- Ну тебя к черту! - сказал Лапшин, не глядя на Ваську. - Пустобрех ты какой!.. Поезжай и посади его, подлеца, сам, и сам дело поведешь, и каждый день мне будешь докладывать…
- Слушаюсь! - тихо сказал Васька. - Можно идти?
- Постой ты! Откуда он у тебя взялся-то?
- Ну чтоб я пропал, Иван Михайлович, - быстро и горячо заговорил Васька. - Учились вместе в школе, потом я его встретил на улице, обрадовался, - все-таки детство…
- Детство! - передразнил Лапшин. - Дети! И на бюро парткома о своих друзьях расскажешь. Дети - моторы красть! Возьми машину и поезжай, а то он еще там наторгует! Ребятишки у него есть?
- Нет.
- А жена?
- Тоже нет, официально.
- Подлец какой!
- Да уж, конечно, собака! - сказал Васька примирительным тоном. - Я и сам удивляюсь.
- Тебя не спрашивают! - крикнул Лапшин. - Никто тебя не спрашивает, удивляешься ты или нет. Поезжай сейчас же!
И он с силой захлопнул за Васькой дверь.
4
Тамаркин служил электротехником в переплетной артели "Прометей" и еще в двух артелях по совместительству, и Васька Окошкин едва его нашел. Они столкнулись в маленьком коридорчике, заваленном картоном и штуками коленкора, причем не Окошкин остановил Тамаркина, а Тамаркин Окошкина.
- Здорово, Окошкин! - крикнул Тамаркин и толкнул Ваську ладонью в грудь. - Меня ищешь?
Он протянул Ваське руку, и Васька от растерянности пожал ее.
На Тамаркине была отглаженная и накрахмаленная синяя прозодежда и под ней рубашка и великолепный галстук. На шее он для щегольства имел белое шелковое кашне.
"Приоделся, собака, - рассеянно отметил Окошкин, - и брючки в полосочку пошил".
- А ты все в милиции да в милиции! - болтал Тамаркин. - Жизни не видишь… Пойдем, я тебя запеканкой угощу, здесь сегодня на завтрак макаронная запеканка…
Рядом, за тонкой фанерной стеною, грохотала какая-то машина, и шипел и шлепал приводной ремень.
- Ты что слушаешь? - спросил Тамаркин. - Это наша индустрия…
Он засмеялся, а Васька вдруг вспотел от злобы и отчаяния. "Все разворует, - с ужасом думал он, - картон вынесет, коленкор украдет!"
- Какой-то ты странный, - сказал Тамаркин. - Побрился бы… Хочешь, я тебя с техноруком познакомлю?
- Нет, - дребезжащим голосом сказал Васька, - я за тобой приехал. Ты арестован.
И, вынув из бокового кармана ордер, он протянул его Тамаркину, чтобы тот мог прочесть. Тамаркин сразу пожелтел.
- С ума сойти! - сказал он, подымая плечи. - За кого ты меня считаешь?
На обыске в квартире Тамаркина Васька еще раз понял, что Тамаркин вор. Он понял это по тем вещам, которые были в комнате у Тамаркина, по костюмам, по фотоаппарату, по радиоприемнику, по деньгам, которые лежали в письменном столе, по пишущей машинке.
- Зачем вам пишущая машинка? - не выдержав, сказал Васька. - Что вы, писатель?
Толстая мадам Тамаркина, которая плакала, стон у двери, крикнула:
- Странно, почему машинка привлекла ваше внимание? Почему вы не интересуетесь моим бельем?
- Оставьте, мама! - крикнул Тамаркин с дивана. - Что за остроты!
И, клацая зубами, он спросил, обращаясь к Окошкину:
- Скажите, Вася, я могу еще покушать напоследок?
Окончив обыск, Окошкин аккуратно запечатал комнату Тамаркина и суровым голосом сказал:
- Можете прощаться!
- За что? - спросил Тамаркин в машине. - Что я сделал?
Васька молчал и глядел в окно.
- Тогда берите товарища Магазинера тоже! - сказал Тамаркин. - И Солодовника. В чем дело?
- Возьмем, - сказал Васька, - тебя не спросим.
Ему очень захотелось ударить Тамаркина в ухо, но он сдержался и закурил.
- Мы все-таки с вамп сидели на одной парте, Вася, - сказал Тамаркин, - это не надо забывать.
- Никогда я с вами на одной нарте не сидел, - сказал Васька. - Я с Жоркой Карнауховым сидел и с Перепетуем. Нечего врать!
Потом, сдав Тамаркина, Окошкин явился к Лапшину и доложил. От Лапшина он сбегал к врачу - измерил себе температуру. Было тридцать восемь с лишним, и в горле оказались налеты.
- Надо идти домой, - сказал врач. - В постель!
Почесав пером густую бровь, он написал рецепт и сказал:
- Это микстурка. А это - полоскание. Так-то!
Щеки у Васьки горели, и по спине пробегал неприятный холодок. Но он был весел, до самого вечера работал и так шумел, что Лапшин ему сказал:
- Чего ты трескотню поднял? Потише нельзя?
Ночью он бредил, а Лапшин и Ашкенази играли в шахматы, заставив лампу книгой, и Ашкенази говорил:
- Не понимаю я вас, Иван Михайлович! Зачем вам понадобилось посылать его за Тамаркиным? Он молод, это его школьный товарищ. Не понимаю.
- Ничего, злее будет! - сказал Лапшин.
Ашкенази сложил губы трубочкой, немного посвистел, помотал конем над доской и усмехнулся.
- Когда я болел сыпным тифом, - заговорил он, не глядя на Лапшина, - то все время бредил знаете чем? Тем, что свет какой-то там звезды долетает до нас через две тысячи лет. Это неприятно, правда?
- Почему же неприятно? - спросил Лапшин. - Пусть себе!
- Врешь, - с постели крикнул Васька, - врешь, собака, врешь! На тормозной площадке.
- Разбирает парня, - сказал Лапшин и внимательно поглядел на Ваську.
Из управления Лапшин два раза звонил по телефону домой, и оба раза ему отвечал Васька.
- А ничего! - говорил он. - Вполне прилично. Патрикеевна компоту наварила такого гадкого, что мочи нет.
День был горячий. Лапшин ездил в суд, потом допрашивал растратчиков, потом ходил с докладом к начальнику, потом читал лекцию в школе начальствующего состава милиции. Он любил преподавание, любит свою профессию, был отличным практиком своего дела, и лекции ему всегда удавались. После лекции было много вопросов, и так как его лекцией кончался учебный день, то он предложил еще поговорить с полчаса. Руки у него были в мелу, он чувствовал себя разгоряченным и чувствовал, что говорит отлично и что между ним и аудиторией существует тот контакт, который позволяет ему уже не оживлять лекцию прибаутками и шуточками, что каждое его слово и без того берется на лету и достигает желаемого эффекта, и чувствовал, как напряжены и взволнованы слушатели.
- Вот вам обстоятельства дела, - говорил Лапшин, постукивая мелом по доске и любуясь схемой, которая тоже выходила удачной и четкой. - Понятна схема?
Аудитория одобрительно загудела.
- Таким образом, - поворачиваясь к аудитории и щегольским жестом бросив мел, заговорил Лапшин, - таким образом, мы, следователи, оказались в глупейшем положении. Верно? А инженер продолжает ходить ко мне, волнуется, плачет. Я его отпаиваю водой и вообще чувствую себя плохо. Что я ему скажу? И вот однажды, чуть ли не во время шестого посещения, я гляжу на него и думаю: "Слабый, ничтожный человек, а какую деятельность развел вокруг смерти своей жены! Как угрожает, как кулаком стучит!" Взглянул ему в глаза. Взглянул и ясно вижу - в глазах у него выражение ужаса, истерического ужаса. И тут меня, как говорит, осенило. Он, думаю, он самый. Сижу, слушаю, как он мне грозит, и как поносит следственные органы, и как ругается, а сам в уме прибираю хозяйство свое, и обстоятельства дела, и спорю сам с собою, и, еще не доспорив и не довыяснив, негромко говорю ему: "А не вы, простите за нескромность, убили свою жену?" У него даже пена на губах. Вскочил, ногами топает: "Я в Москву поеду, я вам покажу, меня тот-то знает и тот-то, вам не место здесь!" Прошу учесть, товарищи, основное положение того, что я вам рассказываю: не имея улик, я знал только одно - что инженер мой слабый и ничтожный человек и что именно такие люди в подобных ситуациях поступают так. Но, не имея улик, я не мог его посадить и вел дело почти в открытую…
Вместо двадцати минут Лапшин проговорил час с четвертью, и все-таки его не отпускали. Он еще долго стоял в кольце слушателей и долго отвечал на вопросы, а потом все провожали его по коридору, потом по лестнице, потом до раздевалки. Застегивая крючки шипели, он говорил:
- Разъедитесь к себе, во всех затруднительных случаях - пишите. Я с удовольствием буду отвечать, а найду возможным и целесообразным - приеду. Главное же - не думайте, что обратиться ко мне за помощью значит признать себя побежденным…
Уже было девять часов вечера, и Лапшин зашел на минуту к себе в кабинет, чтобы подписать бумаги, и сел в кресло, не снимая шипели. Но ему позвонил адъютант начальника и сказал, чтобы он не уезжал, так как начальник сейчас беседует с артистами и собирается вместе с ними к Лапшину.
Досадливо поморщившись, Лапшин сбросил шинель, зажег бронзовую люстру, которую зажигал в особо торжественных случаях, и, сделав напряженное лицо, стал читать уже прочитанную сегодня газету. От голода у него бурчало в животе, и от предстоящего разговора с артистами он испытывал неловкость и заранее раздражался на те глупые вопросы, которых ожидал.
Первым, поскрипывая сапогами и ремнями, блестя стеклами пенсне и официально покашливая, вошел начальник, за ним шли артисты. У начальника на лице было то плутовато-суровое выражение, которое всегда появлялось у него в подобных случаях и которое означало, что хоть мы и не Пинкертоны, но найдем что показать. Артисты же держались робко и с таким видом, будто входили в комнату, где могло быть все решительно, начиная с трупа, злодейски разрезанного на куски, и кончая взрывчатыми веществами.
Пожав Лапшину руку во второй раз (они уже виделись сегодня) и предложив артистам садиться, начальник закурил прямую английскую трубку и, расхаживая по комнате с трубкой, зажатой в кулаке, стал говорить о том, что он привел их к Лапшину не случайно, а привел их потому, что Лапшин - старейший работник розыска, и не только старейший, но и опытнейший…
- В нашем деле, - говорил он, живо блестя стеклами пенсне, - как и в вашем, товарищи, необходимы не только опыт и настойчивость, но еще и талант. Товарищ Лапшин - талантливый работник, очень талантливый и очень настойчивый.
Лапшину от этих похвал стало жарко, и, не зная, что делать с собою, он деловито потушил и опять зажег настольную лампу.
Вот видите, как стесняется! - сказал начальник, - и артисты засмеялись, а Лапшину вдруг стало стыдно за начальника и за его тон, и за трубку, которую он никогда раньше не курил, а теперь почему-то закурил.
Он по-прежнему стоял возле своего кресла и по-прежнему курил дешевую папиросу, но теперь он уже не стеснялся больше и в упор разглядывал артистов, своими некими ярко-голубыми глазами. Никто из них ему не нравился: ни красивый молодой артист, снявший широкополую серую шляпу и отиравший подбритый лоб платком; ни старуха с двойным подбородком и вежливо-безразличными глазами; ни еще один молодой, но уже лысый артист, все время кивающий яйцеобразной головой; ни тучный благообразный старик в крагах; ни молочая артистка с рыжими волосами, с очень белой шеей и ярко накрашенным большим ртом. В каждом из них было нечто нарочитое, подчеркнутое и раздражающее, такое, что заставило Лапшина с досадою подумать: "Эх, пижоны!" И только одна девушка привлекла его внимание. Она сидела сзади всех, и вначале он даже ее не увидел, - так скромно, по сравнению со всеми, она была одета и так незаметно держалась: ни головой не кивала, не смеялась, не говорила: "Это интересно!", или "Да, да!", или "Черт знает что!". Она сидела за спиною старухи с двойным подбородком и, вытянув свою топкую шею, следила за всем происходящим с испуганно-внимательным видом. Она была в берете и шубе из того него го меха, про который обычно говорят, что он тюлений, или телячий, или даже почему-то кабардинский, и который в дождливую погоду просто воняет псиной. Из-под собачьего воротника у нее выглядывал голубой в горошину платочек, и этот платочек вдруг очень понравился Лапшину.
Когда начальник неуверенно-свободным голосом стал рассказывать о преступлениях годов нэпа и сказал: "Это жуткая драма", - артистка в берете, так же как Лапшин, от неловкости опустила глаза.
Покуривая и слушая начальника, Лапшин смотрел на артистку, видел ее круглые карие глаза, вздернутый нос и думал о том, что если ему придется говорить, то говорить он будет ей и никому другому, разве что еще низенькому старику с большой нижней челюстью, который сидел рядом с ней и порой что-то ей шептал, вероятно смешное, потому что каждый раз она улыбалась и наклоняла голову. "Он с ней вдвоем против всех, - с удовольствием подумал Лапшин. - Злой, наверно, старикан!" И он вспомнил фамилию старика и вспомнил, что видел его в роли Егора Булычева, и вспомнил, как хорошо играл старик.
Наконец начальник попрощался и ушел.
- Товарищ Лапшин обеспечит вам помощь и руководство, - сказал он в дверях, - прошу адресоваться к нему!
Артисты по-прежнему сидели у стен. Лапшин потушил окурок, сел в свое кресло и негромко, глуховатым баском, спросил:
- Я не совсем понимаю, чем могу вам помочь. Может быть, вы расскажете?
Тогда взял слово молодой артист в кепке особого фасона и с очень страдальческим и изможденным лицом и стал рассказывать содержание пьесы, которую театр ставил. Насколько Лапшин мог понять, пьеса на протяжении четырех действий рассказывала о том, как перестраивались вредители, проститутки, воры, взломщики и шулера - числом более семнадцати - и какими они хорошими людьми сделались после перестройки. Как ни внимательно вслушивался Лапшин в путаную и вялую речь артиста, он так и не понял, когда же и отчего перестроились все эти люди. Кроме того, артист рассказывал с большим трудом и стесняясь, - с ним происходило то, что происходит с каждым непрофессионалом, рассказывающим профессионалу, - он путался, неумело произносил жаргонные слова и часто повторял: "Если это вообще возможно". Очень раздражал Лапшина также и полупонятный лексикон артиста, например: "На сплошном наигрыше", или: "Это крепко сшитый эпизод", или: "Формальные искания завели нас в тупик, и мы пошли по линии…"
- Понятно! - сказал Лапшин, хотя далеко не все было ему попятно. - Но я вас должен предупредить, что вы не очень правильно ориентированы…
Он наморщил лоб, взглянул на артистку в берете и на старика и понял, что они довольны его тоном и что они ждут от него каких-то очень важных для них слов. У артистки глаза стали совсем круглыми, а старик с ханжески-скромным видом жевал губами. Глядя на старика, Лапшин продолжал:
- Уж не знаю, откуда эти идейки берутся, но они неверны. Вот я по вашим словам так понял, что все эти и проститутки, и марвихеры, и жулики с самого начала чудные ребята и только маленечко ошибаются. Это не так. Это неверно. Вор в советском государстве - не герой. Это в капиталистическом государстве могут найтись… люди (он хотел сказать "дураки", но постеснялся и сказал "люди"), люди, - повторил он, - которые считают, что вор против собственности выступает и потому он герой, а у нас иначе. Ничего в этом деле ни героического, ни возвышенного нет, - сказал Лапшин, раздражаясь, - поверьте мне на слово, я этих людей знаю. Вот у нас в области один дядя Пава украл из колхоза семь лошадей и сделал контрреволюционное дело. Мужики из колхоза разбрелись и говорят: "Не были мы колхозные - и лошади были, а стали колхозные - и лошадей нет". Я дядю Паву поймал и посадил и тюрьму, и дядя этот, оказалось, работал не от себя, а от целой фирмы. Сознался. Воры - парод неустойчивый, их легко можно купить. Вот Паву-то кое-кто и купил…
- Пьеска прелестная, - вдруг сказал старик, - необыкновенно грациозно написанная и колоритная и все такое, и даже проблемная в том смысле, что там жулики куда интереснее порядочных людей…
Он закашлялся и сказал лживо-взволнованным голосом:
- Побольше бы таких пьес!
Рыжая актриса огрызнулась, и Лапшин опять подумал, что тут происходит бой.
- Это, конечно, и к проститутке относится, - вновь заговорил Лапшин, - и ко всем решительно. Безработицы у нас нет, основная база этого ремесла разрушена. Все остальное - психология. Мало ли там слабых и психически неустойчивых? Эдак любую, самую невероятную, подлость оправдать можно. Дескать, неуравновешенный. Мне дела, знаете ли, нет, кто мне горло перерезывает: уравновешенный или неуравновешенный. Ежели не болен, то и отвечай по-нашему, по-советскому, по закону. Верно я говорю?
- Верно! - сказал толстый старик и захохотал, тряся головой. - Верно, батенька, я сам с шулером на Волге играл, и тот из меня три тысячи двести рублей кровных сбережений вытянул. Не могу я симпатягу из шулера разыгрывать, коли мне до сих пор тошно, как вспомню. Я лучше сам себя сыграю, какой я был в те поры хороший и чистый.
Все засмеялись, и Лапшин сказал улыбаясь:
- Правильно, конечно. Прожили мы почти двадцать лет, нечего валять дурака. Сидит у меня сейчас один мальчик - Карлуша Гринблат. Из хорошей рабочей семьи, а сам прохвост, начал свою деятельность с того, что воровал в годы первой пятилетки баббит с завода. Не хватало ему на "красивую" жизнь. Ну и что, ну и не хватало, так сейчас бы хватило. Для него, дурака, старались, верно? Так ведь что? "Во мне, говорит, проклятое прошлое!" Как вам правится? - А ты, спрашиваю, это прошлое видел? Когда Октябрьская революция ударила, ты еще в Африке вороной летал. - Молчит.
Лапшин выжидательно оглядел артистов. Все молчали, и Лапшин ясно понял, что все то, о чем он говорил, артистов не устраивало по каким-то причинам, ему неизвестным. Довольными были только девушка в берете и старик артист с большой нижней челюстью, который сидел рядом с нею.
- Так-то! - среди общего молчания сказал старик, - Выходит, что мы с Адашовой правы, а не Викентий Борисович.
Завязался вдруг непонятный Лапшину спор. Все набросились на старика с челюстью, и Лапшин с досадой думал о том, что это совершенно его не касается, что он хочет есть и спать.
Когда спорить перестали, ему уже было лень говорить. Он встал и сказал, что кто из товарищей хочет поближе познакомиться с делом, тот может заходить к нему в любое время, разговаривать же на общие темы, по его мнению, не стоит.
Все начали говорить, что на общие темы тоже чрезвычайно интересно и что они уже многое получили и пусть Лапшин еще побеседует.
Зазвонил телефон.
- Так вот, товарищи, - сказал Лапшин, переговорив и вешая трубку, - я должен только добавить несколько слов по поводу того, что называется в просторечии перестройкой…
И, посасывая зажеванный мундштук потухшей папиросы, он деловито и коротко заговорил о том, что в перестройке основным является профессия, что людям дают профессию и таким путем превращают их из люмпенов в трудящихся.
- Затем дело, работа, - говорил он, - строится канал или плотина - люди видят плоды своих рук…
Вынув связку ключей, он открыл шкаф и достал оттуда свою гордость - большие, унылого вида альбомы с фотографиями.
- Поглядите! - говорил он небрежным тоном. - Тут у меня кое-что собрано, я лет пятнадцать собираю…
И, раздав на руки альбомы, он с тревогой следил, как бы не выпала и не затерялась фотография, как бы кто-нибудь не поцарапал эмульсию на карточках, как бы не перегнули листа…