– Девушка думала только о том, чтобы снова увидеть принца. Поэтому она попросила сову о красивых нарядах. И вот, только что на ней ничего не было. И вдруг – красивое белое платье, корона из жемчугов и бриллиантов. Да еще сундуки, много сундуков с другими нарядами, и шляпами, и туфельками, и драгоценностями. И лошади, чтобы все везти. Слуги, служанки. Все как у настоящей принцессы. Она так обрадовалась, что совсем забыла про дворец. И она вскочила на коня и понеслась к замку, в котором жил принц. И первый вечер прошел замечательно. Принц представил ее королю с королевой, и те подумали, что она прекрасна и, наверное, очень богата. Уж больно красивое на ней было платье, ну, и все остальное. Они сразу сказали, что принц может жениться на ней. Вот только сначала им надо побывать у нее во дворце. И принцесса не понимала, как же ей теперь быть. Но она, конечно, притворилась, будто дворец у нее есть. И пригласила их назавтра к себе. Все приоделись и отправились смотреть дворец. Принцесса в точности описала им, где тот находится. Однако, когда они туда добрались… получился полный кошмар.
– Дворца-то там и не было.
– Всего-навсего отвратительное, старое, голое поле. Ямы, грязища. А посреди поля стояла принцесса в своем прекрасном платье.
– Они решили, что она дура.
– Отец принца очень, очень рассердился. Он думал, что это какой-то дурацкий розыгрыш. Тем более, что принцесса присела в реверансе и сказала: "Добро пожаловать в мой дворец, ваше величество". Она до того перепугалась, что не знала, как ей поступить. Впрочем, сова научила ее волшебному слову, способному превратить ее наряды в дворец.
– Скажи мне.
– То был совиный крик, только задом наперед. Ув-уут, тив-ут. Сможешь повторить?
Девочка улыбается и качает головой.
– А она смогла. И повторила. И сразу появился чудесный дворец. Сады, парки. Только одежды на ней никакой не осталось. Ни ниточки. Видела бы ты лица короля с королевой. Они просто в ужас пришли. Вот как ты недавно. Какое ужасное неприличие, сказала королева. Какая бесстыдница, сказал король. А принцесса была в отчаянии. Она старалась прикрыться, да никак не могла. Слуги хохотали, король все больше выходил из себя, кричал, что его в жизни так не оскорбляли. Бедняжка совсем потеряла голову. Она вернула назад все наряды. Но при этом пропал дворец, и все опять очутились на старом, ни на что не годном поле. Король с королевой решили, что с них довольно. Они сказали принцу, что это, наверное, злая ведьма, что он никогда, никогда не должен больше видеться с ней. И все ускакали, покинув обливающуюся слезами принцессу.
– А потом?
За рекой засвистала в деревьях иволга.
– Я ведь еще не сказала тебе имени принца. Его звали Флорио.
– Странное имя.
– Старинное.
– А ее как звали?
– Эмма.
Эмма морщит носик.
– Как глупо.
– Отчего же?
– Так это ведь я – Эмма.
– А как, по-твоему, отчего мама с папой назвали тебя Эммой?
Девочка задумывается, пожимает плечами: странная тетя, странный вопрос.
– Я думаю, в честь девушки, о которой они где-то прочитали.
– Принцессы?
– Немного похожей на нее.
– Она была хорошая?
– Да, если познакомиться с ней поближе, – Кэтрин тычет Эмму пальцем в животик. – И когда она не задавала то и дело вопросов.
Эмма ежится.
– А я люблю спрашивать.
– Ну, значит, мы никогда до конца не доберемся.
Эмма запечатывает чумазой ладошкой рот. Кэтрин целует палец и помещает его кончик между глядящих с ее колен ожидающих глаз. Свищет, уже ближе, на их берегу, иволга.
– Принцесса стала думать о годах, проведенных ею в лесу, годах, когда она была счастлива. И о том, как она несчастна теперь. И, в конце концов, снова пришла сюда, под это дерево, чтобы спросить старую мудрую сову, что же ей делать. Сова была здесь, сидела на ветке, один глаз закрыт, другой открыт. Принцесса поведала ей обо всем, что случилось. О том, как она навсегда потеряла принца Флорио. И тогда сова сказала ей одну очень мудрую вещь. Она сказала, что если принц действительно любит ее, ему все равно, принцесса она или нет. Для него будет не важно, есть ли у нее наряды, или драгоценности, или дворец. Он просто станет любить ее такой, какая она есть. И пока этого не случится, не видать ей никакого счастья. И еще сова сказала, что искать принца больше не надо. Надо ждать, когда он сам ее найдет. И прибавила, что если принцесса добра, если ей хватит терпения, то она, сова, сможет сотворить для нее еще одно, последнее чудо. Ни принцесса, ни принц никогда не состарятся. Они так и останутся семнадцатилетними, до самой их встречи.
– А ее долго пришлось ждать?
Кэтрин улыбается.
– Они и теперь ждут. Все эти годы, и годы, и годы. Им все еще по семнадцати лет. И они ни разу не встретились.
Снова кричит, улетая вниз по течению, иволга.
– Послушай.
Девочка наклоняет голову, потом оглядывается на тетку. Еще один странный трехсложный перелив. Кэтрин улыбается.
– Фло-ри-о.
– Это же птица.
Кэтрин качает головой.
– Это принцесса. Выкликает его имя.
Тень сомнения; зашевелился крошечный литературный критик – здравый смысл, самое страшное чудище на свете.
– Мама говорила, что это птица.
– Ты ее когда-нибудь видела?
Эмма задумывается, потом качает головой.
– Она очень умная. Ее никогда не видно. Потому что она стесняется – из-за одежды. Быть может, она все это время просидела на нашем дереве. Слушая нас.
Эмма бросает на боярышник подозрительный взгляд.
– Все-таки, конец получился не очень счастливый.
– Помнишь, я уходила перед завтраком? Я повстречала принцессу. Разговаривала с ней.
– И что она сказала?
– Что она совсем недавно слышала приближающиеся шаги принца. Потому-то она так часто и выкликает его имя.
– И когда он придет?
– Теперь уж со дня на день. В любое время.
– И они будут счастливы?
– Обязательно.
– И детей заведут?
– Целую кучу.
– Значит, конец все равно счастливый. Правда?
Кэтрин кивает. Невинные глаза пристально вглядываются в глаза взрослые, затем девочка улыбается; и тело ее начинает двигаться подобно улыбке, она привстает, вдруг обратясь в маленькую, обуреваемую нежностью шельму, поворачивается, оседлывает вытянутые ноги Кэтрин, соскальзывает, цепляется, опрокидывает тетку на спину, целует – маленькие, плотно сжатые губы – хохочет, когда Кэтрин перекатывает ее и щекочет. Она визжит, извивается, потом затихает, лежит, вытаращив настороженные, озорные глаза, сказка уже забыта, или так кажется; пришла пора расплескать новую малую пинту энергии.
– Нашла-а! – во весь голос выпевает Кандида, стоя у валуна, который скрыл их от людей внизу.
– Уходи, –- говорит Эмма, садясь и вцепляясь, словно желая ее защитить, в Кэтрин. – Убирайся. Мы тебя ненавидим.
Три часа. Поль проснулся и, полулежа рядом с откинувшейся навзничь Бел, читает вслух "Школяра-цыгана". Бел глядит в листву, на ветви бука. Голос Поля как раз достигает лежащей на солнце Сэлли. Питер, в одних шортах, лежит рядом с ней. Трое детей опять у реки, их редкие возгласы создают контрапункт негромкому гудению голоса Поля. Кэтрин нигде не видно. День выдался странный, жара и тишь его, похоже, превысили положенный им зенит. Вдалеке, где-то внизу, в долине, рокочет трактор, но звук этот почти не слышен за журчанием "Premier Saut", за жужжанием насекомых. Листья бука недвижны, словно их отлили из сквозистого воска и накрыли огромным стеклянным колпаком. Вглядываясь в них, Бел испытывает упоительное, иллюзорное ощущение, будто она глядит сверху вниз. Пока Поль читает, она думает о Кэти или думает, будто думает о ней; лишь отдельные строки, легкие возвышения, перебои его голоса, вторгаются в мысли Бел. Подобие слабого чувства вины: оказаться созданной человеком, лучше других сознающим, чем он способен удовлетвориться. Бел верит в природу, в покой, в медленный дрейф и, что нелогично, в неизбежность и благодетельность порядка вещей – ни во что столь мужское и конкретное, как Бог, но скорее в некий смутный эквивалент самой себя, кротко и неприязненно наблюдающей из-за укрытия всяких там наук, философии, умствования. Простая, невозмутимая, текущая, как река; заводь, не водопад, от случая к случаю подергиваемая или подергивающаяся рябью, но лишь в доказательство того, что жизнь не… да и не нуждается в том, чтобы быть… и как хороша была бы текстура этих листьев, зеленые лепестки викторианских слов, ныне чуть изменившихся – по части их применения, да и то лишь так, как годы меняют буковую листву, не то чтобы совсем по-настоящему.
"И девушкам из дальних деревень, водящим майский хоровод у вяза…"
Как все сходится.
Она вслушивается в великую поэму, которую знала когда-то почти наизусть; прежние чтения ее – иногда Бел читает – ее особая роль в их жизни с Полем, следы ее воздействия, воспоминания; как человек – та же Кэтрин – мог бы жить в ней… девушки в мае… а то все "Гамлет" да "Гамлет", слезовыжималка для интеллектуалов, сплошные стены, северные ветра, ледяные каламбуры. Намеренное бегство от какой бы то ни было простоты. Нелепость лепить себя под Гамлета; еще под Офелию – куда ни шло, тут уж иногда ничего с собой не поделаешь. Но кому-то потребно и это своенравие воли, нарочитость выбора. Когда Бел училась в Самервилле, там предприняли такую попытку: Гамлет-женщина. Нелепость. Вместо подразумеваемой Сары Бернар в голову лезли травести из пантомимы, заговоры, драмы, неестественность поступков: а ведь существуют же чудесные, свежие стихи, вот ими бы и жить; сущее наказание – слушать, как их читают мужчины, и, может быть, сегодня ночью, если это вот ощущение уцелеет, оно тебя возбудит. Нелепость. И почему я не вырезала из "Обсервера" ту заметку, как высушивать листья глицерином, что ли, сохраняя их цвет? И как угомонить Кэнди с ее безобразной горластостью.
"Ловя неуловимость на бегу, лелея неизбывную мечту, лети вперед, задумчив и печален, через лесов ночную темноту, по серебру объятых сном прогалин…"
Бел спит.
Спустя строфу-другую Питер поднимается, оглядывает лежащую на спине Сэлли, она расстегнула лифчик купальника, бочок белой груди выставился наружу. Он поднимает с травы рубашку с короткими рукавами, сандальи, босиком спускается к детям. Чтение стихов вслух кажется Питеру откровенно претенциозным, чем-то нескромным; да и наскучило ему любоваться разлегшимися людьми, одурманенной солнцем Сэлли; все как-то замедлилось. Мяч бы хоть попинали, – да что угодно, лишь бы дать выход нормальной человеческой энергии. И дети наскучили. Он стоит, наблюдая за ними.
Чего бы лучше – взять Сэлли, содрать с нее за кустами остатки купальника: добрый, быстрый перепих. Да только она девица благонравная, куда более робкая, чем кажется… просто из нее можно слепить что угодно, как из любой, что были у него после ухода жены; и знает себе цену – не очень умна, не так чтобы непредсказуема, не холодна и далеко не сообразительна; уж если на то пошло, с Бел и ее чертовой сестрицей Сэлли и сравнить невозможно. Не стоило ее притаскивать. Просто легче, когда она под боком. Спать с ней, показываться на людях. Как в определенного рода программах. Человек заслужил и желает добавки.
По крайности, Тому, похоже, нравится, что эта задавака, старшая дочь, командует им, бедный маленький шельмец; она заменяет ему мать. Питер натягивает рубашку, оглядывается на бук, на подножье его ствола. Синий зад Поля, лежащая ничком Бел, смятое кремовое платье, две розовых подошвы… чего уж там, она всегда тебе нравилась, почему – непонятно, но всегда. Питер уходит вверх по течению. Прислоняется на миг, застегивая сандальи, к первому валуну, поднимается вверх, к деревьям, к заросшему ущелью, минует "Premier Saut", повторяя прежний путь Кэтрин. Он даже спускается туда, где она сидела, глядя на заводь: не поплавать ли? Течение, наверное, быстровато. Он бросает на середину заводи веточку. Да, так и есть. Расстегнув молнию на шортах, Питер мочится в воду.
Он возвращается на тропу, потом взбирается, направляясь к утесам, по заросшему деревьями склону. Земля круто уходит вверх, купы колючих кустов и ракитника, разделенные длинными каменистыми осыпями. Он карабкается по ближайшей, пятьдесят, сто ярдов, отсюда видны верхушки деревьев, валуны прогалины, река; маленькие фигурки детей, Сэлли, лежащая все в той же позе, Поль с Аннабел под буком, синий и кремовая, предающиеся их высокоинтеллектуальному занятию. Он лезет в карман за сигаретой, но вспоминает, что оставил пачку на пикниковой скатерти; удивляется, почему это так его взволновало. Жара. Повернувшись, он вглядывается в нависший над ним утес, серый, красновато-охряный; один-два свеса, облитые уходящим на запад солнцем, уже отбрасывают тени. Острые выступы. Смерть. Он карабкается дальше, поднимаясь еще на сотню футов, туда, где твердь, обернувшись каменной стеной, отвесно взлетает вверх.
Теперь он возвращается назад вдоль подножья утеса, над зарослями и осыпями. Тут что-то вроде козьей тропы, усеянной старым пометом. Утес скругляется, уходя от реки; жара, похоже, усиливается. Питер смотрит вниз на детей, может, покричать им? Какой-нибудь этакий боевой клич, чтобы все повскакали. В сущности, всякому наплевать на то, что думают другие, разгрести бы их дерьмо, и то хорошо, добиться своего – здесь втереть очки, там придавить кого следует; чтобы игра велась по твоим собственным крутеньким правилам. Тем и хороша режиссура, нажима никто подолгу не выдерживает, начинает вертеться; выжимаешь его досуха и берешься за следующего. Брось, ты все же в гостях. Да и старина Поль тебе нравится, при всех его закидонах. Старине Полю можно позавидовать; отлично устроился, я бы и сам был не прочь когда-нибудь так же; а все Бел. Ее глаза, играющие, дразнящие, улыбающиеся; никогда не уступающие до конца. Непостижима. Сухость, насмешливая простота, которая всех держит на расстоянии; в один ее мизинец влезет полсотни Сэлли; а какие титьки, это ее вчерашнее вечернее платье.
Изящно сложенный человек ростом чуть ниже среднего, он поворачивается и оглядывает стену утеса над своей головой, не без приятности гадая, тюкнет его камнем по голове или не тюкнет.
Эротическое солнце. Мужское. Аполлон – и ты мертва. Было у него такое стихотворение. Лежишь в одном белье, темные очки, плотно сжатые веки, и вслушиваешься в процесс, чертовы месячные; затаились и ждут. Наверное, уже скоро. Думаешь об этом даже при Эмме, с тех пор как он здесь, тоже ожидающий, теперь уж в любую минуту. Потому и не можешь выносить других, они заслоняют его, не понимают, как он прекрасен, теперь, когда сбросил маску – какой там скелет! Улыбчивый, живой, почти телесный; и столь же умный, манящий. Та сторона. Покой. Черный покой. Если бы только не заглядывать Эмме в глаза, если бы не пришлось, когда она сказала мы ненавидим, выдыхая: да, да, да. Ненавидим. Бесплодие. Цеплялась за все, кроме этого: трусость, ожидание, хочешь да не смеешь.
Смерть. Пришлось соврать бычку, дело вовсе не в неспособности сбежать от настоящего, а в том, что вся ты – будущее, вся – прошлое, вчера и завтра; отчего сегодня обращается в хрупкое зернышко между двумя безжалостными, безмерными жерновами. Ничто. Все было прошлым, прежде чем состоялось; словами, осколками, ложью, забвением.
Почему?
Ребячество. Нужно держаться за структуры, за бесспорные факты. За интерпретацию знаков. Ты была альфой, драгоценностью (о да!), редкостью, ты сознаешь. Со всеми твоими возлюбленными недостатками, ты сознаешь. Ты совершила страшное преступление, что доказывает – ты сознаешь, поскольку никто больше не признает, что оно совершилось. Ты пилила ветку, на которой сидела. Гадила в собственное гнездо. Поступала вопреки поговоркам. Ergo, ты должна доказать, что сознаешь. Вернее, сознавала.
Загрязнение, энергия, перенаселение. Сплошные Питеры, сплошные Поли. Не убежать. Умирающие культуры, умирающие страны.
Европе конец.
Литература скончалась – и как раз вовремя.
А ты все лжешь – вот так, читая роман никому уже не интересного автора, вникая в отжившее искусство, погружаешься в эротические фантазии и чувствуешь себя оскверненной, как будто уже делала это прежде, вынуждена была, зная, что все спланировано, обосновано, неизбежно. Как он взял тебя однажды на кладбище – и написал "Обладание средь могил". Тебе не понравилось – стихотворение, не обладание.
Il faut philosopher pour vivre. То есть любить не нужно.
Слезы жалости к себе, рука, зарывшаяся в скрытые волосы. Перенос эпитетов. Выжечь и искоренить; предать анафеме; аннулировать; аннигилировать. Я не вернусь. Во всяком случае, такой, какая есть.
И Кэтрин лежит, собирающая воедино и разбираемая на части, творящая и творимая, здесь и завтра, в высокой траве еще одного найденного ею секретного места. Молодой темноволосый труп с горькой складкой губ; руки вытянуты вдоль тела; она совершает деяния одним помышленьем о них; в ее разномастном белье, с черными заслонками на глазах.
Здесь все перевернуто; однажды вошедшее, отсюда не выйдет. Черная дыра, черная дыра.
Ощущать себя такой статичной, лишенной воли; ловимой неуловимостью; и при этом такой сильной, такой готовой.
По-прежнему ни дуновения, получасовое пребывание среди дикой природы уже нагнало на Питера такую же скуку, какую он испытывал, когда отправился на поиски этой самой природы – он возвращается к остальным. И они, и река пропали из виду, едва он начал спускаться по покрытому выворачивающимися из-под ног камнями склону к стаду слоноподобных валунов, хвост которого несколько оттянут назад, к утесу. Пока не очутишься среди них, не понимаешь, какие они огромные. Кое-где промежутки между валунами забиты кустарником. Приходится возвращаться, отыскивать проходы посвободнее. Что-то вроде природного лабиринта, впрочем, утес за спиной указывает примерное направление. Он недооценил расстояние, должно быть, козья тропа увела его от реки дальше, чем он полагал. И тут он едва не наступает на змею.