Аэрокондиционированный кошмар - Генри Миллер 13 стр.


При первом показе мы увидели, может быть, десятка полтора холстов, и такого небольшого числа оказалось вполне для меня достаточно, чтобы убедиться: перед нами был, если не считать Раттнера и великого кудесника Джона Марина, самый радостный, самый живой и интересный художник Америки. Эволюция от ранних картин, традиционных, с мрачноватым колоритом, написанных спотыкающейся кистью, проделана им молниеносно. У тех, кто видел его работы несколькими годами раньше в галерее Джулиана Леви в Нью-Йорке, в голове не уложится, как можно было совершить такой гигантский прыжок, какой совершил он, особенно в области цвета. Удовольствуйся доктор Сушон рангом любителя, куда его поспешно зачислил Джордж Биддл в ту пору, он бы очаровывал и восхищал дилетантов, посещающих художественные галереи. Недавнее помешательство на американских примитивистах было всего лишь отражением снобистского, поверхностного отношения тех американцев, которые "увлекаются живописью" и хотят от нее, чтобы она украшала и развлекала, но никак не потрясала и не тревожила. Доктор Сушон не примитивист и никогда им не был, если не считать того, что, подобно нашим "мастерам народного реализма", он проявляет искренность, страстность, дерзновенность наравне с чистосердечной простотой, то есть именно те качества, которые и делают их неприемлемыми для выставок. Так же как и в их работах, в холстах доктора Сушона чувствуется полет фантазии, юмористическая жилка и полное безразличие к политическим и социальным теориям. Кроме того, подобно тем художникам, доктор Сушон щедро привлекает свои воспоминания, черпает материал из богатства своего жизненного опыта, видений, снов; освобожденные из многолетнего заточения где-то на чердаке его жизни, они приобретают качества истинных плодов творческого воображения. Если считать его инстинктивистом, то он уж ни в коем случае не дикарь, не невежда. Там, где он наиболее естественен и раскован, он самый проникновенный и тонко чувствующий художник. В холстах, где обнаруживаются чьи-то незначительные влияния, доктор Сушон ближе всего к традициям большого европейского искусства. Хотя он признается, что среди художников нового времени больше всего восхищается Сезанном, в его работах, по моему непросвещенному мнению, нет ничего, напоминающего нам о духе этого неутомимого мрачного гения. И совершенно явно ощущается влияние таких мастеров, как Ван Гог, Тулуз-Лотрек, Руо, Матисс, Сера, Гоген и, осмелюсь добавить, еще и Эйба Раттнера, если говорить о сочных, дьявольски ярких красках. Не родись доктор Сушон креолом, не побывай во Франции, не займись вплотную историей других эпох, он был бы тем не менее обходительным образованным человеком, живо воспринимающим все веяния современной цивилизации. Своей энергией и энтузиазмом он обязан прежде всего безграничной любознательности. Он не вянет, остается молодым, веселым, беззаботным, потому что нацелен в будущее, а не в прошлое. И каждый день он успевает закончить ту работу, какую наметил себе сделать, и каждый день начинает жизнь сызнова. После этого нет ничего удивительного в том, что он никогда не претерпевал неудач. Даже его живопись получила сразу же признание, хотя у него были все шансы услышать насмешки и презрительное фырканье.

У меня в памяти навсегда останется один его жест. Как-то вечером за обеденным столом зашел разговор о природе успеха. Кто-то стал допытываться у доктора более ясной формулировки его феноменального успеха. Вместо ответа он поднял обе руки, благоговейно приложился губами к кончикам пальцев и произнес: "Je dois tout a celles-ci". Хотя это и трудно было посчитать настоящим ответом, но в этом жесте проявилась характерная скромность и беспристрастность художника, который работает своими руками. В ту минуту он думал о своем искусстве хирурга, которому обучался так долго и напряженно. Но это умение с исключительной тонкостью использовать свои руки и пальцы в работе служило и показателем еще более интересной, духовной жизненной установки: с самого начала молодой человек понял, что на своем пути он должен рассчитывать только на свои силы, способности и мастерство, короче говоря, все делать своими руками.

С этим обедом связан еще один эпизод, поразивший меня сверх всяких слов. Когда официант с меню начал обходить стол, доктор Сушон повернулся к нам и сказал: "Да ну их, все эти штуки, не смотрите меню. Просто скажите, что вы любите, и вам подадут все, что захотите". Я что-то не припомню, чтобы кто-нибудь еще угощал меня подобным образом. Это был царственный жест, и даже закажи я что-нибудь отвратительное, уверен, что это имело бы восхитительный вкус после такого приглашения. В ту же минуту я принял решение, что, если когда-нибудь придет день, когда меня не будет интересовать стоимость еды, я обойдусь с самим собой так же великодушно, как доктор Сушон обошелся с нами. Мне ведь всегда хотелось как-нибудь сесть в такси и сказать шоферу: "Езжайте пока по кругу, я еще не знаю, где выйду".

Народ в Новом Орлеане поразительно гостеприимен. Обеды, которыми меня потчевали в тамошних домах, не забыть до конца дней моих. У этого города самая родственная мне душа из всех известных мне городов Америки, и это оттого, полагаю, что здесь наконец-то на нашем унылом континенте радости плоти играют ту важную роль, какую они заслуживают. Это единственный город Америки, где после долгой трапезы, сдобренной хорошим вином и интересным разговором, можно брести наугад по Французскому кварталу и чувствовать себя, как подобает цивилизованному человеческому существу.

После того обеда, о котором я рассказываю, доктор Сушон передал нас в руки своего хорошего приятеля Чарлза Грешэма, владельца любопытной маленькой художественной галереи на Ройал-стрит. Показывая нам квартал, он вел себя как человек, увидевший все это в первый раз после многих лет. Его любовь к этому маленькому осколку прошлого мира живо напомнила мне мои собственные экскурсии по парижским улицам времена, когда я еще не наелся досыта такими приключениями. А Грешэм знал каждый дюйм нашего маршрута наизусть; такое дается только человеку, исходившему эти улочки ночь за ночью, погружаясь все глубже и глубже в потаенные пласты прошлого. Но, остановившись на минуту или две на перекрестке, чтобы дать ему возможность закончить очередную историю, я вдруг почувствовал, что теряю интерес к тому, что он рассказывает. Передо мной всплыла точно такая же вечерняя прогулка, когда я водил одного американца по Латинскому кварталу. Я сказал "я водил", но это неверно; на самом-то деле это он водил меня и еще давал пояснения. Американец этот по пути в Манилу в первый раз попал в Париж, и у него было отпущено на французскую столицу всего сутки. Это была самая необычная для меня прогулка по Парижу. Парень рассказал мне за обедом, что пишет пьесу о Французской революции и так тщательно изучил план Парижа, что может не хуже любого парижанина показать мне город. И правда, вскоре оказалось, что он знает город куда лучше обыкновенного парижского жителя. Но тот город, по которому он меня вел, был городом мертвых. Он, казалось, едва замечал живой современный Париж, открывавшийся его: глазам на каждом повороте. При этом он сыпал датами событий и именами исторических фигур, встретившихся ему на страницах замусоленных книг. Признаюсь, никогда Париж не казался мне столь безжизненным и неинтересным, как тогда, когда я смотрел на него глазами этого фанатика истории. Возле алтарной стороны Нотр - Дам, в месте, где замолкает даже самый болтливый идиот, он все продолжал громким голосом извлекать из небытия марионеток Французской революции, и меня охватил подлинный ужас. Пришлось сообщить, что я слишком устал, чтобы следовать с ним дальше, и мы расстались холодно и равнодушно. Я понимаю, что можно писать захватывающую историческую драму, так и не побывав на месте ее действия. Но человек, столь невосприимчивый к драмам живой улицы, человек, который идет по нынешнему дню, а видит только прошлое, представляет для меня не больший интерес, чем схема маршрутов городского транспорта Вены для жителя Сьерра - Леоне.

При следующем посещении офиса доктора Сушона я еще более укрепился в высокой оценке его работ. Снова мы увидели около дюжины полотен, написанных за период в пять или шесть лет. Разговоры с Грешэмом, казалось, обострили мое зрение. Прогулка по Французскому кварталу накануне ночью воскресила ту Луизиану, великолепие которой еще не угасло окончательно. Стоя в Джексон-парке, чьи ambiance уникально для Америки, я внезапно понял, чем восхищает меня это место. Ряды доходных домов по бокам парка - первых в Америке, как мне рассказали, домов с квартирами внаем - ну, конечно же, это маленькие отели, обступившие самое мое любимое место в Париже - площадь Вогезов. Поблизости от парка знаменитый Французский рынок, поблизости от площади - знаменитая Бастилия. И парк, и площадь дышали покоем и уединением, и от обоих было рукой подать до улиц, где копошилась жизнь простых людей. Ничего не могло быть более аристократичным, чем атмосфера площади Вогезов, расположенной в самом сердце предместья Сен-Антуан. Джексон-парк наполнен таким же ароматом. Трудно было поверить в то, что он принадлежит Америке.

В этом смысле живопись доктора Сушона такая же, как вся Луизиана, - она американская и в то же время не американская. Многие из его полотен вполне могли быть работами современных французских художников. Не по содержанию, а по настроению и подходу к материалу. В них присутствует какая-то радостная мудрость, нечто такое, что приближает их временами к великому Духу природы китайских мастеров. И как далеко воображение доктора Сушона от мертвенной, стерильной стилизации Гранта Вуда или от судорожных неандертальских усилий Томаса Бентона! Каким же вылощенным, пустым, подражательным выглядит мир американской живописи! За исключением примитивистов, за исключением волшебного Джона Марина, само присутствие которого среди нас уже есть чудо, что есть ценного и заслуживающего внимания среди всех этих дерьмовых картинок, штампуемых, как подсвечники? Где прозрения, индивидуальность, дерзость и отвага европейцев? Где наш Пикассо, наш Ван Гог, наш Сезанн, наш Матисс или Брак, да даже простодушный скромняга Утрилло? Могли бы мы родить Руо или Пауля Клее, не говоря уж о гигантах прошлого из Италии, Испании, Голландии, Фландрии, Германии, Франции? На такие вопросы обычно следует стандартный ответ - мы еще молодая страна! Сколько же столетий будем мы опираться на эти костыли? Подумайте о том, чего достиг Будда за свою жизнь. Подумайте о том, как далеко шагнули арабы всего за несколько десятилетий после явления Магомета. Подумайте о том беспримерном выводке гениев, который дала Греция всего за одно столетие. Гению народа некогда ждать, чтобы политическая и экономическая жизнь обустроилась на манер счастливой Утопии. Положение масс, какое бы время мы ни выбрали, всегда достойно сожаления. Думаю, что не ошибусь, утверждая, что периоды величайших подъемов искусства совпадали с периодами величайшего обнищания и страданий большой части простых людей. Если сейчас четверть американского народа находится ниже нормального жизненного уровня, то около ста миллионов наслаждаются комфортом и жизненными благами, которые никому и не снились в прошлые времена. Что же мешает им проявить свои таланты? Или, может быть, наши таланты лежат в других плоскостях? Не в том ли дело, что для мужского населения нашей страны главная задача - стать преуспевающим бизнесменом? Добиться "успеха", а в какой области или каким образом, с какой целью или каким смыслом - не имеет значения. "Успех" самодостаточен. У меня нет ни малейшего сомнения, что искусство - самая последняя вещь, которая нас занимает. Юноша, который проявляет желание стать художником, выглядит чудаком или же никчемным лодырем и дармоедом. Осуществлять свое призвание он вынужден ценой голода, унижений и насмешек. И заработать он может, производя лишь такое искусство, которое сам презирает. Чтобы выжить, ему приходится малевать дурацкие портреты самых тупоголовых людишек или пойти в услужение к королям рекламы, а уж они-то, по моему глубокому убеждению, губят искусство куда успешнее, чем кто бы то ни было. Ведь стенные росписи, украшающие наши общественные здания, - в большинстве своем типично коммерческое искусство. Некоторые из них и по замыслу, и по исполнению лежат ниже уровня художников, рекламирующих воротнички "Эрроу". Большие концерны должны угождать публике, а публика, испортившая себе вкус на литографиях и афишах Максфилда Парриша, руководствуется лишь одним принципом: "Это имеет успех".

Появись доктор Марион Сушон со своими картинами, когда ему было двадцать пять или тридцать лет, да еще понадейся зарабатывать на жизнь чистым искусством, он скорее всего жил бы впроголодь и его пинали бы ногами, как футбольный мяч. Критики посмеивались бы над его полотнами и советовали бы поступить в Академию и поучиться рисовать; торговцы говорили бы ему, что придется с десяток лет подождать. Ведь часть его успеха - не по его вине, прошу не забывать! - объясняется тем, что его рекламировали как аномалию, как сенсацию. Так же распродаются сегодня американские примитивисты - что-то вроде бурлескного спектакля под восторженный рев зрителей. Однако у некоторых из этих чудаков и уродов есть полотна, с которыми не может равняться по качеству, замыслу и исполнению ни один американский художник. То же относится и к творчеству больных в наших психушках: до многих из их холстов нашим академистам никогда не дотянуться.

Священник-ирландец в одной из федеральных тюрем, приведя меня в тамошнюю церковь, показал витражи, выполненные одним из заключенных, показал как забавный курьез. А восхищался он конфетными иллюстрациями к Библии работы тех узников, которые, как он выразился, "знают, как рисовать". Когда я напрямик сказал ему, что не разделяю его мнения, когда начал с восторгом говорить о простодушной искренности того, кто выполнил витражи, святой отец признался, что ничего не понимает в искусстве. Он лишь знает, что один человек знает, как рисовать, а другой не знает. "Значит, чтобы стать художником, надо знать, как правильно нарисовать руки и ноги, знать, как нарисовать человеческое лицо, и уметь правильно прилепить шляпу к голове, так, что ли?" Он в растерянности поскреб в затылке. Видно, такой вопрос никогда не приходил ему в голову. "А что делает теперь этот парень?" - поинтересовался я. "Этот-то? О, сейчас мы учим его копировать журнальные иллюстрации". - "Ну и как, успешно?" - "Он не проявляет никакого интереса к этому, - сокрушенно проговорил патер. - Совсем нет склонности к обучению".

Идиоты, чуть было не сказал я вслух. Даже за решеткой они стараются погубить в человеке художника. Единственной вещью во всей тюрьме, заинтересовавшей меня, были именно эти витражи. Они являли собой манифестацию человеческого духа, свободного от жестокости, невежества и лжи. И этот свободный дух, этого простодушного, искреннего человека, влюбленного в свою работу, стремятся превратить в дрессированного осла. Прогресс и просвещение! Сделаем из хорошего заключенного будущего Гуггенхаймовского стипендиата! Тьфу!..

"Не хочется и думать о том, через что приходится проходить художнику без средств, - сказал доктор Сушон. - Это страшнее ада". Как во всех других больших городах Америки, в Новом Орлеане полно голодных и полуголодных художников. Квартал, где они селятся, методично рушат и превращают в прах тяжелые орудия вандалов и варваров индустриального мира. Мы почем зря обличаем вандализм наших давних врагов немцев, мы честим их гуннами, а между тем у нас, в последнем архитектурном заповеднике Америки, уничтожается нашими собственными руками цветущий уголок планеты, продолжается подленькая, незаметная работа разрушения. Этак лет через сто, а то и меньше, едва ли останутся на этом континенте следы той единственной культуры, которую мы оказались способны создать, - богатейшей культуры рабовладельческого Юга. Новый Орлеан поклоняется славному прошлому, но безучастно наблюдает, как цинично и безжалостно варвары нового времени закапывают в могилу это прошлое. Когда неповторимый Французский квартал исчезнет, когда звенья, связывающие нас с минувшим, распадутся, тогда вылизанные стерильные дома офисов, чудовищные монументы и такие же общественные здания, нефтяные скважины, дымящие трубы, аэропорты, тюрьмы, психушки, богадельни, хвосты за хлебом, невзрачные лачуги цветных, надраенные жестянки Форда, обтекаемые паровозы, готовая жратва в консервных банках, аптеки, светящиеся неоном витрины будут вдохновлять художника. Или, что куда более вероятно, толкать его к самоубийству. Лишь немногим хватит мужества и терпения ждать, пока им стукнет шестьдесят, чтобы взяться за кисть. Еще меньше найдется тех, кому посчастливится стать хирургом. Когда у известного дантиста хватает наглости заявить, что для рабочего человека зубы - его собственные зубы - предмет роскоши, куда ж это мы идем? Так, глядишь, доктора и хирурги скоро скажут: "А к чему вообще сохранять здоровье тех, в чьей жизни нет ничего стоящего?" И объединятся, единственно из человеколюбия, в общество эвтаназии и начнут убирать за ненадобностью тех, кто не приспособлен к ужасам современной жизни. С полей сражений и из индустриальных битв им угодит в лапы достаточно пациентов. А художник, как индеец, может оказаться под опекой правительства; а может быть, ему и позволят слоняться где угодно, просто потому, что мы не настолько жестокосердны, чтобы убивать художников в открытую, как индейцев. А возможно, ему дадут заниматься своим искусством, но только после того, как достаточно времени он отдаст "общественно полезному труду". Сдается мне, что приблизительно в такой тупик нас и затягивает. Кажется, только творения умерших сохраняют для нас какую-то привлекательность или какую - то ценность. Богачей можно всегда склонить к поддержке нового музея; на академии и тому подобные заведения можно всегда рассчитывать - они снабдят нас сторожевыми псами и гиенами; критики всегда могут быть куплены теми, кто готов прикончить все живое и свежее; всегда можно подобрать таких воспитателей, которые уведут молодых людей подальше от подлинного смысла искусства; громилу всегда можно науськать на то, что недоступно его пониманию и потому раздражает. Бедняки ни о чем, кроме еды и квартирной платы, думать не могут. Богатые тешат себя, надежно вкладывая деньги в коллекции, которые собирают для них упыри, кормящиеся кровью и потом художников. Средний класс оплачивает право зайти в галерею, чтобы поглазеть да покритиковать сообразно своему недопеченому пониманию искусства; он слишком боязлив, чтобы защищать тех, кого в глубине души люди среднего класса опасаются, отлично зная, что их настоящий враг не какой-нибудь человек наверху, перед которым они лебезят и стелятся, а именно этот бунтарь, словами или красками показывающий, насколько прогнило здание, которое бесхребетный средний класс обязан подпирать.

А те художники, что сполна получают награду за свои картины, всего-навсего шарлатаны и ловкачи; к ним относятся не только импортируемые разновидности, но и наши уроженцы, наловчившиеся пускать пыль в глаза, тогда как настоящее искусство находится в опасности.

Назад Дальше