– Ничего неизвестно, Маргарита Николаевна!.. Кто, чего, сколько шёл! Ах, до чего всё это условно, ах, как условно! – эти слова, конечно, принадлежали Коровьеву.
Появился портфель, в него погрузили роман, кроме того, Коровьев вручил Маргарите книжечку сберкассы, сказав:
– Девять тысяч ваши, Маргарита Николаевна. Нам чужого не надо! Мы не заримся на чужое.
– У меня пусть лапы отсохнут, если к чужому прикоснусь, – подтвердил и кот, танцуя на чемодане, чтобы умять в него роман.
– Всё это хорошо, – заметил Воланд, – но, Маргарита Николаевна, куда прикажете девать вашу свиту? Я лично в ней не нуждаюсь.
И тут дверь открылась, и вошли в спальню взволнованная и голая Наташа, а за нею грустный, не проспавшийся после бала Николай Иванович.
Увидев мастера, Наташа обрадовалась, закивала ему головой, а Маргариту крепко расцеловала.
– Вот, Наташенька, – сказала Маргарита, – я буду жить с мастером теперь, а вы поезжайте домой. Вы хотели выйти замуж за инженера или техника. Желаю вам счастья. Вот вам тысяча рублей.
– Не пойду я ни за какого инженера, Маргарита Николаевна, – ответила Наташа, не принимая денег, – я после такого бала за инженера не пойду. У вас буду работать. Вы уж не гоните.
– Хорошо. Сейчас вместе и поедем, – сказала Маргарита Николаевна и попросила Воланда, указывая на Николая Ивановича: – А этого гражданина я прошу отпустить с миром. Он случайно попал в это дело.
– То есть с удовольствием отпущу, – сказал Воланд, – с особенным. Настолько он здесь лишний.
– Я очень прошу выдать мне удостоверение, – заговорил, дико оглядываясь, Николай Иванович, – о том, где я провёл упомянутую ночь.
– На какой предмет? – сурово спросил кот.
– На предмет представления милиции и супруге, – объяснил Николай Иванович.
– Удостоверений мы не даём, – кот насупился, – но для вас сделаем исключение.
И тут появилась пишущая машинка, Гелла села за неё, а кот продиктовал:
– Сим удостоверяется, что предъявитель сего Николай Иванович Филармонов провёл упомянутую ночь на балу у сатаны, будучи привлечён в качестве перевозочного средства, в скобках – боров ведьмы Наташи. Подпись Бегемот.
– А число? – пискнул Николай Иванович.
– Чисел не ставим, с числом бумага станет недействительной, – отозвался кот, подписал бумагу, вынул откуда-то печать, подышал на неё, оттиснул на бумаге слово "уплочено" и вручил её Николаю Ивановичу. И тот немедля исчез, и опять стукнула передняя дверь.
В ту же минуту ещё одна голова просунулась в дверь.
– Это ещё кто? – спросил, заслоняясь от свечей, Воланд.
Варенуха всунулся в комнату, стал на колени, вздохнул и тихо сказал:
– Поплавского до смерти я напугал {} с Геллой… Вампиром быть не могу, отпустите…
– Какой такой вампир? Я его даже не знаю… Какой Поплавский? Что это ещё за чепуха?
– Не извольте беспокоиться, мессир, – сказал Азазелло и обратился к Варенухе:
– Хамить не надо по телефону, ябедничать не надо, слушаться надо, лгать не надо.
Варенуха просветлел лицом и вдруг исчез, и опять-таки стукнула парадная дверь.
Тогда, управившись наконец со всеми делами, подняли мастера со стула, где он сидел безучастно, накинули на него плащ. Наташа, тоже уже одетая в плащ, взяла чемодан, стали прощаться, выходить и вышли в соседнюю тёмную комнату. Но тут раздался голос Воланда:
– Вернитесь ко мне, мастер и Маргарита, а остальные подождите там.
И вот перед Воландом, по-прежнему сидящим на кровати, оказались оба, которых он позвал.
Маргарита стояла, уставив на Воланда блестящие, играющие от радости глаза, а мастер, утомлённый и потрясённый всем виденным и пережитым, с глазами потухшими, но не безумными. И теперь в шапочке, закутанный в плащ, он казался ещё худее, чем был, и нос его заострённый ещё более как-то заострился на покрытом чёрной щетиной лице.
– Маргарита! – сказал Воланд.
Маргарита шевельнулась.
– Маргарита! – повторил Воланд, – вы довольны тем, что получили?
– Довольна, и ничего больше не хочу! – ответила Маргарита твёрдо.
Воланд приказал ей:
– Выйдите на минуту и оставьте меня с ним наедине.
Когда Маргарита, тихо ступая туфлями из лепестков, ушла, Воланд спросил:
– Ну, а вы?
Мастер ответил глухо:
– А мне ничего и не надо больше, кроме неё.
– Позвольте, – возразил Воланд, – так нельзя. А мечтания, вдохновение? Великие планы? Новые работы?
Мастер ответил так:
– Никаких мечтаний у меня нет, как нет и планов. Я ничего не ищу больше от этой жизни и ничто меня в ней не интересует. Я её презираю. Она права, – он кивнул на Маргариту, – мне нужно уйти в подвал. Мне скучно на улице, они меня сломали, я хочу в подвал.
– А чем же вы будете жить? Ведь вы будете нищенствовать?
– Охотно, – ответил мастер.
– Хорошо. Теперь я вас попрошу выйти, а она пусть войдёт ко мне.
И Маргарита была теперь наедине с Воландом.
– Иногда лучший способ погубить человека – это предоставить ему самому выбрать судьбу, – начал Воланд, – вам предоставлялись широкие возможности, Маргарита Николаевна! Итак, человека за то, что он сочинил историю Понтия Пилата, вы отправляете в подвал в намерении его там убаюкать?
Маргарита испугалась и заговорила горячо:
– Я всё сделала так, как хочет он… Я шепнула ему всё самое соблазнительное… и он отказался…
– Слепая женщина! – сурово сказал Воланд, – я прекрасно знаю то, о чём вы шептали ему. Но это не самое соблазнительное. Ну, во всяком случае, что сделано, то сделано. Претензий вы ко мне не имеете?
– О, что вы! Что вы?
– Так возьмите же это на память, – и Воланд подал Маргарите два тёмных платиновых кольца – мужское и женское.
– Прощайте, – тихо шепнула Маргарита.
– До свидания, – ответил Воланд, и Маргарита вышла.
В передней провожали все, кроме Воланда. На площадку вышли Маргарита и мастер, Наташа с чемоданом и Азазелло.
Маргарита сделала знак Азазелло глазами "там, мол, агент"… Азазелло мрачно усмехнулся и кивнул "ладно, мол".
Шёлковые плащи зашумели, компания тронулась вниз. Тут Азазелло дунул в воздух, и, когда проходили мимо окна, на следующей площадке лестницы, Маргарита увидела, что человека в сапогах там нету.
Тут что-то стукнуло на полу, никто не обратил на это внимания, спустились к выходной двери, возле которой опять-таки никого не оказалось. У крыльца стояла тёмная закрытая машина с потушенными фарами…
Погребение
Громадный город исчез в кипящей мгле. Пропали висячие мосты у храма, ипподром, дворцы, как будто их и не было на свете.
Но время от времени, когда огонь зарождался и трепетал в небе, обрушившемся на Ершалаим и пожравшем его, вдруг из хаоса грозового светопреставления вырастала на холме многоярусная как бы снежная глыба храма с золотой чешуйчатой головой. Но пламя исчезало в дымном чёрном брюхе, и храм уходил в бездну. И грохот катастрофы сопровождал его уход.
При втором трепетании пламени вылетал из бездны противостоящий храму на другом холме дворец Ирода Великого, и страшные безглазые золотые статуи простирали к чёрному вареву руки. И опять прятался огонь, и тяжкие удары загоняли золотых идолов в тьму.
Гроза переходила в ураган. {} У самой колоннады в саду переломило, как трость, гранатовое дерево. Вместе с водяной пылью на балкон под колонны забрасывало сорванные розы и листья, мелкие сучья деревьев и песок.
В это время под колоннами находился только один человек. Этот человек был прокуратор.
Он сидел в том самом кресле, в котором вёл утром допрос. Рядом с креслом стоял низкий стол и на нём кувшин с вином, чаша и блюдо с куском хлеба. У ног прокуратора простиралась неубранная красная, как бы кровавая, лужа и валялись осколки другого разбитого кувшина.
Слуга, подававший красное вино прокуратору ещё при солнце до бури, растерялся под его взглядом, чем-то не угодил, и прокуратор разбил кувшин о мозаичный пол, проговорив:
– Почему в лицо не смотришь? Разве ты что-нибудь украл?
Слуга кинулся было подбирать осколки, но прокуратор махнул ему рукою, и тот убежал.
Теперь он, подав другой кувшин, прятался возле ниши, где помещалась статуя нагой женщины со склонённой головой, боясь показаться не вовремя на глаза и в то же время боясь и пропустить момент, когда его позовут.
Сидящий в грозовом полумраке прокуратор наливал вино в чашу, пил долгими глотками, иногда притрагивался к хлебу, крошил его, заедал вино маленькими кусочками.
Если бы не рёв воды, если бы не удары грома, можно было бы расслышать, что прокуратор что-то бормочет, разговаривает сам с собою. И если бы нестойкое трепетание небесного огня превратилось бы в постоянный свет, наблюдатель мог бы видеть, что лицо прокуратора с воспалёнными от последних бессонниц и вина глазами выражает нетерпение, что он ждёт чего-то, подставляя лицо летящей водяной пыли.
Прошло некоторое время, и пелена воды стала редеть, яростный ураган ослабевал и не с такою силою ломал ветви в саду. Удары грома, блистание становились реже, над Ершалаимом плыло уже не фиолетовое с белой опушкой покрывало, а обыкновенная серая туча. Грозу сносило к Мёртвому морю.
Теперь уже можно было расслышать отдельно и шум низвергающейся по желобам и прямо по ступеням воды с лестницы, по которой утром прокуратор спускался на площадь. И наконец зазвучал и заглушённый доселе фонтан. Светлело, в серой пелене неба появились синие окна.
Тут вдали, прорываясь сквозь стук уже слабенького дождика, донеслось до слуха прокуратора стрекотание сотен копыт. Прокуратор шевельнулся, оживился. Это ала {}, возвращаясь с Голгофы, проходила там внизу за стеною сада по направлению к крепости Антония. {}
И наконец он услышал и долгожданные шаги, шлепание ног на лестнице, ведущей к площадке сада перед балконом. Прокуратор вытянул шею, глаза его выражали радость.
Показалась сперва голова в капюшоне, а затем и весь человек, совершенно мокрый в прилипающем к телу плаще. Это был тот самый, что сидел во время казни на трёхногом табурете.
Пройдя, не разбирая луж, по площадке сада, человек в капюшоне вступил на мозаичный пол и, подняв руку, сказал приятным высоким голосом:
– Прокуратору желаю здравствовать и радоваться.
– Боги! – воскликнул Пилат по-гречески, – да ведь на вас нет сухой нитки! Каков ураган? Прошу вас немедленно ко мне. Переоденьтесь!
Пришедший откинул капюшон, обнаружив мокрую с прилипшими ко лбу волосами голову, и, вежливо поклонившись, стал отказываться переодеться, уверяя, что небольшой дождик не может ему ничем повредить.
Но Пилат и слушать не захотел. Хлопнув в ладоши, он вызвал прячущихся слуг и велел им позаботиться о пришедшем, а также накрыть стол.
Немного времени понадобилось пришельцу, чтобы в помещении прокуратора привести себя в порядок, высушить волосы, переодеться, и вскорости он вышел в колоннаду в сухих сандалиях, в сухом военном плаще, с приглаженными волосами.
В это время солнце вернулось в Ершалаим и, прежде чем утонуть в Средиземном море, посылало прощальные лучи, золотившие ступени балкона. Фонтан ожил и пел замысловато, голуби выбрались на песок, гулькали, расхаживали, что-то клюя. Красная лужа была затёрта, черепки убраны, стол был накрыт.
– Я слушаю приказания прокуратора, – сказал пришедший, подходя к столу.
– Но ничего не услышите, пока не сядете и не выпьете вина, – любезно ответил Пилат, указывая на другое кресло.
Пришедший сел, слуга налил в чашу густое красное вино. Пока пришедший пил и ел, Пилат, смакуя вино, поглядывал прищуренными глазами на своего гостя.
Гость был человеком средних лет, с очень приятным округлым лицом, гладко выбритым, с мясистым носом. Основное, что определяло это лицо, это, пожалуй, выражение добродушия, нарушаемое, в известной степени, глазами. Маленькие глаза пришельца были прикрыты немного странными, как будто припухшими веками. Пришедший любил держать свои веки опущенными, и в узких щёлочках светилось лукавство. Пришелец имел манеру во время разговора внезапно приоткрывать веки пошире и взглядывать на собеседника в упор, как бы с целью быстро разглядеть какой-то малозаметный прыщик на лице.
После этого веки опять опускались, оставались щёлочки, в которых и светились лукавство, ум, добродушие.
Пришедший не отказался и от второй чаши вина, с видимым наслаждением съел кусок мяса, отведал варёных овощей.
Похвалил вино:
– Превосходная лоза. Фалерно?
– Цекуба {}, тридцатилетнее, – любезно отозвался хозяин.
После этого гость объявил, что сыт. Пилат не стал настаивать. Африканец наполнил чаши, прокуратор поднялся, и то же сделал его гость.
Оба они отлили немного вина из своих чаш, и прокуратор сказал громко:
– За нас, за тебя, Кесарь, отец римлян, самый дорогой и лучший из людей!
После этого допили вино, и африканцы вмиг убрали чуть тронутые яства со стола. Жестом прокуратор показал, что слуги более не нужны, и колоннада опустела.
Хозяин и гость остались одни.
– Итак, – заговорил Пилат негромко, – что можете вы сказать мне о настроении в этом городе?
Он невольно обратил взор в ту сторону, где за террасой сада видна была часть плоских крыш громадного города, заливавшегося последними лучами солнца.
Гость, ставший после еды ещё благодушнее, чем до неё, ответил ласково:
– Я полагаю, прокуратор, что настроение в этом городе теперь хорошее.
– Так что можно ручаться, что никакие беспорядки не угрожают более?
– Ручаться можно, – проговорил гость, с удовольствием поглядывая на голубей, – лишь за одно в мире – мощь великого кесаря…
– Да пошлют ему боги долгую жизнь, – сейчас же продолжил Пилат, – и всеобщий мир. Да, а как вы полагаете, можно ли увести теперь войска?
– Я полагаю, что когорта Громоносного легиона {} может уйти, – ответил гость и прибавил: – Хорошо бы, если бы ещё завтра она продефилировала по городу.
– Очень хорошая мысль, – одобрил прокуратор, – послезавтра я её отпущу и сам уеду, и, клянусь пиром двенадцати богов, ларами клянусь {}, я отдал бы многое, чтобы сделать это сегодня.
– Прокуратор не любит Ершалаима? – добродушно спросил гость.
– О, помилуйте, – светски улыбаясь, воскликнул прокуратор, – нет более беспокойного места на всей земле! Маги, чародеи, волшебники, фанатики, богомольцы… И каждую минуту только и ждёшь, что придётся быть свидетелем кровопролития. Тасовать войска всё время, читать доносы и ябеды, из которых половина на тебя самого. Согласитесь, что это скучно!
– Праздники, – снисходительно отозвался гость.
– От всей души желаю, чтобы они скорее кончились, – энергично добавил Пилат, – и я получил бы возможность уехать в Кесарию. А оттуда мне нужно ехать с докладом к наместнику. Да, кстати, этот проклятый Вар-Равван вас не тревожит?
Тут гость и послал этот первый взгляд в щёку прокуратору. Но тот глядел скучающими глазами вдаль, брезгливо созерцая край города, лежащий у его ног и угасающий перед вечером. И взгляд гостя угас, и веки опустились.
– Я думаю, что Вар стал теперь безопасен, как ягнёнок, – заговорил гость, и морщинки улыбки появились на круглом лице, – ему неудобно бунтовать теперь.
– Слишком знаменит? – спросил Пилат, изображая улыбку.
– Прокуратор как всегда тонко понимает вопрос, – ответил гость, – он стал притчей во языцех.
– Но во всяком случае… – озабоченно заметил прокуратор, и тонкий длинный палец с чёрным камнем в перстне поднялся вверх.
– О, прокуратор может быть уверен, что в Иудее Вар не сделает шагу без того, чтобы за ним не шли по пятам.
– Теперь я спокоен, – ответил прокуратор, – как, впрочем, и всегда спокоен, когда вы здесь.
– Прокуратор слишком добр.
– А теперь прошу сделать мне доклад о казни, – сказал прокуратор.
– Что именно интересует прокуратора?
– Не было ли попыток выражать возмущение ею, попыток прорваться к столбам?
– Никаких, – ответил гость.
– Очень хорошо, очень хорошо. Вы сами установили, что смерть пришла?
– Конечно. Прокуратор может быть уверен в этом.
– Скажите. Напиток им давали перед повешением на столбы?