гумилева тогда не знали; имя лишь напомнило бы мне, может быть, каменную фигуру молодого монархиста в подпирающих щеки воротничках; но, подписанное или неподписанное, нельзя же и тут было не увидеть, что это стихотворение, при его еще несовершенстве, принадлежит - поэту?

А вот три встречи, и даже не совсем мимолетные, с очень юными людьми, в которых, по моим гаданиям, были несомненные "задатки".

Во-первых - семнадцатилетний, худенький Део, "мальчик в пелеринке", как мы его называли. В нем все было необыкновенно и как-то поражало. Не то, что стихи его были гениальны; нет, но на них, и на нем самом, равно, лежала странная печать. Зерно, - только зерно! - высокой талантливости казалось мне в нем несомненным. Одна литературная эрудиция этого шушинского реалиста, полуармянина, чего стоила. Если знать, что Шуша - откуда он впервые попал лишь в Кисловодск, - забытый городок в горах, почти без дороги, живущий лишь перманентными внутренними революциями, - то бедный реалист Део не мог не казаться чудом. Большой нужен дар любви, чтобы добиться такого проникновенья, таких знаний Даже всей истории русской литературы! - В 17 лет, в Шуше, он сумел стать богаче в этом отношении хотя бы нашего петербургского С. Венгерова.

Щуплый, скромный, но не застенчивый, он производил бы впечатление вундеркинда, если б не прорывалась в нем, все-таки, и нормальная молодость: естественная путаница в "философских" рассуждениях, или заносчивая радость жизни:

И звенит над миром сонным
Юность гордая моя!..

А потом опять собранно, с какой-то осторожной заботой, - еще естественно несовершенные стихи:

…Мы не умеем слышать. Мы не умеем видеть.
Мы видим только злые и грубые черты.
В обычности, - ее мы привыкли ненавидеть, -
Есть много хрупких знаков (какой-то) красоты.
Глаза ль ребенка взглянут на нас - нам непонятно;
Трава ль застонет нежно под топчущей ногой, -
Не слышим мы, не видим… И диво ль, что невнятны
Слова земных молитв, и горек хлеб земной?..

Я помню лишь обрывки. От стихов Део ничего не осталось. Из него не вышло поэта. От него и самого ничего не осталось. Он погиб в гражданской войне на Кавказе.

Вот другой, - варшавский беженец, гимназист. С большим внутренним напором, со странными какими-то прозрениями; то чересчур умный, то идиот. Стихи - невероятная нелепица, но под ней что-то бьется громадное, неожиданное и безвыходное.

Его несчастие - польская кровь, со всеми характерными особенностями, при страстной любви к России и ее культуре. Он как-то раздирался между Польшей и Россией. Неистово, по-разному, любил ту и другую и попеременно их ненавидел. Польский язык знал лучше русского; но писал только по-русски.

Хочу помочь, советую: да попробуйте писать прозой; может быть, лучше справитесь… В результате - толстые тетради "Снов". Опять то же самое: жуткие, по реальности и невозможности, виденья… Удивительно и скверно. Сказать, что нет никаких "задатков"? Не могу, неправда. Но что с ним делать? И к чему они, эти задатки?

Опять ни к чему. Опять… ведь не вышло же ничего? На третий год его забрали в красную армию. Дальше я не знаю.

И, наконец (чтобы не утомлять примерами), - пятнадцатилетняя девочка: задумчивая, робкая, грациозная, с волосами цвета колосьев, Соня Б. Ее отца звали "Ангел" (он в то время уже умер), и к ней очень шло: Софья Ангеловна.

У меня долго лежала тетрадь ее стихов. Эти оставленные "поэтами" тетради - одно мучение. Но к Сониным стихам нет-нет и возвратишься. Иные строки запоминались. Но не в строках была суть, и не в отдельных стихотворениях; может быть, вообще не в самих стихах, еще детских: но в атмосфере, в ткани всей ее поэзии. Жили образы: снежный, голубой Петербург через окно, сама Соня, прислонившая к стеклу горячий лоб… И вздох, тихий и глубокий: "…Ты неотступнее греха, - раскаянья больней, - нежнее легкого стиха, - горишь в душе моей… - Я только малая струя, - одна из многих встреч… - Не может, знаю, боль моя - тебе на сердце лечь…".

Именно "задатки" у Сони, на мой взгляд, несомненно были. Но… где Соня?

Скажут: это все русский перелом. Соню заела жизнь, как заела она Део на Кавказе и варшавского гимназиста, посланного на польский фронт сражаться против братьев по крови за ненавистных ему большевиков. Если бы не эта случайность… Но "случайности на свете не бывает". Ведь и Пушкин, в расцвете лет и таланта погибший от "случайной" пули (что бы он еще дал нам!), умер, по мнению Вл. Соловьева, в свой день и час, и ровно ничего бы уж не мог дать сверх данного. Жизнь - громадная вещь, но ее законов мы не постигаем. Если не решить раз навсегда, что она беззаконна и бессмысленна, то к вопросу о ценности людей, которых она заедает без остатка, постоянно придется возвращаться.

И мне, в частности, позволено думать: да уж были ли, действительно, в этих юношах, - и во многих других, - "задатки", столь казавшиеся несомненными? Можно ли видеть "задатки"? Как они, в чем, угадываются вернее?

Кажется, есть один верный знак. Но не для нас, со стороны, а для вас самих, молодые поэты. Смотрите на вашу любовь и на вашу волю, только, - а не на наши гаданья. Очень любите? Очень хотите писать? Не жалеете себя? Не боитесь труда? Значит, есть задатки. По неотступности вашей увидите, что - "дано".

А труд - громадный. В юности и представления нельзя иметь, что это за труд. Впрочем, о нем, о самих стихах, о том, как они пишутся и что выходит, - это уж мой второй разговор.

2

Назад Дальше