В сетях злосчастья - Стефан Жеромский 3 стр.


Когда они приехали в Скакавки и Куба Улевич, намереваясь лечь спать, снял сюртучок, Шина, увидев белье своего гостя, был просто ошеломлен. Он тут же поделился с Кубой рубашками, сюртуками, пальто, шапками, обувью и т. д. На следующее утро Якуб искупался в реке, причесался, надел чистое белье и приличный костюм. Правда, надев пальто с широких плеч Шины, которое смастерил еврейчик из соседнего маленького местечка, этот изголодавшийся чиновник на тонких ножках стал похож на огородное чучело; но зато как же он наслаждался свежим бельем. На первых порах это было для него верхом физического и морального блаженства. Не менее сильным было непрерывное, ежечасное, почти осязаемое чувство возрождения тела и духа. Это было как бы торжество природных сил его организма, которые таились в нем где‑то глубоко и сразу преодолели душевный надлом и упадочное состояние - первые признаки вырождения. Кубусь только теперь начал постигать, что в душе его живут такие понятия и чувства, которых он раньше не испытывал. День ото дня его умственный кругозор расширялся. Так еще недавно и земля и весь род людской с неисчислимыми плодами его трудов были для него настоящей пустыней, руинами, где безнаказанно властвовала подлость. А теперь он не только стал питать искренние братские чувства к Шине и ко многим другим обитателям усадьбы, но, к своему удивлению, заметил, что в сердце у него пробуждается возвышенное, радостное чувство по всякому, казалось бы, незначительному поводу: то вербы растут так привольно, впитывая влагу из топкой почвы вокруг прудов, то пчелы в полдневный зной так усердно трудятся на верхушках лип, то темная зелень овсяных всходов поднялась тут же около крыльца, и в упругих, жестких и крепких стеблях скрыт какой‑то боевой задор, какая‑то неистовая жажда расти, набираться сил, жить. Когда в глубокой тишине он одиноко бродил в тени могучих деревьев или полеживал в густой траве на берегу реки, он становился так беззаботен, что мог даже вспоминать Варшаву, ее гул, раскаленные тротуары и стены, тлетворный воздух. Чаще всего ему представлялось деревцо в маленьком дворике шляпной фабрики, принадлежавшей еврею. Он видел это деревцо ежедневно из окна своей комнаты, но только сейчас стал о нем думать. Оно одиноко росло на залитой асфальтом площадке и всеми силами старалось укрепиться своими изуродованными корнями на клочке окружавшей его земли. Верхушку этого молодого каштана через определенные промежутки времени обдавал пар из трубы убогой фабрики - обожженные листья опадали. В этом воспоминании было много общего с его мыслями о самом себе, о том непроглядном мраке, который в ясный день обрушивается на человека, о тех "сынах человеческих", которым негде голову приклонить…

В такие минуты душа Якуба делалась болезненно чувствительной, способной к проявлению беспредметной благодарности, к состраданию, к сочувствию, такому глубоко человечному, что чувствительность эта граничила почти с мудростью. Но ведь он ел теперь мясной суп, солонину, борщ, а главное свежий молодой картофель с еще более свежим маслом! Случалось иногда, что, про глотив весь обед и закусив караваем хлеба, они вдвсем с Шиной начинали истошным голосом кричать:

- Бабушка, мало!

Случалось даже, что их нельзя было ублаготворить миской земляники со сливками или корзинкой груш. И тогда они заставляли старую кухарку снова подкапывать на огороде молодой картофель и варить им еще целый чугун. После обеда Шина уезжал верхом в поле, а Улееич отправлялся гулять по лесам и лугам и мечтать. Иной раз, когда приходили кабатчики, он в отсутствие двоюродного брата отмерял и выдавал им водку, или принимал акцизных чиновников, ревизовавших винокурню, или выписывал квитанции и вел учет рабочих. Не прошло и месяца, как Якуб здорово отъелся, загорел, стал строен и сверх ожидания похорошел. Он был теперь ловким, изящным, остроумным и веселым. Только в глазах его все еще сквозило какое‑то смутное беспокойство, и это огорчало Шину. Так обстояли дела, когда дальние родственники Кубуся, жившие в этих краях, проведали о его пребывании в Скакавках. Валерий Шина навещал их редко, отчасти потому, что был очень занят, но также и потому, что был не ко двору своим родичам, давним владельцам собственных или пожалованных имений. И вот совершенно неожиданно пришло письмо от некоей тетки Каролины, которую Куба успел совсем забыть, а Валерий эту высокую особу в чепце и очках представлял себе весьма смутно. В письме тетушка настойчиво приглашала Кубу немедленно приехать к ней и сообщала, что все родственники - а их в округе было полным - полно - приглашают его с искренним радушием, каждый лично к себе в дом.

С горечью вспомнил Куба ругательные письма всех этих тетушек, присланные в то время, когда ему больше всего необходим был совет и хоть какая‑нибудь помощь, но махнул на все рукой и заявил Шине, что хочет познакомиться с родней. Тщательно взвесив все обстоятельства, они решили поехать вместе в ближайшее время, накануне двух праздничных дней. Эти праздники предшествовали жатве во всех фольварках и являлись как бы затишьем перед бурей. В день отъезда Шина с помощью Кубуся выплатил всем недельный заработок, объехал фольварки, отдал необходимые распоряжения и велел заложить пару лошадей в маленькую бричку. Сзади, в кузове брички, устроился низенького роста паренек; Шина, усевшись с Кубусем на переднем сиденье, правил сам. Выехали они уже под вечер. День был необычайно погожий, все вокруг озарялось таким мягким светом, что казалось, будто лучится сама земля. От Скакавок до Вжецион, где проживал Винцентий Взоркевич, двоюродный брат Кубы, по кратчайшей дороге было шесть миль; по ней и поехал Валерий, оставив в стороне шоссе. Бричка подскакивала на ухабах, а иногда и на межах, трясясь по ужасной польской дороге. Миновав еврейское местечко, они въехали в лес, потом попали в пески, которые тянулись на протяжении нескольких миль. Песок был такой глубокий, что сильные лошади брели шагом. Бричка еле - еле подвигалась вперед, качаясь из стороны в сторону и убаюкивая путников, точно в колыбели. Ночь застигла их в глухом лесу. Кругом стояла густая чаща, над серой лентой дороги пихты и ели простирали свои черные ветви. На темном небосводе засияли звезды, излучая удивительно мягкий бледный свет. Ни ветерка, ни шелеста не доносилось из глубины леса, все спало в ночной тишине. Оба путника были в том необычайном настроении, которое редко приходится испытывать человеку. Ничто их не беспокоило, ни позади, ни впереди не было у них ничего такого, о чем нужно было бы крепко помнить, а главное не было никаких забот и тревог. Невозмутимым покоем, таким же, как и окружавшая их природа, объяты были их души. Только по временам лес и чарующая ночь вызывали в умиленном воображении Улевича фантастические видения. Распростертые ветви и мрак, дерзко окутавший их, принимали самые разнообразные, причудливые формы. То появлялся вдруг сгорбленный парень огромного роста с вытянутой рукой, похожей на трубу паровоза, то вырастало чудовище вроде мандриллы, почему‑то украшенное забавно изогнутым клювом, то как будто торчали кверху ноги изуродованного тела или во мраке вырисовывалось вдруг лицо необыкновенной, неземной, чудной красоты, такое бледное и прозрачное, словно оно было соткано из мглы, и вместе с тем живое и страшное, словно воплощенная мысль о смерти. Это лицо с опущенными веками плавно плыло по воздуху прямо навстречу Якубу, но всякий раз, когда он, объятый ужасом, готов уже был закричать и броситься на грудь Валерию, оно исчезало, как и все другие видения.

От этих галлюцинаций в мозгу Якуба проносились образы пережитого, вплоть до позабытых впечатлений детства, вплоть до хаоса смутных воспоминаний о том времени, когда сказки няни доставляют истинное художественное наслаждение.

Тем временем Шина рассказывал о близких и дальних родственниках, о людях, известных Кубусю только понаслышке и по давно забытым семейным преданиям. Шина рассказывал очень живо и образно, дополняя свою речь интонациями и жестами, к чему он привык, находясь постоянно на свежем воздухе и в поле. Он изображал разных дедушек, которых видел, будучи еще мальчишкой. Почти каждый из них служил в уланах, а в тридцатом году, если не был в польской кавалерии то имел хотя бы какое‑нибудь столкновение с Константином . В мозгу Кубуся эти рассказы сливались с мимолетной игрою теней и слабых проблесков света в лесу. В искаженных и переиначенных простодушным Шиной преданиях о блестящих подвигах доблестных и отважных воинов, отличившихся в больших сражениях, в рассказах о их гордости и тщеславии весь этот отживший, овеянный легендою мир виделся Кубусю словно в экстазе или в мимолетных прекрасных снах.

Наконец около полуночи они выбрались из лесу на обширные поля. Дорога была здесь укатанная, и лошади побежали крупной рысью. По обе стороны поблизости и вдалеке мерцали огоньки в деревнях и усадьбах. Вскоре равнину сменили небольшие холмы и овраги. Бричка то и дело поднималась на крутые пригорки и тут же спускалась в долины, дышавшие прохладой и сыростью и окутанные дымкой ночного тумана. Временами по обочинам дороги вырастали силуэты усадебных построек и высоких, похожих на остроконечные столбы тополей или маячило длинное, густо застроенное селение. Наконец за поворотом дорога стала подниматься вверх по дну оврага, на левом склоне которого темнел окруженный изгородью густой сад. Наверху среди деревьев сияли огни в окнах и виднелись многочисленные постройки. Самая большая из них была, по - видимому, господским домом, так как из больших окон падал яркий свет и слышны были звуки фортепиано. Из стеклянной широкой двери, открытой в эту минуту, вырывался сноп света на балкон, нависший над дорогой. В комнате рядом с балконом кто‑то энергично наяривал зажигательный вальс.

В поле, объятом в полночь глубоким, холодным безмолвием, этот вальс вызвал у путешественников приподнятое, бодрое настроение.

- Кто здесь живет? - спросил Куба.

- Тут?.. Знаешь, что‑то никак не соображу. Постой‑ка…

Валерий невольно остановил лошадей и стал всматриваться в дом. Музыка вдруг прекратилась, и кто‑то быстро выбежал, вернее, выскочил на балкон. Улевич успел рассмотреть голову этой особы в тот момент, когда она выбегала из двери. Это была, как ему показалось, молодая девушка. Она оперлась обеими руками на балюстраду балкона и низко наклонила голову, как бы стараясь разгадать или рассмотреть, чем вызван шум в овраге. Ему послышалось, будто она сказала что‑то вполголоса. Но вот голова ее снова очутилась в яркой полосе света и волосы чудесно заблестели.

- Никак не припомню… Уж не Радостов ли это?.. - сказал Шина.

Он чмокнул, понукая лошадей, и они вскоре выехали из оврага на обширное плоскогорье.

Кубусь не мог оторвать глаз от фигуры на балконе, она так поразила его, так приковала его внимание, словно перед ним мелькнуло новое фантастическое лесное диво, которое в мгновение ока могло обернуться в какую‑нибудь ветвь или тень. Он почти не сомневался, что это попросту игра ночных чар.

Бричка покатила по липовой аллее, где было темно, как в подземелье. Усадьба с освещенными окнами сразу исчезла во мраке. В конце аллеи дорога расходилась в разные стороны. Они пустились наугад по первой

6 С. Жеромский, т. 1. 81

попавшейся, напевая и перебрасываясь двусмысленными остротами. По обеим сторонам дороги стояли высокие хлеба. Когда бричка спускалась в пыльные овражки, над головой Кубы темнели стебли и колосья ржи склонялись, как бы заглядывая ему в глаза, и что‑то шептали, непрерывно и плавно покачиваясь. Медленно поднимаясь в гору, путники слышали шелест зрелых колосьев, мелодический, как звуки церковных песнопений.

Франек, сидя в кузове брички, таращил глаза, стараясь не уснуть, но его высокая шапка то и дело качалась во все стороны. Вот снова замаячили какие‑то строения и деревья.

- Что это за деревня, отец? - спросил Шина у мужика в белой рубахе, который проходил в эту минуту мимо них.

- Вжеционы, пан…

- Вот здорово! - вскричал Валерий. - Представь себе, мы таки добрались до цели. Тут как раз и жявет Взоркевич.

Он въехал во двор усадьбы и повернул лошадей к увитой диким виноградом террасе, где еще светился огонек.

- Кто там? - раздался возглас.

- Свои! - ответил Шина. - Из Скакавок.

- Добро пожаловать… - радушно отозвался чей‑то голос.

Кубусь очутился в объятиях людей, которых никогда в жизни не видел. Первым обнял его коренастый шляхтич с солидным брюшком, усатый, плешивый и с такой толстой шеей и маленькой головой, что напоминал выдру. Затем молодая еще дама с вздернутым носиком подставила ему с кокетливой улыбкой напудренную щечку для поцелуя.

Это и были господа Взоркевичи; они поженились три года назад и арендовали имение Вжеционы. Сразу же подали ужин - блюдо прекрасной телятины с картофелем, и гости позабыли обо всех разговорах, занявшись едой. После ужина, за чаем, завязалась довольно сдержанная и неискренняя беседа, и вскоре все отправились на покой. Якуб и Шина ночевали в столовой. В этой большой комнате им приготовили постели на двух широких диванах. Якуб был весь под обаянием путевых впечатлений.

Он долго не мог уснуть. Подложив руки под голову, он лежал неподвижно на постели и смотрел в открытое окно; в непроницаемой тьме оно казалось серым прямоугольным пятном. Снаружи доносились шорохи и неясные звуки деревенской летней ночи, которые так располагают к мечтаниям, когда человек молод и всем своим существом страстно хочет жить. Поездка эта после всех перенесенных в Варшаве несчастий была для Улевича чем‑то совсем новым и восхитительным. Он заснул, погруженный в несбыточные, сумбурные мечты, охваченный пылкими неясными желаниями, которые являются как бы ощутимыми признаками духовного роста человека.

Взоркевичи с необыкновенным радушием предложили Якубу погостить у них столько, сколько ему вздумается. Шина на следующий вечер отправился один обратно в Скакавки.

Не успел он уехать, как Кубусь загрустил по холостяцкой жизни, к которой успел привыкнуть, живя у Валерия. Во Вжеционах ему приходилось стеснять себя и даже с притворно любезной улыбкой переносить заигрывания хозяйки дома. Это была очень несчастная женщина, как, впрочем, и большинство шляхтянок в той местности. Они, бедняжки, подражают светским дамам, ничего не делают и томятся, как затворницы гаремов, потому что не пользуются никакими развлечениями, которые для подлинных светских дам составляют главный смысл жизни. Сам Взоркевич не бывал даже у ближайших соседей и у себя никого не принимал, как и все его соседи. Он пахал, сеял, молотил и говорить мог только о сеялках, молотилках, вальцовках, мотыгах, конных граблях, жеребятах, тельных коровах и т. д. Пани Наталью все это не занимало. Она часами просиживала у окна и смотрела вдаль. Сидела она, заложив ногу на ногу, так, что видны были ее чулки (обычно спущенные) и колени. Она любила, игриво раскинувшись, валяться на диване или в шезлонге. Ее супруг, от которого, по

6*

83

его словам, пахло ветром, а на самом деле потом и конским навозом, уверял с некоторой иронией, что этот шезлонг она заказала с целью свести с ума своими смелыми позами местного ксендза, человека аскетического образа жизни, единственного мужчину, на котором она могла каждое воскресенье проверять обольстительное действие своих столь откровенно спущенных чулок. С появлением Улевича пани Наталья окончательно оставила в покое целомудренного ксендза. По мере того как возрастало кокетство дамы, Куба терял к ней всякую симпатию. Он жаждал деревенской тишины и покоя, душевных бесед и усиленно избегал всяких волнений, а она тянула его в затхлый мирок, в котором все было смешной пародией на испорченные городские нравы. Взоркевич чуть свет спокойно уезжал на жатву и забирал с собой всех своих слуг до последней горничной включительно. В усадьбе оставались только они вдвоем. Очевидно, жара до крайнего предела возбуждала чувственность пани Натальи, ибо она иной раз совсем не отдавала себе отчета в своих поступках. Она надевала такие прозрачные и открытые платья, что Кубе в конце концов опротивели ее прыщеватая спина и некрасивые плечи. Уже через неделю ему неудержимо захотелось сбежать оттуда. Он даже подумать боялся, что легкомысленные туалеты пани Взоркевич могут лишить его самообладания, и не хотел таким низменным способом обмануть доверие двоюродного брата. Куба стал обдумывать план бегства, а тут как раз подоспел день отпущения грехов в соседнем приходе, самый торжественный праздник в это время года во всей округе. Этот праздник приходился в самый разгар жатвы и для измученных тяжелым трудом людей являлся поэтому настоящим днем отдыха и веселья. Это был праздник обожженных солнцем батраков, которые уже много дней работали не разгибая спины, праздник бедноты, которая, заработав несколько злотых, могла хоть раз в году повеселиться напропалую. В этот день с самого рассвета во всех деревушках, на всех дорогах, тропинках и межах слышны были музыка и пение. Среди тихих полей, немых лугов и пастбищ двигались пестрые толпы людей и звенело эхо литаний.

На дороге в облаках пыли мелькали яркие краски. На солнце алели кашемировые платки старух, светлые, любовно вышитые фартуки девушек и рыжие сермяги мужиков, а в воздухе реяли и сверкали пурпурные хоругви, обшитые золотой тесьмою и бахромой. Дорога проходила по берегу реки в широкой долине между холмами. Часов около десяти утра по ней медленно подвигалась коляска господ Взоркевичей. Лошади в этой давке шли шагом, мотая головами и отмахиваясь хвостами от назойливых мух и слепней. Куба сидел на передней скамейке спиной к лошадям и лицом к пани Наталье. Это обстоятельство позволяло пани Наталье ногой незаметно касаться его ноги, что она и проделывала со стойкостью, достойной лучшего применения. В конце концов на лице потерявшего терпение Улевича "застыла адская усмешка". Он смотрел по сторонам, стараясь хоть чем‑нибудь отвлечь внимание донимавшей его дамы и прекратить ее шалости, которым он невольно и с отвращением вынужден был покоряться.

Назад Дальше