Матье смотрел на него с недоумением. Все! Все мгновенно переменились: Шварц стал другим, Ниппер уцепился за дрему, Пинетт спасался яростью, Пьерне - невинностью, Люберон под сурдинку жрал, затыкал все свои дырки жратвой; Лонжен ушел в иные времена. Каждый из них поспешно выработал себе позицию, которая позволяла ему жить. Матье резко встал и громко сказал:
- Вы мне отвратительны!
Они посмотрели на него без удивления, жалко улыбаясь: он был удивлен больше, чем они; фраза еще звучала в воздухе, а он дивился, как он мог ее произнести. Мгновенье он колебался между смущением и гневом, затем выбрал гнев: он повернулся к ним спиной, толкнул калитку и перешел через дорогу. Она была ослепительной и пустой; Матье прыгнул в ежевику, которая вцепилась ему в обмотки, и спустился по склону перелеска до ручья. "Дерьмо!" - сказал он громко. Он посмотрел на ручей и повторил: "Дерьмо! Дерьмо!", сам не зная почему. В ста метрах от него, в полосках солнца, голый по пояс, солдат стирал свое белье, он там, он посвистывает, он месит эту влажную муку, он проиграл войну, и он этого не знает. Матье сел; ему было стыдно: "Кто дал мне право быть таким суровым? Они только что узнали, что разбиты, они выпутываются, как могут, потому что для них это внове. У меня же есть навык, но от этого я не стою больше. И помимо всего, я тоже выбрал бегство. И злость". Он услышал легкий хруст - Пинетт сел у края воды. Он улыбнулся Матье, Матье улыбнулся ему, и они долго молчали.
- Посмотри на того парня, - сказал Пинетт. - Он еще ничего не знает.
Солдат, согнувшись над водой, с прилежным упорством стирал белье; реликтовый самолет урчал над ними. Солдат поднял голову и сквозь листву посмотрел на небо с рассмешившей их боязнью: эта маленькая сцена имела живописность исторического свидетельства.
- Скажем ему?
- Нет, - сказал Матье, - пусть не знает и дальше.
Они замолчали. Матье погрузил руку в воду и пошевелил пальцами. Его рука была бледной и серебристой, с голубым ореолом неба вокруг. На поверхность поднялись пузырьки. Травинка, принесенная соседним водоворотом, кружась, приклеилась к его запястью, подпрыгнула, снова приникла. Матье вынул руку.
- Жарко, - сказал он.
- Да, - согласился Пинетт. - Все время тянет спать.
- Ты хочешь спать?
- Нет, но постараюсь.
Он лег на спину, заложил руки за голову и закрыл глаза. Матье погрузил сухую ветку в ручей и пошевелил ею. Через некоторое время Пинетт открыл глаза.
- Черт!
Он встал и обеими руками начал ерошить волосы.
- Не могу уснуть.
- Почему?
- Я злюсь.
- В этом нет ничего дурного, - успокоил его Матье. - Это естественно.
- Когда я злюсь, - сказал Пинетт, - мне нужно подраться, иначе я задыхаюсь.
Он с любопытством посмотрел на Матье:
- А ты не злишься?
- Конечно, злюсь.
Пинетт склонился над башмаками и стал их расшнуровывать.
- Я даже ни разу не выстрелил из винтовки, - с горечью произнес он.
Он снял носки, у него были по-детски маленькие нежные ступни, пересеченные полосками грязи.
- Приму-ка я ножную ванну.
Он смочил правую ступню, взял ее в руку и начал тереть. Грязь сходила шариками. Вдруг он снизу посмотрел на Матье.
- Они нас найдут, да? Матье кивнул.
- И уведут к себе?
- Скорее всего.
Пинетт яростно растирал ногу.
- Без этого перемирия меня так легко не одолели бы.
- Что бы ты сделал?
- Я бы им показал!
- Какой бычок! - усмехнулся Матье.
Они улыбнулись друг другу, но Пинетт вдруг помрачнел, и в его глазах мелькнуло недоверие.
- Ты сказал, что мы тебе отвратительны.
- Я не имел в виду тебя.
- Ты имел в виду всех. Матье все еще улыбался.
- Ты со мной собираешься драться? Пинетт, не отвечая, наклонил голову.
- Бей, - предложил Матье. - Я тоже ударю. Может, это нас успокоит.
- Я не хочу причинять тебе боль, - раздраженно возразил Пинетт.
- Как хочешь.
Левая ступня Пинетга блестела от воды и солнца. Они оба на нее посмотрели, и Пинетт зашевелил пальцами ноги.
- У тебя забавные ступни, - сказал Матье.
- Совсем маленькие, да? Я могу взять коробок спичек и открыть его.
- Пальцами ног? - Да.
Он улыбался; но приступ бешенства вдруг сотряс его, и он грубо вцепился в лодыжку.
- Я так и не убью ни одного фрица! Скоро они припрутся, и им останется только меня задержать!
- Что ж, это так, - сказал Матье.
- Но это несправедливо!
- Это ни несправедливо, ни справедливо - это просто факт.
- Это несправедливо: мы расплачиваемся за других, за парней из армии Кора и за Гамелена.
- Будь мы в армии Кора, мы поступили бы так же, как-они.
- Говори за себя!
Он расставил руки, шумно вдохнул, сжал кулаки, и надувая грудь, высокомерно посмотрел на Матье:
- Разве у меня такая рожа, чтобы удирать от врага? Матье ему улыбнулся:
- Нет.
Пинетт напряг продолговатые бицепсы светлых рук и некоторое время наслаждался своей молодостью, силой, храбростью. Он улыбался, но глаза его оставались беспокойными, а брови нахмуренными.
- Я бы погиб в бою.
- Так всегда говорят.
Пинетт улыбнулся и умер: пуля пронзила ему сердце. Мертвый и торжествующий, он повернулся к Матье. Статуя Пинетта, погибшего за родину, повторила:
- Я бы погиб в бою.
Вскоре энергия и гнев снова разогрели это окаменевшее тело.
- Я не виноват! Я сделал все, что мне предписали. Не моя вина, что меня не смогли толком использовать.
Матье смотрел на него с какой-то нежностью; Пинетт был прозрачным на солнце, жизнь поднималась, опускалась, вращалась так быстро в голубом дереве его вен, он, должно быть, чувствовал себя таким худым, таким здоровым, таким легким: как он мог подумать о безболезненной болезни, которая уже начала его глодать, которая согнет его свежее молодое тело над силезскими картофельными полями или на автодорогах Померании, которая заполнит его усталостью, грустью и тяжестью. Поражению учатся.
- Я ничего ни у кого не просил, - продолжал Пинетт. - Я спокойно делал свою работу; я не был против фрицев, я их в глаза не видывал; нацизм, фашизм - я даже не знал, что это такое; а когда я в первый раз увидел на карте этот самый Данциг, я был уже мобилизован. Ладно, наверху есть Даладье, который объявляет войну, и Гамелен, который ее проигрывает. А что там делаю я? В чем моя вина? Может, ты думаешь, они со мной посоветовались?
Матье пожал плечами:
- Уже пятнадцать лет все видели, что война приближается. Нужно было вовремя умело взяться, чтобы избежать ее или выиграть.
- Я не депутат.
- Но ты голосовал.
- Конечно, - неуверенно ответил Пинетт.
- За кого? Пинетт промолчал.
- Вот видишь, - сказал Матье.
- Мне нужно было пройти военную службу, - раздраженно оправдывался Пинетт. - А потом я заболел: я мог проголосовать только один раз.
- А в тот раз ты это сделал? Пинетт не ответил. Матье улыбнулся.
- Я тоже не голосовал, - тихо сказал он.
Выше по течению солдат выжимал рубашки. Он их завернул в красное полотенце и, посвистывая, поднялся на дорогу.
- Узнаешь, какую песенку он насвистывает?
- Нет, - ответил Матье.
- "Мы будем сушить белье на линии Зигфрида". Оба засмеялись. Пинетт, казалось, немного успокоился.
- Я добросовестно работал, - сказал он. - И не всегда досыта ел. Потом я нашел это место на транспорте и женился: жену-то мне нужно кормить, а? Знаешь, она из хорошей семьи. Хотя поначалу между нами не все ладилось… Потом, - живо добавил он, - все утряслось; я вот к чему клоню: нельзя же заниматься всем одновременно.
- Конечно, нет! - согласился Матье.
- Как я мог поступить иначе?
- Никак.
- У меня не было времени заниматься политикой. Я возвращался домой усталый как собака, потом шли ссоры; к тому же, если ты женат, надо ублажать жену каждый вечер, разве нет?
- Наверное, да.
- Так что ж?
- А ничего. Вот так и проигрывают войну. Пинеттом овладел новый приступ злобы.
- Не смеши меня! Даже если бы я занимался политикой, даже если бы я только это и делал, что бы изменилось?
- По крайней мере, ты бы сделал все возможное.
- А ты сделал? - Нет.
- А если бы и сделал, ты сказал бы, что это не ты проиграл войну?
- Нет.
- Так как же?
Матье не ответил, он услышал дрожащее пение комара и помахал рукой на уровне лба. Пение прекратилось. "В самом начале я тоже думал, что эта война - болезнь. Какая глупость! Это я, это Пинетт, это Лонжен. Для каждого из нас это он сам; она сделана по нашему образу и подобию, и у нас та война, которую мы заслужили". Пинетт длинно шмыгнул носом, не спуская взгляда с Матье; Матье подумал, что у него глупый вид, но разъярился против себя. "Довольно! Довольно! Мне надоело слыть человеком, который ясно все понимает!" Комар танцевал вокруг его лба - смехотворный венец славы. "Если бы я воевал, если бы я нажал на гашетку, где-то упал бы человек…" Он дернул рукой и залепил себе хороший шлепок по виску; он опустил руку и увидел на указательном пальце крошечное кровавое кружевце, человек, у которого кровью истекает жизнь на булыжники, шлепок по виску, указательный палец нажимает на курок, разноцветные стекла калейдоскопа резко останавливаются, кровь испещряет траву на тропинке, мне надоело! Мне надоело! Углубиться в неизвестное действие, как в лес. Действие. Действие, которое возлагает ответственность и которое никогда полностью не понимаешь. Он страстно проговорил:
- Если бы что-то нужно было сделать…. Пинетт с интересом посмотрел на него:
- Что?
Матье пожал плечами.
- Нет, ничего, - ответил он. - В данный момент - ничего.
Пинетт надевал носки; его белесые брови хмурились. Он вдруг спросил:
- Я тебе показывал свою жену?
- Нет, - сказал Матье.
Пинетт встал, порылся в кармане кителя и вынул из бумажника фото. Матье увидел довольно красивую женщину с суровым выражением лица и намечающимися усиками. Поперек фотографии она написала: "Дениза - своей куколке, 12 января 1939 года".
Пинетт покраснел:
- Она меня так называет. Не могу ее от этого отучить.
- Но хоть как-то она должна тебя называть.
- Это потому, что она старше меня на пять лет, - с достоинством пояснил Пинетт.
Матье вернул ему фотографию.
- Она хороша.
- В постели она потрясающая, - сказал Пинетт. - Ты даже не можешь себе представить.
Он еще больше покраснел. Потом смущенно добавил:
- Она из хорошей семьи.
- Ты мне это уже говорил.
- Да? - удивился Пинетт. - Я тебе это уже говорил? Я тебе говорил, что ее отец был преподавателем рисования?
- Да.
Пинетт старательно положил фото в бумажник.
- Меня это огорчает.
- Что тебя огорчает?
- Ей будет неприятно такое мое возвращение. Он скрестил руки на коленях.
- Хватит тебе! - сказал Матье.
- Ее отец - герой войны четырнадцатого года, - продолжал Пинетт. - Три благодарности в приказе, награжден крестом. Он об этом все время говорит.
- Ну и что?
- А то, что ей будет неприятно такое мое возвращение.
- Бедный дурачок, - сказал Матье. - Ты вернешься еще не скоро.
Гнев Пинетта выветрился. Он грустно покачал головой.
- Лучше уж так. Я не хочу возвращаться.
- Бедный дурачок, - повторил Матье.
- Она меня любит, - говорил Пинетт, - но у нее трудный характер: она много о себе воображает. Да еще ее мамаша королеву из себя корчит. Жена должна тебя уважать, верно? Иначе она устроит из дома ад.
Он вдруг встал:
- Мне надоело здесь. Ты идешь?
- Куда это?
- Не знаю. К остальным.
- Пойдем, если хочешь, - неохотно согласился Матье. Он, в свою очередь, встал, они поднялись к дороге.
- Смотри-ка, - сказал Пинетт, - вот Гвиччоли. Гвиччоли, расставив ноги, приставив руку козырьком
ко лбу и смеясь, смотрел на них.
- Вот это шутка! - сказал он. - Что?
- Вот это шутка! Попались, как дураки.
- Ты о чем это?
- О перемирии, - все еще смеясь, сказал Гвиччоли. Пинетт засветился:
- Это была шутка?
- Маленькая такая! - сказал Гвиччоли. - Люберон притащился к нам надоедать; он хотел новостей, ну мы ему их и дали.
- Значит, - оживился Пинетт, - никакого перемирия нет?
- Перемирия нет и в помине.
Матье краем глаза посмотрел на Пинетта:
- Что это меняет?
- Это меняет все, - сказал Пинетт. - Вот увидишь! Вот увидишь - это меняет все.
ЧЕТЫРЕ ЧАСА
Никого на бульваре Сен-Жермен; никого на улице Дантона. Железные шторы даже не опущены, витрины сверкают: просто хозяева, уходя, сняли щеколду с дверей. Было воскресенье. Уже три дня было воскресенье: на всю неделю в Париже был только один день. Совершенное воскресенье, какое-то немного более напряженное, чем обычно, немного более искусственное, слишком молчаливое, уже полное тайного застоя. Даниель подходил к большому магазину шерстяных изделий и тканей; разноцветные клубки, расположенные пирамидой, начали желтеть, они пахли чем-то старым; в соседней лавке выцветали пеленки и блузки; мучнистая пыль скапливалась на полках. Длинные белые дорожки бороздили стекла. Даниель подумал: "Стекла плачут". За стеклами царил праздник: жужжали мириады мух. Воскресенье. Когда парижане вернутся, они найдут гнилое, упавшее на их мертвый город воскресенье. Если только они вернутся! Даниель дал волю страстному желанию хохотать, желанию, с которым он с утра прогуливался по улицам. Если только они вернутся!
Маленькая площадь Сент-Андре-дез-Ар лениво предавалась солнцу: среди ясного света была темная ночь. Солнце - это искусственность, вспышка магния, которая прячет ночь, оно должно погаснуть через двадцатую долю секунды, но почему-то не гаснет. Даниель прижал лоб к большой витрине Эльзасской пивной, я здесь завтракал с Матье: это было в феврале, во время его отпуска, здесь все кишело героями и ангелами. Он в конце концов различил в полумраке колеблющиеся пятна: это были бумажные скатерти на подвальных столиках-грибах. Где герои? Где ангелы? Два железных стула остались на террасе; Даниель взял один за спинку, отнес на край тротуара и сел, как рантье, под военным небом, в этой белой жаре, которая была пронизана воспоминаниями детства. Он чувствовал, как в спину магнетически давит тишина, он смотрел на пустынный мост, на запертые на висячий замок ящики набережных, на башенные часы без стрелки. "Они должны были бы ударить по всему этому, - подумал он. - Всего несколько бомб, чтобы нагнать на нас страху". Чей-то силуэт проскользнул вдоль префектуры полиции по другую сторону Сены, словно несомый движущимся тротуаром. Строго говоря, Париж не был пуст: он был населен маленькими минутами-поражениями, которые брызгами разлетались во всех направлениях и тотчас же поглощались под этим светом вечности. "Город полый", - подумал Даниель. Он чувствовал под ногами галереи метро, за собой, перед собой, над собой - дырявые скалы: между небом и землей тысячи гостиных в стиле Луи-Филипп, столовые в стиле ампир, угловые диваны скрипели в запустении, можно было помереть со смеху. Он резко обернулся: кто-то стукнул по витрине. Даниель долго смотрел на большую витрину, но увидел только свое отражение. Он встал со сжавшимся от странной тревоги горлом, но не слишком недовольный: забавно испытывать ночные страхи среди бела дня. Он подошел к фонтану Сен-Мишель и посмотрел на позеленевшего дракона. Он подумал: "Все дозволено". Он мог спустить брюки под стеклянным взглядом всех этих черных окон, вырвать камень из мостовой и бросить его в витрину пивной, он мог крикнуть: "Да здравствует Германия!", и ничего не произойдет. Самое большее на седьмом этаже какого-нибудь здания к окну прильнет испуганное лицо, но это останется без последствий, у них не осталось сил возмущаться: приличный человек наверху повернется к жене и равнодушно скажет: "На площади какой-то тип снял штаны", а она из глубины комнаты ему ответит: "Не стой у окна, мало ли что может произойти". Даниель зевнул. Может, разбить витрину? Лучше будет видно, когда начнется грабеж. "Надеюсь, - подумал он, - они все предадут огню и зальют кровью". Даниель еще раз зевнул: он чувствовал в себе беспредельную и тщетную свободу. Мгновениями радость обжигала ему сердце.
Когда он удалялся, с улицы де ла Юшетт вывернула целая процессия. "Теперь они перемещаются обозами". С утра это уже десятый. Даниель насчитал девять человек: две старухи несли плетеные корзинки, две девочки, трое усачей, суровых и жилистых; за ними шли две молодые женщины, одна красивая и бледная, другая восхитительно беременная, с полуулыбкой на губах. Они шли медленно, никто не разговаривал. Даниель кашлянул, и они обернулись к нему все разом: в их глазах не было ни симпатии, ни осуждения, одно лишь недоверчивое удивление. Одна из девочек наклонилась к другой, не переставая смотреть на Даниеля, она прошептала несколько слов, и обе восхищенно засмеялись; Даниель чувствовал себя кем-то необычным, серной, остановившей на альпинистах медленный девственный взгляд. Они же, отжившие, призраками прошли и сгинули в пустоте. Даниель пересек мостовую и облокотился на каменный парапет у входа на мост Сен-Мишель. Сена сверкала; очень далеко на северо-западе над домами поднимался дым. Внезапно зрелище показалось ему невыносимым, он развернулся, двинулся назад и стал подниматься по бульвару.