Зеркало. Избранная проза - Одоевцева Ирина Владимировна 60 стр.


- Нет, лежи, спи. Я сам. Лежи.

И она осталась лежать. Но спать она больше не могла. Она лежала и думала о том, что это уже не только отсутствие счастья, что это уже горе. Если это еще не горе, так какое же оно, горе?

На следующий день Тьери, здоровый, деятельный, оживленный, будто не помнящий того, что было ночью, улыбаясь, предупредил ее в студии, что ему надо ехать на деловой обед, что он вернется поздно и она не должна его ждать.

- Ты непременно должна лечь, у тебя сейчас столько работы.

Она действительно легла, как только вернулась. Она так устала, что сейчас же уснула. Ее разбудило легкое щелканье ключа.

- Тьери, - позвала она. Ответа не было, все было совсем тихо - ни шороха, ни движения. Значит, она ошиблась. - Тьери, - позвала она еще раз и прислушалась к тишине. Часы показывали пять. Неужели он еще не вернулся? Она встала с постели и на носках пошла в кабинет. Окно стояло открытым, она ясно увидела в полутьме голову Тьери на подушке. Лицо было неподвижно и напряженно, веки закрыты. Она подошла совсем близко. И тогда она услышала, что он громко и размеренно дышит, дышит так, как обыкновенно дышат спящие. Это было так необычайно, что она остановилась: "Что с ним?" И вдруг поняла: он не спит, он притворяется. Ведь он не знает, что во сне он дышит неслышно. Он прячется от нее в сон, он боится ее. Она стояла, не решаясь двинуться, боясь показать ему, что она понимает его притворство. Поправить одеяло или подушку, как делают любящие женщины в фильмах? Нет, нет, ничего не надо. Она осторожно повернулась, осторожно, на носках вернулась к себе.

А на следующий день он сказал ей, что в Париж приехала его мать, что она всегда останавливается у него и что Люке лучше всего на несколько дней переехать в отель. И, хотя это звучало невероятно, Люка поверила. Тогда-то, в тот вечер, устраивая ее в зеленой отельной комнате, он и сказал: "Тебе здесь будет хорошо".

И вот теперь в который раз она все силится понять, как это "хорошо" произошло? Как?

Она ждет, чтобы Тьери позвонил ей, он обещал позвонить, чтобы встретиться ночью. И телефон наконец действительно звонит. Холодный, ясный, восхитительный голос Тьери из неизвестности бежит к ней по проводам.

- Я очень жалею, я не могу, я должен быть с матерью. Выспись хорошенько. Ложись сейчас, спокойной ночи. Ты сегодня плохо выглядела. До завтра.

Холодный, восхитительный голос Тьери снова убежал по проводам в неизвестность. Она слышит гул прерванного контакта. Кончено. Откуда он звонил? Ни за что, никак нельзя услышать его голос снова. Хотя бы на одну минуту. Она все еще держит трубку в руке, она громко зовет: "Тьери, Тьери". Стучат. Лакей вносит большую корзину белых цветов. От Тьери на новоселье. Она смотрит на цветы, она совсем не рада им. Они похожи на могильный венок, такие неживые, белые. Она отворачивается, чтобы не видеть их. И все-таки это первые цветы, которые он послал ей, первый подарок от него. "Если бы я умерла, он, наверно, послал бы точь-в-точь такие же". Она вздыхает. Но ведь я не умру, я буду жить еще очень, бесконечно долго, до самой старости. Да, она всегда чувствовала - по меньшей мере, до восьмидесяти лет, а сейчас ей двадцать один, и предстоящая ей длинная жизнь пугает ее, как когда-то пугала мысль о смерти. Но страх смерти был туманным, смутным. В смерть она по-настоящему все же не верила, это была скорее какая-то поэтическая тревога, чем страх. Но страх жизни - страх всех огорчений, слез, обид, которых нельзя избежать, всех этих лет, которые будут, как камни, падать на нее, пока не собьют ее с ног, не вобьют в землю, под землю… Нет, это реальный страх, берущий за горло, мешающий дышать. Через три дня они уезжают в Венецию, через шестьдесят четыре часа. Вдвоем, в автомобиле, через Швейцарию. Это будет, это решено, этого не может не быть. Ни о чем другом не надо думать. Венеция. Она раздевается, ложится в постель, чтобы проспать побольше этих ни на что не нужных часов. Она кладет голову на подушку. Она вздыхает: "Венеция". Но что-то мешает уснуть, вьется холодом по простыне. Люка чувствует слабый укол в висок: "А после Венеции?" Она поднимает голову, ударяет ладонью по подушке.

- После Венеции, - говорит она громко, - все что угодно. Но я хочу быть счастлива в Венеции. Счастлива в Венеции. Счастлива в Венеции, - повторяет она трижды, как заклинание.

Люка стоит на плато в белом длинном "ангельском одеянии", в светлом, длинноволосом парике, жалкая и растерянная. И как она устала. Уже девять раз крутят все ту же сцену, уже девять раз она пробегала по облакам, боясь споткнуться о них и упасть, уже девять раз она спела свою небесную песню. И все опять сначала. Она напрасно старается вспомнить ощущение легкости, блаженства, бессмертности и холода в груди, которое она испытала в ту последнюю, счастливую ночь в ресторане, услышать тонкий, резкий, высокий звук, увидеть прозрачный лист, дрожащий на солнце. Она чувствует себя земной, неуклюжей, тяжелой и смешной в этом нелепом кудрявом парике, в этом длинном, развевающемся балахоне. Тяжесть переполняет ее, она будто распухла, растолстела. Ангельская голубая лента слишком крепко стягивает талию, ангельские сандалии натирают ноги, ангельский парик жмет голову. Она робко смотрит на Тьери. Как она бездарна, как он терпелив.

- Попробуем еще раз, уже почти хорошо.

Она снова бежит, облака поддаются под ногами, она поет. И опять: "И уже почти хорошо". Скорее бы это кончилось. И вот наконец кончается. Люка сходит с плато, и вдруг ей снова становится дурно. Она бежит к себе в уборную и, не добежав, останавливается в коридоре, нагибается над грудой старых декораций. К ней подходит ангел-хранитель, берет ее нежно за лоб, поддерживает ее. Ласковый голос говорит: "Это ничего, это бывает. От усталости, от жары". Ангел вытирает ей лоб широким рукавом, снимает с ее головы парик. "Сейчас легче станет. Вот, уже прошло". Люка хлопает длинными приклеенными ресницами и шумно вздыхает.

- Прошло? - участливо говорит ангел. - Это бывает. Это ничего, - и вдруг вопрос: - Вы замужем?

Неожиданно для себя Люка отвечает:

- Нет.

- Все-таки сходите к доктору.

- Да, пойду, спасибо, ангел, никому не рассказывайте.

Люка храбро идет к себе, держа парик в руке, подметая его длинными волосами пол. Хорошо, что Тьери не видел. Какой стыд. Этот ангел - простая статистка. Она, наверно, будет хвастаться, что держала Люку за голову, что Люку тошнило, что Люка назвала ее ангелом-хранителем. Но до Тьери это вряд ли дойдет, а до остальных ей нет дела.

Она переодевается, ей надо разыскать Тьери. Но он сам приходит за ней.

- Я жду тебя, - говорит он, - мы поедем домой.

Пуховка падает на ее колени.

- Как, твоя мать уже уехала?..

- Я объясню тебе, - говорит он коротко. - Я подожду тебя в коридоре.

И он выходит. Если бы он сказал ей это до съемки, она стала бы настоящим ангелом, она спела бы по-ангельски небесную песню, ему не пришлось бы бесконечно возиться с ней. Сам виноват, почему не сказал сразу? Она надевает шляпу, надвигает ее на лоб. И этот жест вдруг поднимает в ней смятение. "Я объясню тебе", - сказал Тьери. Объясню. В объяснении всегда скрывается неясное, то, что надо выяснять, в неясности всегда опасность. Она берет перчатки, она выходит.

Тьери идет ей навстречу с другого конца коридора. Не глядя на него, по биению своего сердца она чувствует, как расстояние между ними уменьшается. Еще шаг, и он подойдет вплотную к ней, и сердце ее оборвется. Но он не делает этого последнего шага, он останавливается на расстоянии этого шага. Между ними можно пройти, не задев их, они рядом и далеки друг от друга, он не берет ее тесно под руку, как прежде.

- Идем, - говорит он. И они идут к выходу, они садятся в автомобиль.

Какая знакомая дорога. Сколько раз они вместе ехали по ней. Он чувствует ее встревоженный взгляд и поворачивает к ней свое сияющее, напряженное лицо.

- Твоя мать уехала? - спрашивает Люка.

- Нет, - улыбка его становится еще ярче, почти нестерпимо яркой. - Нет, не уехала. И она просила меня, - он останавливается, - ты должна понять, ты не огорчишься? Она просила меня, она едет в Швейцарию, - он снова останавливается. - Я повезу ее на автомобиле, - быстро добавляет он. - Мы выезжаем с ней завтра утром.

- А я? - это не вопрос, это крик забытого в горящем доме, из которого других уже вынесли пожарные. - А я?

- Ты поедешь поездом вместе с Давиэ и артистами. Поездом даже лучше, не так утомительно. И быстрее. Вы отправитесь через четыре дня, к этому времени я уже буду в Венеции. Там встретимся. Мне самому досадно. Но что же я могу? Моя мать… она просила, - быстро и несвязно объясняет он.

Люка слушает. "Это будет, это решено, этого не может не быть". А вот оказывается… Они поднимаются в лифте, и лифт, как всегда, приветливо гудит: "домой, домой", но теперь это звучит насмешкой.

Лакей открывает дверь и кланяется. Люка краснеет - он не может не знать, что ее выгнали отсюда.

- Собери свои вещи, - говорит Тьери, - все, что тебе понадобится для Италии. Я тоже буду укладываться.

Лакей приносит чемоданы, кладет на диван вперемешку его костюмы и ее платья. Будто они едут вместе. Тьери становится на колени перед ее чемоданом (перед ней он никогда не становился на колени): "Подожди, Люка, я уложу тебя сам". Это очень большая, это невероятная услуга, каким виноватым он чувствует себя, если готов даже на это. Она не мешает, ей все равно. Ничто уже не может ни обрадовать, ни огорчить ее. Она даже не в состоянии оценить его любезность. Он быстро, со всей своей точностью и аккуратностью, укладывает ее чемодан, будто всю жизнь был упаковщиком. Все ее вещи, до последней пары чулок, до последней зубной щетки и губки, чтобы и духа не осталось, чтобы ничего не напоминало о ней в его доме. Она видит, она понимает. Из Венеции она уже не вернется сюда. Здесь ни ей, ни ее вещам места больше нет. Шкафы слишком тесны для его костюмов и ее платьев, диван слишком узок, чтобы спать на нем вдвоем. Она смотрит на диван. Как странно, что он все такой же - мягкий, серый, шелковый. Не покрылся ржавчиной, не покоробился после той последней ночи, когда Тьери ушел спать в кабинет. Тогда она думала, что она несчастна, что нельзя быть несчастнее, теперь она знает, что это еще не было несчастье. Ведь Тьери спал за стеной, дышал одним воздухом с ней, она могла видеть его, говорить с ним. Он был тут он присутствовал - это было почти счастье. Вот оно, настоящее несчастье, настоящее горе, не одиночество вдвоем, а просто одиночество. Он уезжает, она остается. Кончено.

- Кончено, - весело говорит Тьери и встает. - А мои вещи уложит слуга.

Ей хочется уложить их самой, потрогать, погладить в последний раз его галстуки, рубашки, пиджаки. Но она не смеет попросить об этом. Она тоже встает, она подходит к нему, она еще не знает, что скажет. Лучше ничего не говорить. И вдруг, будто ее толкнули в спину, тяжело падает ему на грудь, обхватывает его шею руками, повисает на нем, как пальто на вешалке. Сейчас он оттолкнет ее. Но он стоит прямо и неподвижно, точно не решаясь ни обнять, ни оттолкнуть ее.

- Тьери, - громко кричит она и уже не может удержать крика. - Не уезжай, не уезжай, Тьери, - она прижимается, прилипает к нему крепче, еще крепче, чтобы он не мог отодрать ее от себя, чтобы она приклеилась, срослась с ним своим платьем, своей кожей… - Не уезжай.

Но он осторожно и твердо отстраняет ее от себя, ей кажется, что куски ее кожи, куски ее платья остались приклеенными к нему. Ей больно, она кричит. Он усаживает ее в кресло.

- Я сейчас дам тебе брому. Какая ты нервная, ты переутомилась.

Он ходит по комнате своей легкой, быстрой походкой, он взволнован, испуган. Он дает ей бром, и она послушно пьет. Соленый, как слезы. Ей кажется, что она глотает слезы, запасы реки слез, которые все придется выплакать потом, капля за каплей, когда она останется одна. Она прижимает руку к груди, к месту, с которого сорваны платье и кожа, которое болит. Тьери гладит ее по голове.

- Успокойся. А потом мы поедем обедать.

И они едут обедать. Незнакомый нормандский ресторан. В большом кирпичном полукруглом камине жарятся на вертеле цыплята и утки. Она смотрит на огонь, на уток и цыплят на вертеле, ей почему-то становится неприятно. Эти жарящиеся утки и цыплята чем- то напоминают ей о собственной судьбе. Это ощущение смутно, она не может разобраться, ей некогда. Но на уток смотреть неприятно. Скатерти клетчатые, и почти темно. Тьери нарочно привез ее сюда. Здесь не видно, какое у нее несчастное, заплаканное лицо, и ему не стыдно за нее. Они обедают, может быть, в последний раз.

- Мы обедаем в последний раз, - говорит она медленно.

Он удивленно смотрит на нее, и она добавляет: "До твоего отъезда". Он кивает: понятно, раз он едет завтра. Об этом не надо говорить. Зачем? Разве что-нибудь поправишь? Она на минуту вспоминает свой последний обед с Павликом. Вот и она на месте Павлика. Но как это больно и страшно.

Тьери заказывает ей ее любимые блюда, старается занять ее: "Когда мы вернемся из Венеции…" Вернемся из Венеции? Венеция, бывшая для них мечтою, блаженством, становится обыкновенным, будничным городом. Приехали, уехали… "Когда мы вернемся, я подарю тебе брошку". Ах, эта брошка! Она совсем не нужна больше Люке - чтобы подсластить разрыв - разрывной подарок.

Она поднимает голову, смотрит в его светлые глаза. Пламя камина бросает теплый отсвет на его лицо, и от этого оно кажется человечнее, мягче. Может быть, не все еще потеряно, может быть, он поймет.

- Тьери, - говорит она совсем тихо, - я так люблю тебя, я не могу жить без тебя.

Он улыбается своей электрической, невыносимой улыбкой. Он не понял, напрасно. Он ответит: "Кто же тебя заставляет жить без меня?" - или: "Тебе и не придется жить без меня" - вежливо, уклончиво, лживо. Но нет, он не хочет лгать, она ошиблась. Он отвечает: "Как ты нервна. Ты страшно переутомилась. Тебе надо хорошенько отдохнуть". И ни слова о том, что она не может жить без него, - не слышал, не принял. Недолет или перелет. Ответа не будет. Она на минуту закрывает лицо руками жалким потерянным движением. Он старательно режет мясо, нагнувшись над тарелкой, и ничего не желает замечать.

- Тебе надо пораньше лечь сегодня. И мне тоже. Мы выезжаем в шесть часов.

Какое жестокое "мы", прежде "мы" значило всегда Люка и Тьери.

- Значит, я завтра не увижу тебя?

- Ну конечно нет. Но через пять дней мы снова встретимся. Ты не должна так огорчаться.

Он провожает ее домой. Последняя, совсем слабая надежда.

- Ты не зайдешь ко мне, на минуту? Проститься?

- Нет, уже поздно.

Он должен еще заехать к матери. Он целует ее белую перчатку.

- До свидания, до Венеции.

Он поднимает руку фашистским жестом в знак приветствия - viva Itаliа и, не дождавшись даже, пока она войдет в отель, отъезжает. Швейцар толкает перед ней вертящуюся стеклянную дверь, но Люка поворачивается, выбегает на улицу. Его автомобиль еще виден, черный лакированный, тускло поблескивающий в свете фонарей. Вот он резко заворачивает за угол, на мгновение в окне мелькает вытянутая рука Тьери. И вот его уже нет. И вот ни от автомобиля, ни от Тьери ничего не осталось, кроме воспоминания.

Телефон тихо звонит мягким отельным, благовоспитанным звоном, скорее шипом, и все-таки Люка просыпается и открывает глаза. Тьери уехал, это не Тьерри. Она медленно вынимает руку из-под одеяла, медленно снимает трубку. Кто, зачем, почему? Ей хочется спать. Отстаньте, пожалуйста. Ей так тяжело возвращаться в действительность, в одиночество, в горе.

Это Герэн. Он случайно узнал ее адрес. Он просит ее покататься с ним - "сегодня такая чудная погода".

- Оттого что хорошая погода? А если бы шел дождь?

Герэн смеется:

- Я вас очень прошу.

Она еще не одета. Ничего, он подождет. Он настаивает, он умоляет, и она соглашается. Хуже не может стать. Пусть заедет за ней через час. Ей все равно. Хуже от этого не станет. Она одевается, Тьери уже в Швейцарии. Он прислал ей телеграмму.

- Excellent voyage. Salutations, - говорит она, входя в ванную и насмешливо кивая себе в зеркале.

Все, что он нашел для нее. И это уже много. "Salutations", - говорит она своим туфлям, надевая их на ноги. Лучше бы уже ничего, чем такая телеграмма. Ей не хочется кататься с Герэном, ей ничего не хочется. "Тьери, Тьери!" Герэн увидит, что у нее красные веки, а он и так, должно быть, уже знает, что Тьери бросил ее. Снова шипит телефон. Герэн ждет внизу. Она надевает пальто из белого жеребенка, белую замшевую шапочку. Тьери научил ее одеваться, как полагается кинематографической звезде - очень просто и очень заметно, в ложно-спортивном стиле. Но к этому пальто и этой шапочке совсем не идет ее грустное лицо. Можно улыбаться, когда хочется плакать, можно смеяться, когда хочется кричать. Это совсем не трудно. Надо только приподнимать верхнюю губу и опускать веки, прикрывая несчастные глаза. Выходит очень хорошо, она пробовала перед зеркалом. И она, улыбаясь, выходит к Герэну. "Salutations, - говорит она. - Какое безвкусное, глупое слово, неправда ли?" Он не отвечает, он целует ее руку, смотрит на нее.

Они впервые вдвоем, и он взволнован. Знакомым ей движением он касается сердца или бумажника.

- Как я счастлив, что вы согласились.

"Счастлив" кажется ей неуместным. "Рад", - поправляет она. Если бы вы не позвонили, я не встала бы сегодня совсем" - этого говорить не следовало. Она выдает себя, свое горе. "Мне было лень вставать, я так устала". В усталость он не поверит. Только бы он не спросил о Тьери. Но о Тьери он не спрашивает, точно вообще нет никакого Тьери. Он говорит о ней, о том, как давно он хотел вот так сидеть с ней вдвоем… Неужели? С такой несчастной, убитой, потерянной Люкой? Она смеется. Она сама удивляется, как легко ей смеяться. И все ей кажется смешным. Даже она сама. Этот Герэн очень милый, и какие у него молодые глаза. Он, кажется, даже робеет. Несмотря на свои миллионы. Но ведь он мог бы для своего развлечения отлить такую, как она, из золота, в настоящую величину, чтобы покататься в ее обществе один раз. Такой богатый. Странно, что на нем обыкновенный костюм и галстук. Он похож на банковского служащего за конторкой, на кассира или бухгалтера. Никакого величия.

- Вы, должно быть, замечательный человек, - она убеждена в этом, иначе как бы он заработал столько денег. - Расскажите мне о себе.

Назад Дальше