- Это все мои крестнички, - говорил он, наклоняясь над артисткой в берете и над стариком, который с довольным лицом потирал свой длинный подбородок. - Но тут просто портреты, а вот этот альбом куда занятнее…
И придвинув одним движением своей сильной руки тяжелый, из дуба, столик, он раскрыл на нем папку и стал показывать фотографии, поглядывая то на Адашову, то на старика с тем выражением глаз, которое бывает у художников, показывающих свою картину.
- Тут, знаете, мы кой-чего разыграли, - говорил он, - такие как бы живые картины. Это все сотрудники наши изображены. Это, например, разбойный налет. А это, знаете ли, вон он, лично я в кепке, налетчика изображаю с маузером. Это здесь все точно показано, - говорил он, возбуждаясь от поощрительного покашливания старика, - здесь все как в действительности. А здесь уже показано, как наша бригада выезжает на налет. Тут уже я в форме… А здесь я опять налетчика разыгрываю…
- Чудно! - сказала Адашова и повернулась к нему всем своим улыбающимся и розовым лицом, и он увидел, что щеки ее покрыты нежным пушком.
- Верно, ничего разыграли? - весело и просто спросил он. - Это, знаете ли, в учебных целях, своими силами, а уж мы разве артисты?
- Все очень живо и естественно, - сказала Адашова, - напрасно вы думаете…
- Смеялись мои ребята, - говорил Лапшин, - цирк прямо был…
И, очень довольный, Лапшин завязал папку и стал рассказывать о налете, который инсценировал. Артисты его обступили, и он очень понимал, что им хочется рассказа пострашнее, но врать он не умел, да еще по привычке совсем убирал из рассказа все ужасное и ругал бандитов.
- Да ну, - говорил он посмеиваясь, - так, хулиганье вооружилось. Разве это налетчики?
- А Ленька Пантелеев? - спросил артист с бритым лбом.
- Да ну что! - сказал Лапшин. - Ну бандит… Это все писатели выдумали, нам их не обскакать…
Ему было досадно, что артисты спрашивают о страшном, а не о том, о чем действительно стоит рассказывать и что действительно помогло бы им в будущем спектакле, и он, сделай вежливое лицо, стал забирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.
- А вот скажите, это убийство тройное на днях было, - спросила старая артистка с двойным подбородком. - Как вы себе представляете психологию убийцы?
- Не знаю, - сказал Лапшин. - Бандит еще не найден.
- Ах, так! - любезно сказала артистка.
- Да, - сказал Лапшин, - к сожалению.
Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.
- А вот скажите, - спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, - убийства на почве ревности, страсти роковые вам случалось видеть?
- Случалось, - сказал Лапшин.
- И… как же? - спросил артист.
- Я работаю по преступности много лет, - сухо сказал Лапшин, - мне трудно ответить вам коротко и ясно.
- Ну, спасибо вам! - сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. - Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас.
- Пожалуйста! - сказал Лапшин.
Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через три ступеньки по служебной лестнице, с удовольствием представлял себе Адашову. Машины у подъезда еще не было. Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая после тяжелого дня огромную, белую от снега площадь, он вдруг услышал голос одного из актеров с досадой говорившего:
- Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Чиновник, тупой и человек и грубиян в довершение!..
Мимо табунком прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:
- Чинуша, чинодрал, фагот!
"Почему же фагот? - растерянно подумал Лапшин. - Что он, с ума сошел?"
Сидя за рулем машины, он по привычке припоминал той разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что он был прав, коротко отвечая на пространные вопросы, что отвечать иначе на эти вопросы решительно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав он, Лапшин, а не артист в крагах.
"И не чиновник я, - рассуждал Лапшин, - и не чинуша, - это ты врешь. Сам ты, вероятно, чинуша, а я нет. Правда, я грубоватый иногда, по нельзя же такие тупые вопросы задавать! И вообще чудак народ! - неодобрительно, но уже весело думал Лапшин, нажимая кнопку сигнала, - ему очень хотелось проехать между трамваем и автобусом, а автобус не уступал, - чудак, ей-богу, чудак".
И, позабыв о неприятном старике в крагах, он стал думать про Адашову и про то, как она похвалила его фотографии.
5
Васька от безделья и скуки обзвонил всех своих знакомых и сообщил, что болен, поэтому, когда Лапшин вернулся домой, телефон беспрерывно трещал, и Васька живым голосом поминутно с кем-то объяснялся. Пока обедали, Лапшин терпел, потом сказал:
- Довольно! Надоело! Сними трубку!
Он разулся и, наморщив лоб, сел возле радиоприемника. В эфире не было ничего интересного. Женский голос передавал "Крестьянскую газету", потом кто-то сказал:
- Вогульские народные песни, собраны исполнительницей…
- Черта собраны! - сказал Лапшин, но все-таки послушал. При этом у него было плачущее лицо.
Бросите, Иван Михайлович! - крикнул с постели Васька. - Пусть лучше лекцию читают.
Наконец Лапшин услышал, что сейчас будет сыграно действие из какой-то пьесы. Мужской голос с железными перекатами говорил, кто кого будет играть.
- Это про посевы, - сказал Васька, - я уж знаю. В это время всегда про посевы. Один артист будет за корнеплода играть, другой - за подсолнух, третий - за сельдерей…
- Помолчи! - сказал Лапшин..
Тут давеча без вас картошка пела, - не унимался Васька, - так жалобно, печально: "Меня надо окучивать-окучивать…" Не слыхали?
- Нет, - сказал Лапшин и лег в постель.
Он любил театр и относился к нему с той почтительностью и серьезностью, с какой вообще относятся к театру люди, не сделавшие искусство своей специальностью. Каждое посещение театра для Лапшина было праздником, и, слушая слова со сцепы, он обычно искал в них серьезных и поучительных мыслей и старался эти мысли обнаружить, даже если их и вовсе не было. Если же их никак нельзя было обнаружить, то Лапшин сам выдумывал что-нибудь такое, чего хватило бы хотя на дорогу до дому, и рассуждал сам с собой, шагая по улицам. И как многие скромные люди, он почти никогда не позволял себе вслух судить об искусстве и если слышал, как его товарищи толкуют о кинокартине, книге или пьесе, то обычно говорил:
- Много мы, ребята, что-то понимать стали! А? Грамотные, умные! Ты поди сам книгу напиши, а я погляжу…
Но огромный жизненный опыт и знание людей волей или неволей научили его отличать жизненную правду от подделки ее искусством, и он знал и любил то ни с чем не сравнимое чувство острой радости, которое возникало в нем при соприкосновении с подлинным искусством. Тогда он забывал о мыслях, сам не думал и только напряженно и счастливо улыбался, гляди на сцену, или на экран, или читая книгу, - независимо от того, трагическое или смешное он видел, и в это время на приятно и легко было глядеть. И на следующий день он говорил в управлении:
- Сходил я вчера в театр. Видел пьеску одну. Да-а!
И долго потом он думал о книге, или о пьесе, или о картине, что-то взвешивал, мотал своей круглой упряги головой и опять говорил через месяц или через полгода:
- Представлен там был один старичок. Егор Булычев некто. Нет, с ним бы поговорить интересно. Я таких встречал, но не догадывался. Это старичок!
И долго, внимательно глядел на собеседника зоркими голубыми глазами.
- Интересно? - спрашивал собеседник.
- Да пожалуй, что интересно, - неторопливо и неуверенно соглашался Лапшин, боясь, что слово "интересно" чем-то оскорбит пьесу, которую он видел.
По радио передавали одно действие из пьесы, о которой Лапшин довольно много слышал, но которая ему чем-то была неприятна. На эту пьесу устраивали культпоход, и товарищи Лапшина очень ее хвалили, и когда хвалили, Лапшин почему-то не верил и улыбался. В культпоходах он никогда не принимал участия - любил бывать в театре один. Ему не нравилось в антрактах обмениваться впечатлениями и вместе пить лимонад. И праздник ему не удавался, если ходили вместе: слишком уж было шумно, суетно, и слишком много говорили.
В этой пьесе речь шла о каком-то, вероятно уже пожилом, человеке, который предполагал, что умирает из-за неизлечимой болезни, и который на этом основании держался особенно жизнерадостно, бодро и притом с ненавистной Лапшину многозначительной простотой, Каждая фраза этого человека раздражала Лапшина. Ему было обидно и грустно еще и потому, что артист, игравший умирающего, с превосходной внешней точностью и правдивостью изображал голосом человека, Лапшину как бы известного, как бы близко знакомого, несомненно существующего и если бы даже и заболевшего смертельной болезнью, то ни в коем случае так бы не державшегося.
Лежа, по своей привычке, лицом к стене и слушая, как обреченный к смерти человек правдивым голосом поучал других восторженных и глупых людей разводить кроликов, Лапшин хотел было уже выключить радио, как вдруг его внимание привлек знакомый голос актрисы, которая давеча похвалила его фотографии. Он сразу узнал ее голос и вспомнил ее лицо - некрасивое, молодое, с круглыми глазами и большим ртом, розовым и ненакрашеным, как у других актрис. Оттого что он узнал ее голос по радио, Лапшину стало приятно. Он повернулся на спину и крикнул Патрикеевне, чтобы она не бормотала и не мешала. В голосе актрисы ему послышалась интонация, обрадовавшая его, - правдивая и, как показалось ему, уловленная не внешне, а изнутри.
Актриса играла комсомолку, молоденькую и разбитную девушку, искреннюю, неглупую, по не постигшую еще всей сложности жизни и потому наивную. И несмотря на то что Лапшину противен был тот длинно и демонстративно просто умирающий человек, он почти с умилением слушал трогательные по прямоте, восторженности и наивности фразы девушки. То, что написал драматург, было пошло, кокетливо и лживо. Актриса же осветила все это по-своему, и Лапшин, лежа на кровати с закрытыми глазами, думал о том, что он знает таких девушек и юношей, верит им и любит их. И чем дальше, тем менее лжив становился умирающий, тем мягче и умиленнее разговаривал он с этой молодой и наивной девушкой, и Лапшин вдруг, сам того не желая, поверил в реальность разговора и вздохнул коротенько и жалобно, подумав, что все умрем и что умирать жалко.
- Здорово, собака, играет! - размягченным голосом, лежа на своей кровати, сказал Васька.
Лапшин не ответил. Из радиорупора донесся жалобный и некрасивый плач девушки, узнавшей, что ее собеседник скоро умрет.
- Все там будем! - по-бабьи сказал Васька и закурил, чтобы не волноваться.
Явилось какое-то третье лицо, и опять умирающий заговорил отвратительно-скромным и ханжески-простым голосом. Девушка попрощалась, еще поплакала и ушла.
Действие кончилось. Диктор медным голосом прочитал, кто кого играл. Комсомолку играла Адашова, артистка театра, по названию напоминавшего ДЛТ - Дом ленинградской торговли.
- Важно разыграли! - сказал Васька. - Верно, Иван Михайлович?
- Важно, - согласился Лапшин и опять вздохнул - Как бы она ревела, - сказал он, садясь на матраце, - ежели бы видела смерть настоящих людей! Умирал у меня в группе, - я тогда на борьбе с бандитизмом работал, - и был у меня такой паренек Першенко, молодой еще, совсем юный, так вот он умирал. Ну, брат…
Лапшин поискал вокруг себя на постели папиросы, закурил и стал рассказывать, как умирал Першенко.
- А когда мы его хоронили, - говорил Лапшин, - то лошаденка по дороге на кладбище от голода пала. Понесли гроб на руках. Смехота! Красивый был парень Першенко, Жора его звали, смелый! Двое детишек осталось. А наша группа, когда банду всю повязала, постановила: от своего пайка за месяц десятую долю послать ребятам Жоркиным. И вышло пятнадцать фунтов сахару-мелясу, знаешь, желтый такой? Я год назад заходил к ним, к Першенкам, - ничего живут, оба паренька работают. Чай у них пил с медом. А мамаша опять замуж вышла. И муж у нее такой ерундовский, замухрышка! Кассир в театре. Конечно, кассир тоже дело делает, - можно билеты медленно продавать, а можно быстро. Только за Жорку мне обидно. Орел был!
- Коммунист? - спросил Окошкин.
- Беспартийный.
Постучал Ашкенази, поставил Ваське термометр и сказал:
- Умерла у меня сегодня одна старушка. Я к ней пришел, разговариваю, а она бац - и преставилась. Милая была старушка, сама для себя мыло варила, покупным не мылась - говорила, что оно из покойников. И в свое клала ягоды - землянику. И вдруг запятая! А?
- Бывает, - сказал Лапшин.
- Тридцать семь и семь, - скатал Васька. - Привет от старушки!
Лапшину стало скучно. Он взглянул на часы - было половина двенадцатого - и вызвал машину.
- Куда? - спросил Васька.
- Поеду к Бычкову, - сказал Лапшин, - на квартиру. Ему баба житья не дает, надо поглядеть.
Он надел шинель, сунул в карман дареный браунинг и сказал из двери:
- Ты микстуру пей, дурак!
- Оревуар, резервуар, самовар! - сказал Васька. - Привези папирос, Иван Михайлович.
6
Когда он вошел в комнату, на лице Бычковой выразилось сначала неудовольствие, а затем удивление. Она стирала, в комнате было жарко и пахло мокрым, развешанным у печи бельем.
- Бычкова нет дома, - сказала она, - и он нескоро, наверно, придет.
- Я к вам, - сказал Лапшин, - и знаю, что он не скоро придет.
- Ко мне? - удивилась она. - Ну садитесь!
Стулья были все мокрые. Она заметила его взгляд, вытерла стул мокрым полотенцем и пододвинула ему. Он видел, что она поглядывает на его нашивки.
- Вы стирайте, - сказал он, - не стесняйтесь! Я ведь без дела, так просто заглянул.
Она ловко вынесла корыто в кухню, вынесла ведра, бросила мокрое белье в таз и очень быстро накрыла стол скатертью. Потом сняла с себя платок и села против Лапшина. Лицо ее выражало недоверие.
- Полный парад! - сказал Лапшин.
Бычкова промолчала.
- А вы кто будете? - спросила она. - Я ведь даже и не знаю.
Голос у нее был приятный, мягкий, выговаривала она по-украински - не "кто", а "хто".
- Моя фамилия Лапшин, - сказал он. - Я начальник той группы, в которой работает Бычков. А вас Галина Петровна величать?
- Да, - сказала она.
Лапшин спросил, можно ли курить, и еще поспрашивал всякую чепуху, чтобы завязался разговор. Но Бычкова отвечала односложно, и разговор никак не завязывался. Тогда Лапшин прямо спросил, что у нее происходит с мужем.
- А вам спрос? - внезапно блеснув глазами, сказала она. - Який прыткий!
- Не хотите разговаривать?
- Что ж тут разговаривать?
Он молча глядел на ее порозовевшее миловидно лицо, на волосы, подстриженные чёлкой, на внезапно задрожавшие губы и не заметил, что она уже плачет.
- Ну вас! - сказала она, сморкаясь в полотенце. - Вы чужой человек, чего вам мешаться… Еще растравляете меня…
Полотенцем она со злобой отерла глаза, поднялась и сказала:
- А он пускай не жалуется! Як баба! Ой да ай! Тоже герой!
- Герой, - сказал Лапшин. - Что же вы думаете, товарищ Бычков - герой!
- Герой спекулянтов ловить, - со злобой сказала она. - Герой, действительно!
- Ваш Бычков герой, - спокойно сказал Лапшин, - и скромный очень человек. Он по конокрадам работает, а лошадь в колхозе - дело первой важности. Он дядю Паву поймал, слыхали?
- Слыхала, - робко сказала Бычкова.
- А кто дядя Пава, слыхали?
- Конокрад, - сказала Бычкова, - лошадей уворовал.
- "Уворовал", - передразнил Лапшин. - Увел, не уворовал.
- Ну, увел, - согласилась Бычкова.
- А что он в вашего Бычкова из двух пистолетов стрелял, это вы знаете?
- Нет, - сказала она.
- Не знаете! - как бы с сочувствием сказал Лапшин и подогнул один палец. - Не знаете, - повторил он. - А что вашему Бычкову два года назад, когда вы спокойненько в школе учились, кулаки-конокрады перебили ногу и он в болоте, в осоке, восемь суток умирал от потери крови и от голода, это вы знаете?
- Нет, - тихо сказала она, - не знаю.
- Так! И это не знаешь, - со злорадством в голосе, внезапно перейдя на "ты", сказал Лапшин и подогнул второй палец. - Что же ты знаешь? - спросил он, - А, Галина Петровна?
Она молчала, опустив голову.
- Твой Бычков знаешь какой человек? - спросил Лапшин. - Знаешь?
Она взглянула на него, Он вдруг чихнул и сказал в платок:
- Нелюбопытная вы женщина, вот что!
Лапшин еще чихнул и крикнул, морщась:
- Понесли, черти! У меня форточка в кабинете, и в затылок дует.
Отдышавшись, он сказал:
- Вот как!
И добавил:
- Так-то! Вы бы меня про него спросили. Ему лично со всего Союза письма пишут, он спаситель и охранитель колхозного добра…
- Я ж этого ничего не знаю, - сказала она, - он же мне ничего не говорит. "Поймал жулика, жуликов поеду поймаю, в колхоз поеду, в совхоз поеду, хорошего жулика поймал…"
- А вы спросите! - назидательно, опять перейдя на "вы", сказал Лапшин. - Чего ж не спросить?
- Да он не скажет.
- Чего нельзя - не скажет, а что можно - скажет. Я его знаю, из него всякое слово надо клещами вытягивать. Он боится, что неинтересно, что подумают, будто он трепач, хвастун. Он знаете какой человек? Махорку всегда курил, а хороший табак любит, это мне известно. Премировали мы его, - так он табаку себе все-таки не купил. Говорит - а чего там, подумают, Бычков загордился. А деньги небось вам отдал?
- Мне, - сказала Бычкова, - на пальто. У меня пальто не было зимнего.
- А вы ему табаку купили?
- Так он не хочет, - густо краснея, ответила она, - курит свою махорку…
- "Махорку", - передразнил Лапшин, - "махорку"! Эх вы, дамочка!
- Я не дамочка, - сказала Бычкова, - сразу уж в дамочки попала.
Она заморгала, готовясь заплакать, и, несмотря на досадливый вздох Лапшина, все-таки заплакала.
- Сами плачете, - кротко сказал Лапшин, - а сами ему глотку переедаете. Нехорошо так!
- Я себе в Каменце жила, - говорила она, плача и пальцами вытирая слезы. - Он приехал, в гостинице жил. Я с ним познакомилась. Говорит - поедем, поедем! В оперетку два раза сходили, на "Марицу", знаете, и на "Веселую вдову". Видали? И потом я как-то влюбилась в него, что он такой тихий, молчаливый. Смотрю - гимнастерку сам себе зашивает белыми нитками…
Она засмеялась, и слезы еще чаще полились из ее черных больших глаз.