Проволновавшись сколько полагается, раза три пересчитав вещи, Фанни уселась с видом довольной изнеможенности на бархатном диване с белой кружевной накидкой - P. L. М. Обмахнула лицо платком.
- Дора, ты можешь быть совершенно покойна. У тети Фанни твоему молодцу плохо не будет. Привезу жирного, веселого...
Рафа не очень ее слушал. С видом знатока осматривал купе, вышел в коридор, потрогал оконное стекло.
- Это старый вагон. На P. L. М. все вообще плохое. И постоянные крушения.
- Ты слышишь, как он рассуждает? Откуда ты это знаешь? Рафа пожал плечами с таким видом, что стоит ли, мол, разглагольствовать с теткой о вещах самоочевидных?
Дора Львовна держалась покойно. Собою владела, считала, что распускаться не следует. Но было у нее не совсем приятное чувство: точно перед Рафой она в чем-то виновата. Сплавляет? Нет, пустяки, конечно. "Очень глупо было бы не дать ему возможности провести месяц на юге..."
Когда подошел час последних поцелуев и веером стали захлопываться двери, Рафа тоже присмирел. Дора крепко и нежно, слегка побледнев, его поцеловала.
- Если соску... чусь, сейчас же к тебе приеду.
- Непременно. Пиши!
Фанни кивала из окна. Он вспрыгнул на площадку. Дверь захлопнулась, содрогание прошло по телу поезда, он качнулся и тронулся. Личико Рафы с темными локонами было видно за стеклом. Дора шла за поездом. Потом тяжкая змея все сильней стала наддавать, обращаясь в стрелу, пущенную из лука - ей лететь в вечереющей мгле полей французских, громыхая и блестя огнями - к дальнему морю. Буржуа и марокканцы, Рафа, Фанни и солдаты в голубых шинелях - все уравнено в некоем небытии.
Странно как-то: был мальчик и вот нет его.
ПАРОХОД "КАПИТОЛИНА"
- Редко-Конопленко, Редко-Конопленко, Редко-Редко...- напевал генерал,- Редко-Конопленко...
В ветхом пиджачке, в мягких туфлях, но выбритый, он ходил по диагонали комнаты. Обстановка определялась так: полдень предвесеннего парижского дня, теплого и погожего, с высокими облачками на небе нежно-голубом. В окне расчерчено оно тонкими ветвями каштанов жаненовских. Нет еще почек, но скоро будут - бледный свет, реющий, с летящим в нем голубем, обещает неплохое. Каждый год спускается весна на город этот, одевает зеленью каштаны, синеватым дымом дали.
Таков пейзаж генеральский. Внутреннее же положение: газета, которую подсовывает по утрам Валентина Григорьевна, прочитана. Кофе выпит. Есть кусочек черного хлеба и луковица, но лук он ест на ночь, заедая жареным черным хлебом: днем неловко, запах...
- Редко-Конопленко, Редко-Конопленко... Редко-Редко... Под фамилию из объявлений легче ходить, при напеве, похожем на барабан. (Если бы Рафа присутствовал, это доставило бы ему истинное удовольствие. Он сказал бы, что генерал "шутится". Но Рафа далеко).
Черный хлеб очень пригодится. Кроме него ничего нет. Угля для печурки не съешь, да и его дала Дора Львовна. Из Олимпиадиной рекомендации ничего не вышло: нанялся уж художник-француз. Набежала за эти дни работишка - раздавать рекламы на улице. Роздал, за три часа десять франков в карман. Служба не предосудительная, но случайная. В тот же день ночной шофер, капитан Бехтерев, завел в бистро и за стойкою рассказал, как можно заработать: бродить у подъезда знаменитого публичного дома и ждать, когда русский шофер привезет кого-нибудь. "Мы, русские,- сказал капитан,- не звоним для ночного клиента - брезгуем. Французы звонят, получают от дома франков по тридцати. Есть же особые типы, которые ждут именно нашего брата, и как он остановится - раз, позвонил. Ему и перепадает".
Капитан рассказал этот "так вообще", но генералу показалось, что не ему ли рекомендует он...
- Колоннами и массами! Трах-тарарах-тах-тах... И снова:
- Редко-Конопленко, Редко-Конопленко...- чудно маршируешь под такую фамилию.
Генерал именно и маршировал, когда в дверь постучали.
Дора Львовна заглянула осторожно. Генерал любезно поклонился. Дора вошла, деловито окинула кухонку (уголь кончился, на плите готовки не видать. На столе чашка допитого черного кофе. "Молока нет!").
- Мне раз в неделю доктор велел сидеть дома, чтобы сердце не переутомлять. Сегодня именно такой день. Я хозяйничаю, сварила борщ. Рафаила нет, одна я терпеть не могу завтракать. Заходите ко мне, Михаил Михайлыч...
Она смотрела на него черными глазами внимательно, серьезно и благожелательно. "Я прекрасно понимаю, что ты горд и не захочешь показывать своего нищенства, но ведь и я зову тебя совсем просто, как равный равного".
Дора была осторожна: разумеется, генерал не такой, как Капа, все же опыт показывает, что когда даже со здоровыми обращаешься, как с дефективными, выходит лучше.
Она приготовилась к возражениям. Но генерал сразу согласился.
Через несколько минут он сидел уже у нее. Перед ним тарелка борща со сметаной, в борще плавают шкварки. Нашлась даже пузатенькая бутылочка с травинкой - остаток зубровки от Рафина рождения. Генерал повеселел. Он уговорил и Дору выпить за здоровье "будущего колониального деятеля".
- Ну как он там, на юге, а? Веселится? Смотрите, не оглянетесь, за дамами начнет ухаживать.
Дора засмеялась. Рюмка зубровки прошлась теплым туманом. Какой приятный день - весенний! В три придет Анатолий, может быть, они вместе уедут в Фонтенбло, на неделю... и вообще, все должно же выясниться. Но во всяком случае отлично. Он сказал - нужно искать вместе квартиру. Разумеется. Хотя он и не ходит теперь к Капитолине, все-таки она на той же лестнице.
- Мой Рафаил все под вашим влиянием, Михаил Михайлыч. Знаете, он и в Ницце, среди разных еврейских дам собирает на вашу церковь...
- Не церковь-с, а скит, это Мельхиседекова затея. Я и сам не знаю, что из всего этого выйдет. Если такие сборщики будут, как я, то Никифор с Мельхиседеком далеко не уедут. Разве вот Рафаил выручит. С еврейских, говорите, дам на православных монахов? Молодчинище!
Генерал откровенно захохотал. Дора тоже улыбнулась.
- А вы, кажется, дочь свою сюда ждете, из России? Генерал перестал смеяться.
- Да, жду. Да, жду. Пока еще не выпустили. Семь раз отказали. Но она упорная, упорная. В восьмой добивается. И нужны деньги. А вы думаете, их легко мне достать?
Дора знала о генеральской бутылке с полтинниками. Но сейчас не заикнулась: опытным глазом видела, как он жадно ел - какие уж там полтинники... Впрочем, она ошибалась в одном: сбережения были целы. Генерал их не тратил, но решил: пока нет работы, копить нельзя. И насколько упорен был в одном, столько же и в другом. Новенькие монетки, попадавшиеся при сдаче, несколько жгли руку. В бутылку он их все же не клал. "Безработный, не имею права-с... должен держаться. В стрелки не пойду-с..."
Завтрак кончился. Генерал собирался уходить, подошел к ручке Доры. На лестнице послышались голоса. Дора отворила дверь. Генерал вышел на площадку, высунулся в пролет - быстро побежал вниз. Дора нагнулась над перилами. Кого-то медленно, поддерживая, вели вверх. Показалась фуражка шофера, Людмила. Генерал поддерживал Капу с другой стороны.
Ноги Доры похолодели. Неприятно было бы двигать ими. Капа бесцветными, несколько осоловелыми глазами провела по всему окружающему, пока Людмила вставляла дверной ключ. Запахло Людмилиными духами.
Через несколько минут, уложив Капу, Людмила мыла в кухне руки. Ее худое, изящное тело было в некоем волнении. Брызги из-под крана попадали на рукава.
- Вечные с ней истории. В двенадцать часов съела в ресторанчике мерлана. И, конечно, именно ей и попался несвежий. Тошнота, рвота... хорошо, что и я нынче случайно там завтракала...
Дора стояла лицом к свету. Была несколько бледна, черная выбившаяся прядь, как и древние глаза, придавали ей оттенок Рахили.
- А какой у нее пульс?
- Я того же самого мерлана ела - мерлан как мерлан, ничего не случилось... Ну, впрочем, ведь это Капка. У нас в Севастополе пароход один такой был. То пожар на нем, то взрыв большевики устроили. Выйдет в море - сейчас буря. Просто двадцать два несчастья. Назывался он как раз "Капитолина".
- У нее сердце слабое,- сказала Дора.- Я еще по гриппу помню. У меня есть дигиталис. А вы пульс пока посчитайте.
Генерал поднялся наверх ("если что нужно, пусть постучат в потолок"). Дора прошла к себе, принялась разбирать на полке скляночки. "Я снова при ней... Сейчас придет Анатолий, а я тут". Все получается как-то странно. "Пароход "Капитолина..." Эта угловатая девушка со своими глазищами и невропатологической конституцией просто входит в ее жизнь. Дора знала себя. Теперь уж не может она не найти дигиталиса (да и вот он как раз с беленькой наклейкой, капельницей при склянке). Доктора никакого не надо. Эта Людмила посидит десять минут, оставит след дорогих духов и уедет в maison [фирма (фр.).]. Но кормить и лечить будет она, Дора, полудоктор, полумассажист, полублагодетель человечества. "Это всегда так было. Деньги, помощь, лекарство, это я. Тот самый Бог, в которого верят генерал с Рафаилом и все Рафаиловы архиереи, выбрал для разных христианских дел меня, еврейку, а не христианку". По добросовестности своей Дора тотчас же поправилась: "Впрочем, я не возражаю. И не отказываюсь. Тем более, что и Бог, если он существует, конечно, один и для христиан и для евреев".
Все это так - и все же... что-то связывало ее с этой "Капитолиной". И не спрашивали ее, хочет она того или нет. Когда Дора вернулась, Людмила грела на кухне воду. Пульс оказался, конечно, слабый. Капа покорно приняла дигиталис. Лежала на постели, укрытая старой шубкой, остроугольная, ставшая совсем небольшой. Дора сидела с ней рядом, будто здоровье и судьбу ее взвешивала на медицинских весах белыми своими руками.
- Теперь вам будет лучше. Сердце правильней заработает. Организм легче одолеет яды.
Дора говорила ровно, твердо, как с больными. Но собственное ее сердце, хоть без дигиталиса, билось довольно сильно - несколько больше, чем бы полагалось. "Все равно надо молчать, сохранять спокойствие". Она не потеряла его и когда раздался стук в дверь ее квартиры.
- Ко мне прачка. Я потом зайду еще...
- Людмила,- сказала Капа, когда она ушла.- Как ты думаешь, справедливость существует на свете?
- А на что она тебе?
- Ну, да так это я говорю, вообще...
- Нет. Не существует.
- И я так думаю.
Людмила не весьма одобряла философствования. И промолчала. Но полежав немного, Капа опять заговорила.
- Это Дора ко мне всегда очень добра. Я ничего кроме хорошего от нее не видела. И все-таки ее не люблю. Разве это справедливо?
Она перевела на Людмилу серые, пещерные глаза и вдруг холодно доложила:
- Просто не люблю! Она сиделка из больницы. Людмила усмехнулась.
- Твое дело. И твое право. А в жизни, милая моя, существует только сила, ловкость да удача.
- А у кого нет удачи?
- Нет, Капка, я не стану с тобой разглагольствовать. На-ка вот тебе грелку.
И положила ей к ногам горячие бутылки.
- Я эту Дору вовсе и не хочу видеть, а она тут. Если бы Анатолий зашел... но его именно и нет. Совсем пропал. Все дела, дела. В Фонтенбло надо картины американцу предлагать...
"Все врет, разумеется, какие там американцы" (Людмила вслух этого не сказала).
- Говорит, если хорошо заработает, повезет меня летом на юг.
На месте Доры сидела Людмила. Глаза ее действительно были сини и холодноваты. Но Капа с любовью взяла ее длинную руку с тонкими, такими изящными пальцами, погладила.
- Я думаю, он никуда меня не повезет.
Теперь Людмилину руку поднесла к глазам, погладила, поцеловала.
- Как мне тепло от твоей грелки. Я скоро оправляюсь. Очень тебя люблю.
Людмила докурила, решительно затушила окурок, нагнулась к Капе. В глазах ее что-то дрогнуло. Она поцеловала Капу.
- Ну, если у меня одно дельце удастся, то тебе действительно перепадет. Тогда везу тебя в Жуан-лэ-Пэн.
* * *
Анатолий Иваныч сидел на сомье, слегка расставив ноги. Пестрые носочки выглядывали из-под брюк - чудно разглаженных. Блестели ботинки. Голубые глаза его ласково улыбались, седоватые волосы разобраны на боковой пробор. Увидев Дору, он встал, все улыбаясь, поцеловал ей руку.
- Дорочка, я страшно рад вас вдеть.
Дора Львовна, слегка смутившись, поцеловала его в лоб.
- Ну и я тоже... Да видите какая история. Она рассказала про Капу.
- У нее сердце слабое. Сами по себе явления отравления несильны, все-таки я дала дигиталис.
- Ах, Капочка... да, бедная Капочка.
- Понимаете, ведь она лежит тут совсем рядом, чуть не за стеной.
- Да, за стеной...
- Опасности нет, но... да.
Дора Львовна не совсем могла выразить, что-то ее смущало. Надо бы ехать в Фонтенбло...
Анатолий Иваныч рассеянно, не совсем покойно пробежал глазами по комнате.
- Дорочка, вы знаете, у меня такие дела... Но на ближайших днях должно выясниться. Мы с Олимпиадой Николаевной одну перуанку обрабатываем, если удастся - а уже на девяносто процентов удалось, она в принципе покупает... то не менее тридцати тысяч. Все это требует расходов... ах, ужасно трудно, Дорочка...
Дора Львовна сидела, слегка потирая крепкие свои руки. Ей определенно теперь казалось, что река, довольно быстрая, с неким головокружением в водоворотах, несет ее...
- Только бы мне сейчас перевернуться, эти несколько дней. А там мы могли бы уехать.
- Будем говорить прямо,- голос Доры был покоен, лишь слегка глуше.- Нужны деньги? Сколько?
Анатолий Иваныч изобразил на лице тревогу, удивление, некоторое волнение.
- Мне... мне ужасно неловко. Дора Львовна встала.
- Я не Стаэле,- сказала она, подходя к письменному столу.- Больше пятисот не могу дать.
- Через несколько дней... Она улыбнулась.
- Ну, там увидим.
В окно глядело все то же нежно-голубоватое небо с сеткой тонких ветвей садика Жанен. В фонтенблоском лесу грандиозные дубы еще сложнее, могущественней простирают ввысь арматуру свою. Как далеко!
"Что же тут удивительного? Разве могло быть иначе?"
Дора опять села у окна. Анатолий Иваныч спрятал бумажник. По лицу его ветерок носил улыбку - смесь ласковости и униженности - что-то хотел сказать, да не выходило.
- А в Фонтенбло соберемся, как только немножко с делами... "Это естественно. Вольно же мне было лезть со своими романами".
- Дорочка, вы как-то расстроились, почему это?
Он подсел совсем близко, взял ее руку, гладил, пристально на нее уставился. Опять глаза изменились. В голубизне их что-то подрагивало, влажнело. Дора тоже пристально на него смотрела. "Нет, все-таки не жиголо. Все-таки он не жиголо".
- Если вам неприятно, что я попросил взаймы, то могу вернуть...
"Если бы был настоящий жиголо, проще бы и вышло". Он отнял руку, потянулся к боковому карману с бумажником. Глаза в тайной глубине своей отразили такую тоску... Дора улыбнулась.
- Мне ничего не неприятно.
Он в нерешительности остановил руку - ехать ли ей дальше за бумажником, повернуть ли к ласке Дориной руки? Но последнее было приятнее. И выгоднее.
- Я сам очень стесняюсь брать у вас... но всего на несколько дней.
- Напрасно стесняетесь. Ничего нет плохого.
"Как глупо, что я Рафаила отправила. Ах, как все глупо!"
- Насчет Фонтенбло вы не оправдывайтесь,- сказала она вдруг твердо, как полагалось Доре прежних, рассудительных лет.- Куда же там ехать.
И встала. День кончался. Некая дверь захлопнулась. Из-за той двери, тем же разумным голосом произнесла Дора:
- Мне пора к Капитолине Александровне. Во всяком случае, надо следить за сердцем. Я бы советовала и вам зайти, но позже. Не надо, чтобы она знала, что вы были здесь.
* * *
Людмила действительно скоро ушла. Дора сменила ее как раз вовремя, вовремя сняла грелки, дала теплого молока, померила температуру - вообще захватила Капу в некую медицинскую сеть. Капа испытывала двойное чувство: раздражения и необходимости быть благодарной. Что она могла возразить? В чем упрекнуть? Дора делала все первосортно. Все - необходимое и полезное. Людмила была мила, но уехала. Дора же въехала. Людмила подруга, Дора соседка. Но из Дориной сети не выбьешься, да и выбиваться не надо - все ведь и правильно, и полезно. Сопротивляться нельзя. "Если она сейчас банки решит ставить, то и поставит, если найдет полезным дать касторки - проглочу". А если не было бы Доры? "Ну, и лежала бы одна, как собака... разве генерал бы зашел..." Значит, нельзя не быть благодарной.
А Дора как, нарочно, в ударе - вся полумедицина эта ее заполонила.
Физически Капа чувствовала себя к вечеру уже прилично. Она лежала с прищуренными глазами, смотрела, как Дора, у стола, в больших роговых очках читала газету. Капа - одна замкнутая крепость, Дора другая. Дора не знала, что делается в этой голове с серыми глазами, полузакрытыми. Дора для Капы далеко не та, что в действительности - и за белыми ее руками нельзя распознать, что газету она читает машинально, мало что понимая. Но чувствовали обе одно, общее: невесело, неловко друг с другом.
- Как вы думаете, много в меня яду попало? Дора отложила газету, сняла очки.
- Не особенно. Все-таки, этот рыбий яд очень силен.
- Еще какую-нибудь косточку пососала бы и конец?
- Возможно. Капа помолчала.
- Нет, гадость эти отравления. Я бы травиться не стала.
- Ну еще бы, надеюсь!
"Хорошо надеяться... Здоровенная, живет отлично, сына обожает".
И не совсем доброжелательно спросила Капа:
- Что же, вы очень боитесь смерти?
Дора смотрела на нее пристально. Черные ее глаза овального разреза, нос с горбинкой, полноватые щеки показались Капе особенно еврейскими.
- Всякий разумный человек боится смерти.
- А я не боюсь,- сказала Капа вызывающе.- Я даже люблю смерть. Во всяком случае, больше, чем жизнь.
- Люблю смерть... Не очень-то верю, что это вы серьезно. Капа почувствовала глухое раздражение. Что-то злое в ней поднималось.
- Вы, евреи, особенно всегда цепляетесь за жизнь. Животное чувство!
Дора тоже начала волноваться.
- Вы признаете и самоубийство? Капа поморщилась.
- Гадость. Мерзкое занятие. Крюк, петля или разные эти вероналы.
- По христианскому учению, как я слыхала, самоубийство грех?
- Считается. Мало ли что считается.
- Вы же ведь сами против.
- Против. Но грех или не грех, это совсем другой вопрос.
- Я не знаю, грех или нет,- сказала Дора.- Но, по-моему, самоубийство слабость. Вы упрекаете нас в животном чувстве, но если мы боимся смерти, то не боимся жить. А ведь бывает так, что для жизни не меньше нужно мужества, чем чтобы умереть.
Капа отвернулась к стене.
"А я, может быть, как раз жить-то и боюсь, но все равно никогда ей этого не скажу. Не люблю и не скажу. Она добродетельная, а я не люблю. И вообще ничего не хочу говорить. Вот еще, затеяли философские рассуждения..."