Эти слова представлялись ему единственными, какие он мог с чистой совестью произнести, решив и сейчас, и тем паче в будущем, вести свое дело совершенно открыто и только прямым путем. Он никоим образом, даже в мыслях, не имел намерения следить, как Чэд пользуется предоставленной ему свободой. Однако в этот момент, возможно под воздействием молчания, которое хранила мадам де Вионе, ему стало очевидным, что по прямому пути следует ступать осторожно. И стоило ей улыбнуться своей ласковой улыбкой, как он уже спрашивал себя: а не сбился ли он случаем на кривую тропу – кривую, потому что внезапно обнаруживалось, что его спутница решительно расположена установить с ним, по собственным его понятиям, самые добрые отношения. Вот что происходило между ними, когда в следующее мгновение они остановились, дойдя до скамейки, – во всяком случае, ничего иного ему впоследствии не припомнилось. Хотя одно память запечатлела безошибочно – в этих обстоятельствах, непредвиденных и невообразимых, на него волною нахлынуло: они уже давно вовсю обсуждают его. В некотором смысле она уже имела о нем представление; и это давало ей преимущество, в котором ему с ней никогда не сравняться.
– Неужели мисс Гостри, – спросила она, – не нашла для меня доброго слова?
Прежде всего его крайне поразило, как его объединили с этой леди. Любопытно, подумал он, в каких красках изобразил их знакомство Чэд. Что-то, еще пока не до конца уловимое, явно произошло.
– Я даже не знал, что вы знакомы.
– Ну, теперь она все вам расскажет. Я очень рада, что вы с ней накоротке. Это была одна из материй – это "все", которое мисс Гостри ему расскажет, – усиленно занимавшая Стрезера, при всем внимании к его сиюминутным обязанностям, после того как они уселись. Другой, среди прочих, стала пять минут спустя мысль о том, что мадам де Вионе – неоспоримо так! – мало отличалась, то есть почти ничем не отличалась, разумеется, не вдаваясь глубоко, от миссис Ньюсем или даже миссис Покок. Она была значительно моложе первой и не столь молода, как вторая из упомянутых дам, но было ли в ней нечто такое, что делало бы невозможным встретить ее в Вулете? И чем ее высказывания за то время, пока они сидели вместе, разнились от тех, которые сочли бы созвучными вулетскому приему в саду? Разве только тем, что были не столь эффектны. Она поведала нашему другу, что мистер Ньюсем, насколько ей известно, до чрезвычайности рад его приезду. Но какая добрая леди из Вулета не сообразила бы сказать, по крайней мере, того же? Уж не таил ли Чэд в глубине души чувство верности отчему краю, толкнувшему его из сентиментальностей к существу, по счастью встретившемуся и более всего напоминавшему ему родимую атмосферу и родимую почву? А если так, то стоит ли сходить с ума – Стрезер даже позволил себе такой оборот – из-за неизвестного феномена, называемого "femme du monde"? Да на этих условиях сама миссис Ньюсем должна быть отнесена к их числу. Недаром Крошка Билхем утверждал, и справедливо, что они, дамы этого типа, вышли или, если угодно, выделились из близких кругов; но, именно сопоставляя эти круги – нынче сравнительно близкие, – он почувствовал в мадам де Вионе простую человечность. Она и впрямь отличалась, и, несомненно, к его облегчению, но отличалась обыкновенностью. За этим, может статься, скрывались определенные мотивы, но такое часто бывало даже в Вулете. Единственное, раз уж она выказала желание проявить расположение к нему – пусть даже по скрытым мотивам, его, пожалуй, это сильнее взволновало бы, будь она внешностью и манерами больше похожа на иностранку. Ах, почему она не турчанка и не полька! – что, впрочем, с другой стороны, было как-то мелко в отношении миссис Ньюсем и миссис Покок. Пока он так размышлял, к скамейке, где они сидели, подошла дама в сопровождении двух джентльменов, и в ближайшее время ход событий получил новый оборот.
Подошедшие – трое блистательных незнакомцев – тотчас заговорили с его спутницей, которая, отвечая им, поднялась, и Стрезер отметил про себя, что явившаяся со свитой дама почтенного возраста и не отличающаяся красотой держится с тем надменным, тем горделивым видом, с тем чувством собственного величия, в расчете на которые он, можно сказать, строил свои планы. Здороваясь с ней, мадам де Вионе назвала ее герцогиней, а та, ответив и заведя разговор по-французски, обращалась к ней: "Ma toutebelle" – черточки, вызывавшие у Стрезера живейший интерес. Мадам де Вионе, однако, не представила его – поведение, которое он, расценив его по светским и нравственным меркам Вулета, счел более чем странным. Это тем не менее не помешало герцогине, даме, на его взгляд, самоуверенной и бесцеремонной, какими, в глубине души он полагал, герцогини и должны быть, не спускать с него пристального – да-да, пристального – взгляда, словно ей не терпелось завести с ним знакомство. "Ну, конечно, дорогой, все правильно, это я! А кто вы с вашими завлекательными морщинами и в высшей степени выдающимся (красивым? уродливым?) носом?" – примерно такую охапку ярких благоухающих цветов она ему бросила. Стрезер – чье развитие шло семимильными шагами – уже почти угадал: не потому ли мадам де Вионе решила его не представлять, что предполагала возможные последствия этого знакомства для обеих заинтересованных сторон. Меж тем один из джентльменов успел вступить в беседу с дамой нашего друга – джентльмен очень плотный и не очень высокий, в мягкой шляпе с неимоверно лихо загнутыми полями и в сюртуке, решительно застегнутом на все пуговицы. С французского он быстро перешел на английский, изъясняясь так же легко, и Стрезеру пришло на мысль, что перед ним, возможно, один из секретарей посольства. В его планы явно входило безраздельно завладеть вниманием мадам де Вионе, в чем он мгновенно преуспел и увел ее с собой, обменявшись всего тремя словами – трюк, проделанный с безукоризненной светскостью, по части которой наш друг – в чем и сам себе признался, глядя вслед четырем удалявшимся спинам, – был отнюдь не мастер.
Он вновь опустился на скамью и, пока глаза его провожали уходящую группу, погрузился в размышления, как уже было не раз, о странных связях Чэда. Минут пять он сидел один – у него было о чем подумать; прежде всего ему было неприятно сознавать, что он брошен очаровательной женщиной, но эта мысль, перемежаясь с другими впечатлениями, практически рассеялась и стала ему безразличной. Впервые в жизни он так спокойно сложил оружие и нисколько не печалился о том, что ему не с кем говорить. Его, как он считал, ждали, возможно, весьма крутые маршруты, а бесцеремонность, с которой с ним только что обошлись, попадала в разряд незначительных происшествий на этом пути. Их, он чувствовал, будет еще предостаточно, и не успел он прийти к этому выводу, как раздумье, на которое и так ему было отпущено мало времени, было прервано вторичным появлением Крошки Билхема, остановившегося перед ним с игривым: "Ну как?", в котором нашему другу послышался намек на то, что он растерян, быть может, повержен. Он ответил: "Никак!", это должно было означать, что он отнюдь не повержен. Нет, ни в малейшей степени! И не преминул показать молодому человеку, как только тот уселся с ним рядом, что если и удалось сбить его с ног, то он лишь взлетел вверх, в высшие сферы, где чувствует себя на месте и сумеет, можете не сомневаться, достаточно долго парить. Однако секунду спустя, – что вовсе не следовало считать возвращением на землю, – он все же позволил себе сдержанно парировать давешний намек:
– А вы уверены, что муж ее жив?
– Разумеется!
– В таком случае!..
– Что в таком случае?
Тут Стрезеру все же пришлось подумать.
– Ну… мне их жаль!
Впрочем, в данный момент это не имело особого значения. Он заверил своего молодого друга, что все замечательно. Они сидели не шевелясь; им было хорошо. Стрезер не хотел, чтобы его еще с кем-то знакомили; с него было довольно знакомств. Их было даже чересчур; ему понравился Глориани, который, как любила говорить мисс Бэррес, был бесподобен; среди гостей он, без сомнения, различил еще с полдюжины знаменитостей – художников, критиков и даже великого драматурга – его как раз легко было распознать, но не хотел – нет, благодарю, благодарю! – вступать в беседу ни с одним из них: ему нечего было им сказать, а раз так – лучше оставаться в тени; да, лучше в тени, – потому что уже поздно. И когда Крошка Билхем, выслушавший это терпеливо и участливо, чтобы в качестве первого пришедшего в голову утешения бросить расхожее: "Лучше поздно, чем никогда", он отрезал: "Лучше рано, чем поздно!" Нота эта разлилась в целый поток признаний – Стрезера словно прорвало, – которые и на самом деле, как он почувствовал, принесли ему облегчение. Все это копилось и копилось, дойдя до критической точки: резервуар наполнился до краев, прежде чем сам он успел это заметить, и легкого толчка со стороны собеседника оказалось достаточно, чтобы воды излились наружу. Есть в жизни вещи, которые должны случаться вовремя. Если они не случаются вовремя, они утрачены навсегда. Сознание утраты – вот что ошеломило нашего друга, настигнув его долгим медленным приливом.
– Нет, вам еще не поздно ни с какой стороны; вам не грозит, как я посмотрю, что ваш поезд уйдет без вас; а во всем остальном люди, разумеется, – если часы их судьбы тикают так же громко, как, слышится, здесь – достаточно остро чувствуют быстротечность времени. Но все равно – не забывайте, что вы молоды, блаженно молоды. Радуйтесь вашей молодости, живите по ее велениям. Живите в полную силу – нельзя жить иначе. Совершенно не важно, чем вы, в частности, заняты, пока вы живете полной жизнью. А если этого нет, то и ничего нет. Этот дом, эти впечатления – в ваших глазах, быть может, чересчур незначительные, чтобы взбудоражить человека, – как и все мои впечатления от Чэда и тех, кого я у него встретил, показали мне многое заново, заронили мне эту мысль в голову. Теперь я увидел. Я жил неполной жизнью, – а теперь уже стар, слишком стар, чтобы пользоваться тем, что вижу. О, я, по крайней мере, вижу, и вижу много больше, чем вы полагаете, а я могу выразить. Но слишком поздно. Словно поезд честно ждал меня на станции, а я и понятия не имел, что он меня ждет. И теперь я слышу слабые, затухающие гудки, доносящиеся с линии на много миль впереди. Что потеряно – потеряно, не заблуждайтесь на этот счет. Эта штука – я имею в виду жизнь – для меня иною, без сомнения, быть не могла, потому что жизнь, в лучшем случае, изложница, для одних рифленая и тисненая, с украшающими ее выпуклостями, для других гладкая и до ужаса примитивная, – изложница, куда беспомощной студенистой массой вливают наше сознание, а уж потом каждый "принимает форму", как сказал великий повар, и по возможности ее сохраняет: словом, каждый живет как умеет. И все же человеку свойственно тешить себя иллюзией свободы. Не берите с меня пример: живите, помня об этой иллюзии. Я в свое время был то ли слишком глуп, то ли слишком умен, – не знаю, что именно, – чтобы ею жить. Теперь я спохватился, теперь я каюсь, кляну себя за это заблуждение, а голос раскаяния взывает к снисхождению. Но это ничего не меняет. Послушайте меня: не упускайте времени, пока оно ваше. Лучшее время – время, которое вы еще не упустили. У вас еще тьма времени, и это главное. Вы, как я уже сказал, сейчас в счастливой, в завидной поре; вы, черт возьми, так еще молоды… Не провороньте же все по глупости. Нет, я не считаю вас глупцом – иначе не стал бы так говорить с вами. Делайте все, чего просит душа, не повторяйте моих ошибок. Потому что моя жизнь была ошибкой. Живите!
Так медленно, дружески, с длинными паузами и многоточиями отводил душу Стрезер, с каждым словом все больше и сильнее приковывая к своей исповеди внимание Крошки Билхема. В итоге молодой человек обрел невероятно серьезный вид, что вовсе не входило в намерения говорящего, который, напротив, желал как-то развлечь своего слушателя. Увидев, какое воздействие произвели его речи, Стрезер, словно желая кончить на должной ноте, шутливо сказал:
– Вот я и возьму вас под свое наблюдение! – и похлопал его по колену.
– Не уверен, что в вашем возрасте мне захочется быть во многом иным, чем вы.
– Приготовьтесь, пока еще не вошли в него, быть интереснее, чем я, – сказал Стрезер.
Крошка Билхем призадумался, но в конце концов расплылся в улыбке.
– Вы человек очень интересный – для меня.
– Impayable! Как вы любите говорить. А каков я для себя?
С этими словами Стрезер поднялся; его внимание заняла происходившая в середине сада встреча хозяина дома с той дамой, ради которой его покинула мадам де Вионе. Слова, какими эта дама, видимо, только что расставшаяся со своей свитой, приветствовала спешившего к ней Глориани, не долетали до слуха нашего друга, но, казалось, отобразились на ее неординарном умном лице. Она, несомненно, была женщиной живого и утонченного ума, но и Глориани был ей под стать, и нашему другу нравился – особенно из-за скрытой, без сомнения, надменности герцогини – добродушный юмор, с которым великий художник утверждал равенство душевных ресурсов. Принадлежат ли они, эти двое, к высшим сферам? И в какой мере он сам, наблюдая за ними, и тем самым в данный момент с ними связанный, туда входит? К тому же в высших этих сферах таилось что-то тигриное; во всяком случае, в благоуханной атмосфере сада через лужайку пахнуло дыханием джунглей. Все же из этих двоих наибольшее чувство восхищения, чувство зависти вызывал у него лощеный тигр, столь щедро одаренный природой. Все эти нелепицы – порождения смятенных чувств, плоды самовнушения, созревшие в мгновение ока, отразились в адресованных Крошке Билхему словах:
– Кажется, я знаю – раз уж мы заговорили об этом, – на кого мне хотелось бы быть похожим.
И Крошка Билхем, проследив за его взглядом, ответил с несколько наигранным удивлением:
– На Глориани?
Однако наш друг уже колебался – правда, не по причине сомнения, промелькнувшего в реплике собеседника, которая заключала в себе тьму критических возможностей. Его взгляд как раз отметил в насыщенной и без того картине кое-что и кое-кого еще; добавилось новое впечатление. В поле зрения внезапно появилась молоденькая девушка в белом платье и в белой, скупо украшенной перьями шляпе, и тотчас стало ясно: она направляется к ним. Но еще яснее было то, что красивый юноша, ее сопровождавший, – Чэд Ньюсем, и уж куда как ясно, что эта, по всем канонам, прелестная девушка – живая, грациозная, робкая, счастливая, очаровательная – не кто иная, как мадемуазель де Вионе, и что Чэд, заранее рассчитавший, какой произведет эффект, теперь намеревался представить ее очам своего старого друга. Но яснее ясного обнаружилось и нечто большее, нечто, одним махом – не было ли это результатом непосредственного сопоставления? – устранявшее все сомнения. Пружина щелкнула – Стрезеру открылась истина. Он уже успел встретиться взглядом с Чэдом, ему многое стало понятно; в том числе и истинный ответ на заданный Билхемом вопрос вылился сам собой: "Чэд!" На этого удивительного молодого человека – вот на кого хотелось ему "походить". Еще мгновение, и "чистая привязанность" будет перед ним; "чистая привязанность" будет просить его благословения; и он – как можно учтивее, от всей души – даст ей свое благословение, даст – со всей деликатностью, всем жаром – благословение этому пленительному созданию, Жанне де Вионе. Чэд подвел девушку прямо к нему и, надо отдать ему должное, в это мгновение был – во славу Вулета или чего там еще – прекраснее даже самого Глориани. Разве не он сорвал этот бутон? Не он сохранил, оставив на ночь в воде? И теперь наконец, выставив на обозрение восторженных глаз, может наслаждаться произведенным впечатлением. Вот почему вначале Стрезер почувствовал тонкий расчет – и вот почему был сейчас уверен, что его оценка этой девушки явится в глазах молодого человека знаком ее успеха. Какой молодой человек станет, без должной причины, шествовать подобным образом у всех на виду с молодой девицей на выданье? И в причине, которой Чэд руководился, не было ничего мудреного. Ее тип достаточно четко все объяснял – ее не отпустят в Вулет. Бедный Вулет! Что он – а вместе с ним и бесценный Чэд, – возможно, терял? Или, быть может, приобретал! Меж тем бесценный Чэд уже произносил изящнейшую речь:
– Это мой милый маленький дружок. Она все про вас знает, и к тому же ей поручено сказать вам несколько слов. А это, моя дорогая, – и он повернулся к прелестной малютке, – самый лучший на свете человек, во власти которого очень многое для нас сделать и которого я прошу вас любить и почитать всей душой, как люблю и почитаю сам.
Она стояла перед ним, заливаясь румянцем, чуть испуганная, прехорошенькая – и нисколько не похожая на мать. Между ними не было и тени сходства, разве только в том, что обе были молоды, и это, по правде сказать, произвело на Стрезера наибольшее впечатление. Возвращаясь памятью к женщине, с которой несколько минут назад говорил, он понял, насколько сейчас изумлен, ослеплен, ошеломлен: в свете того, что он уже видел, эта женщина была для него откровением, сулившим стать еще привлекательнее. Такая изящная, юная, прекрасная, она, однако, произвела на свет это совершенство, и, чтобы поверить, что это так, что она и впрямь мать этой девушки, сравнение напрашивалось само собой. Да, оно было просто навязано, это сравнение.
– Мама велела сказать вам, пока мы здесь, – произнесла девушка, – что она очень надеется в самом скором времени видеть вас в нашем доме. Ей нужно о чем-то важном с вами поговорить.
– Мадам де Вионе очень угрызается, – вступил с объяснениями Чэд. – Ей было необычайно интересно с вами, но ей, увы, пришлось прервать вашу беседу.
– Ах, пустяки! – пробормотал Стрезер, переводя ласковый взгляд с одной на другого и тут же мысленно решая множество вопросов.
– Я и от себя вас прошу, – продолжала Жанна, сложив ладони, словно повторяя затверженную молитву. – Я и от себя вас прошу – пожалуйста, приходите.
– Предоставьте это мне, моя дорогая! Я уж об этом позабочусь! – весело воскликнул Чэд, пока Стрезер, у которого чуть ли не занялось дыхание, собирался с ответом.