Присягу они тоже переделали. Но что в ней плохого? Он мог и хотел присягать польской земле и польскому народу. Союзническая верность. Пусть и это. А кому еще верить, кому присягать в союзнической верности, если не Советской стране? Он помнил тот день в Варшаве, когда он бегал вместе с другими к английскому и французскому посольству кричать "ура" в честь союзников, которые объявили войну немцам. И он кричал "ура", забывая, что уже рушились дома в предместье Окентье и на улице Новый Свет, что уже сыпались бомбы на аэродромы и никакие союзники не защищали гибнущую Варшаву, хотя обещали, обещали… Не помогли в первый день, и потом, после этих восторженных демонстраций - ничего, ничего в течение долгих трех недель! Чем платили нам за верность те союзники? Одними словами, патетическими словами, патетическими речами о героизме варшавян. Слова, - а нужны были самолеты, и ведь их обещали дать тотчас, обещали в первый же день войны ударить на гитлеровцев с запада…
Ни Англия, ни Франция, ни Америка не сделали для Польши ничего. Они не оттянули, не приняли на себя ни одной из семидесяти обрушившихся на Польшу вооруженных до зубов дивизий, ни одного фашистского солдата. Там, на западе, почти не было немецких войск, Гитлер собрал и бросил на восток все, что мог. Видно, был уверен, видно знал, что никакой помощи полякам, кроме громких слов, с запада не будет.
Нет, это был слишком горький опыт, чтобы Новацкий мог по-прежнему верить в западных союзников, предавших, покинувших поляков в страшный час.
Они предавали не только тогда. И не только Польшу. Ведь и теперь считается, что они воюют, а разве это война? Почему они не наступают с запада, когда все немецкие силы ринулись сюда, на этот тысячекилометровый фронт? Они обещают, болтают, как будто хотят оплатить кровь героических советских солдат речами об их героизме… Слова и слова… Союзники! А где их Одесса, где их Севастополь, где, черт возьми, их Сталинград? Если же они не хотели помогать большевикам, - зачем заключали договора, зачем обещали, зачем брали на себя обязательства? Союзники… Одно только давали нам - консервы, которые уже, видно, там, у них, в горло никому не лезли… Но сражаться - нет уж! Они бахвалились Норвегией, но кто там в конце концов сражался? Поляки, а не они. Такой шум подняли вокруг Африки, бог мой! И снова толкали вперед поляков, отважные вояки… И эта Африка, о которой они так шумят, - что это по сравнению с тем, что происходит здесь? Новацкий собственными глазами видел окрашенные в цвет африканских песков немецкие танки, переброшенные сюда, в Россию, из Африки. Видно, здесь немцам жарче, чем в Африке.
А большевики, какие они там ни будь, дерутся уже два года. И дали полякам оружие, ох, какое оружие! Уж если можно было кричать "ура" в честь тех, то тем более можно идти с этими. Не важно, что будет дальше. Пусть будет что угодно. Он не политик, а солдат. Ему дали возможность снова быть солдатом, и за эту цену он готов присягнуть в союзнической верности кому угодно. Тем более что русские солдаты - прекрасные солдаты. Что-что, а это они уже доказали и доказывают ежедневно.
Издеваясь над самим собой, он вспоминал брехню того - как была фамилия этого толстого помещика? - о "фанерных танках", о "липовой армии", весь вздор, которому он столько лет верил. Теперь русские показали свои "фанерные" танки, показали, какая она "липовая", их армия! Их можно ненавидеть, можно не верить им, но факт останется фактом - это армия героев. Они сражаются - сражаются с врагом, который был прежде всего врагом Польши, и они бьют этого врага. И благодаря им, а не кому другому, Новацкий тоже получил, наконец, возможность драться. И он, и столько других, которые до сих пор пропадали зря, - люди без правительства, без государства, без армии и полководца.
Он не видел лиц своих товарищей, кроме двух ближайших соседей справа и слева. Один был совсем молодой паренек, веснушчатый, со щеткой светлых волос. Второй был пожилой - видимо, рабочий. Их лица были мокры от слез. Внятно, отчетливо они повторяли слова присяги и плакали. Слезы быстро высыхали на теплом ветру, овевающем лица, и снова, и снова ручьями лились из глаз.
Сам он не плакал. В нем не было энтузиазма, была лишь холодная решимость, холодная и чуточку враждебная. Он перебирал в памяти долгие дни, прошедшие с тех пор, как он носил мундир. И свои прошлые дела, о которых никто не знал. И свою настоящую фамилию и настоящее звание, о которых тоже никто не знал. Но все это неважно. Важно то, что он выполнит присягу. Он будет честно драться, а больше от него ничего не требуется.
Он слышит всхлипыванье и позади себя. Плачут. Пусть плачут. Он тоже плакал когда-то, в тридцать девятом году - плакал от злобы, гнева, отчаяния. Сейчас нечего разжалобливаться. Он добился своего, он в армии, и в руках у него оружие. Им обещали, что не будут долго держать в учебном лагере, пошлют на фронт. Это основное.
В чем они могут обмануть его? Быть может, все разговоры о независимости Польши - лишь приманка? А потом они займут страну - и все. Именно при помощи этой польской дивизии, одной и второй. Но как все это еще далеко… Во всяком случае что-то изменится. А так - ведь все равно все пропало. Польша лежит в руинах под фашистским сапогом. А западные союзники? О, над ними не каплет! Что им в Лондоне, в Нью-Йорке до этой земли над Вислой? Вчера они отдали ее Гитлеру, завтра готовы отдать ее хотя бы Москве.
Но до всего этого еще далеко, сейчас незачем забивать себе голову - он всего лишь рядовой, ему остается только выполнять приказы. Да ведь может, наконец, случиться и так, что он погибнет в первом же бою, и ничего этого не увидит.
"Чтобы я мог жить и умереть, - повторяет он слова присяги, - как доблестный солдат Польши". Да, это лучше всего - умереть в бою! Но в бою, "как доблестный солдат Польши", а не в придорожной канаве, как бездомный бродяга. Не в тюрьме, как преступник.
Жить не хотелось. Какой смысл имела эта разбитая в сентябре тридцать девятого жизнь? Смысл имела только борьба, и только через смерть, именно через смерть его жизнь могла приобрести какой-то смысл. Только бы не носить в сердце этот сентябрь, навсегда отравивший каждую мысль и каждое чувство. Собственной кровью вытравить его из памяти, зачеркнуть этот сентябрь, чем угодно - пусть даже ценой службы большевикам…
Правда, из Лондона предупреждали, что, кто пойдет в эту дивизию, тот потеряет польское гражданство так же, как несколько лет назад потеряли его те, что пошли сражаться за республиканскую Испанию. Губы его искривились горькой усмешкой. Разве он давно уже не потерял этого гражданства? Гражданином какой страны он был, когда без командования, без приказов брел по сентябрьским дорогам, а в стране не было правительства? Гражданином какой страны он был, когда скитался с места на место, никому не нужный бродяга? Они, убежавшие за границу, бросившие на произвол судьбы Польшу в те дни, когда солдаты еще дрались, - они имеют право на польское гражданство. Так пусть же забирают себе это свое гражданство, немногого оно стоит. Пустое слово! Чтобы быть гражданином какой-нибудь страны, надо прежде всего, чтобы эта страна существовала, чтобы в ней были правительство и законы. Где оно, это правительство? Его нет. Тех господ в Лондоне правительством считать нельзя. Это просто трусы, сбежавшие при первых выстрелах, при первых бомбах. Дезертиры. Грязными дезертирами были, ими и остались. А он? - он снова солдат, без них и вопреки им. И вот он присягает. Да. И будет верен своей присяге. Он-то никогда не был и не будет дезертиром, тем более что теперь в этом мифическом Лондоне уже не с кем и считаться. Единственный человек, которого там можно было уважать, погиб. Всего несколько дней тому назад поступили сообщения об этом. Они были неясными, сбивчивыми. Но ясно было одно: командующий польской армией и премьер-министр эмигрантского польского правительства, генерал Сикорский, погиб во время авиационной катастрофы где-то поблизости от Гибралтара.
- Ясно, сами они его и угробили, - выразил общее мнение один из унтер-офицеров.
Что-то темное, неизвестное происходило там, в Лондоне, кому-то понадобилось устранить командующего. Это был единственный из них, на кого не падала ответственность за тридцать девятый год. Его еще раньше выгнали из армии, и он был частным лицом, когда на Польшу обрушились первые бомбы. Он не имел ничего общего ни с правительством, ни с генералитетом в то время, когда те заигрывали с гитлеровской Германией, когда потихоньку сговаривались с ней. Он не был с ними, когда они кричали о мощи польской армии, формируя кавалерийские полки вместо бронетанковых бригад. Он не был виновен в отсутствии оружия, отсутствии планов, во всем этом безумии, которое до сих пор неутолимой горечью наполняло измученные польские сердца. И именно его-то и не стало. Его просто убрали.
Рядовой Новацкий сразу поверил в это, даже и не слишком раздумывая. Сикорский был единственным человеком из всех лондонских политиков, на кого не распространялась жгучая ненависть Новацкого за сентябрьские дни. Не удивительно, что в конце концов для Сикорского не оказалось места среди них. И рядовой Новацкий включил эту смерть в свой счет к бывшим правителям Польши.
А все же не умел он, видно, справиться с этими господами, генерал Сикорский! Нянчился с ними, считался с их мнением, действовал с оглядкой на них. Не умел поставить на своем, пойти напролом. И вот позволил им вывести в Иран ту первую армию, которая здесь сформировалась. Допустил в сущности повторение того, что было проделано в тридцать девятом. Попросту говоря - дезертирство, причем и тогда и теперь перед лицом того же самого врага - гитлеризма. Но теперь еще сюда припутывают какую-то "высокую политику". Да, политиканствовать они не отвыкли, хотя Польше от этого не поздоровилось. Кто его знает? - может, не стоит так уж сожалеть о генерале Сикорском? Может, его честность была лишь еще одной из многих польских легенд, рассыпавшихся в прах при первом соприкосновении с действительностью?
Но если даже так, все равно. Пусть дезертирует кто хочет, он-то, рядовой Новацкий, дезертиром не будет. Вопреки им всем он будет верен присяге. Ох, если бы они могли его видеть - не рядового Новацкого, а того, кем он был раньше. Если бы они могли видеть его поднятую руку, слышать, как он, польский офицер, четко и внятно выговаривает слова этой присяги перед ненавистной для них трибуной, в этой ненавистной им стране! Польское гражданство… Плевать ему на это их гражданство, вместе с которым он был продан, брошен в жертву безумию сентябрьских дней. Теперь - пусть! Пусть! Не только перед польским знаменем, на котором парит, сверкая на солнце, польский орел, - нет, если бы они могли это увидеть, он был бы готов присягнуть перед красным знаменем любого советского полка. И что могли бы сказать ему, солдату, те - дезертиры?
Так с холодной яростью думал он, громко и отчетливо повторяя слова присяги.
Пусть это будет какая угодно дивизия, ясно одно - снова началась жизнь, которой будто и не было в течение долгих страшных четырех лет. И эти молодчики еще смеют считать себя лучше большевиков! В чем? В чем? Не большевики оставили Польшу без защиты, без оружия, не большевики бежали, как только началась война. Не большевики спасали свои чемоданы, забыв спасти свой родной народ. А теперь эти большевики показали, на что они способны. Показали под Сталинградом, показали в Ленинграде, показали на всем огромном тысячекилометровом фронте. Их правительство не покинуло поставленную под угрозу столицу, их полководцы не бросили армию на произвол судьбы, они умели вместе со своей армией сражаться, стоять насмерть и побеждать. С кем вздумали равняться эти польские щеголи, не имеющие понятия о современной войне, эти идиоты, предназначенные только для парадов, эти шуты, притворяющиеся военными, эти опереточные "вожди".
Рядовой Новацкий чувствовал, что его душит злоба при мысли о тех, и всю свою злобу он вкладывал в слова присяги. Он произносил эту присягу, как клятву мести не только врагам, против которых пойдет сражаться. Как клятву мести и тем, в первую голову - тем, в Лондоне.
Присягал и Малевский. В этот день он изо всех сил старался быть замеченным. Утром он с преувеличенным усердием бегал от одного солдата к другому, никем не прошенный проверял оружие, пуговицы, пояса, шапки.
- Чтобы все горело, как золото! - говорил он, заглядывая в стволы винтовок.
- Тебе-то что? - осадил его кто-то.
- Как - что? Ты знаешь, что такое присяга?
- Не хуже тебя знаю.
- Не хуже меня, а пуговица еле держится. Солдат!.. Заметят - всему взводу позор.
Во время присяги Малевскому повезло. Он стоял в первом ряду, почти против трибуны. Громко, чтобы никто не усомнился, выговаривал он слова присяги и в то же время краешком глаза наблюдал за своим соседом справа. Он заметил, что тот, правда, поднял по уставу три пальца, но молчит.
"Надо будет им заняться, - отметил Малевский, глядя в упор на трибуну. Пусть видят, как усердно, с каким энтузиазмом он присягает, смеясь над ними в душе. - Выдумают тоже! Присяга в союзнической верности… Посмотрим еще, как оно будет с этой верностью…"
Однако настроение у Малевского, признаться, было неважное. Лагерь дивизии его горько разочаровал. Здешние организаторы оказались умнее, чем он думал. Они знали, как можно увлечь людей. Ну, ясно, эти коммунисты, пообтершиеся по всем польским тюрьмам, научились, как к кому подойти… Они опьянили патриотизмом этих людей, измученных тоской по родине. Даже ксендза им откуда-то достали. Малевский долго присматривался к нему, не веря своим глазам: переодетый, что ли? Нет, ксендз оказался настоящим ксендзом, военнослужащие могли посещать богослужения, бывать у исповеди, принимать причастие - все по всем правилам. Утром и вечером в ротах пели "Клятву", и всякий раз люди неудержимо плакали при этом.
Малевский, как ястреб, накидывался на группы вновь прибывающих - некоторые приходили хмурые, озлобленные, уже успевшие побывать в местах заключения, черт знает где. Казалось бы - золото, а не материал. Кому же сильнее ненавидеть большевиков и все, что от них исходит? Но постепенно, и в недолгое время, даже их недоверие рассеивалось, перешептывания по углам умолкали. А когда было, наконец, получено оружие, Малевский окончательно почувствовал, что вся его работа разваливается. Нечего было и мечтать о том, что он задумывал сперва, на основе сведений, оказавшихся большей частью ложью. Оставалось только выискивать недовольных, у которых есть особые счеты с большевиками, находить людей, не могущих устоять перед соблазном наживы. Но и с деньгами у него было туговато: не легко было договориться о них, не легко и пересылать. Впрочем, он сам просил, чтобы с ним сносились как можно реже. Здесь это было далеко не безопасно. Вся его жизнь - день и ночь у всех на виду. Приходилось немало раздумывать, как отлучиться на назначенное свидание, не вызывая подозрений. Ближняя деревня была слишком мелким пунктом, и там сразу замечали всякого незнакомого. О том, чтобы связаться по радио, и думать было нечего. Малевский лишь вздыхал, вспоминая о временах, когда под крылышком польского посольства он мог разъезжать по всей стране.
Вдобавок ко всему он еще не ориентировался в обстановке. Ему, например, ничего не было известно о группе, которая вдруг тихо и незаметно была арестована властями.
Ничего не скажешь, чисто сработано! Наряд на разгрузку продуктов с барж. Кто мог заподозрить что-либо? Продовольствие часто получалось по реке, разгрузка барж была обычной работой. И только на третий день этот хлыщ из третьего батальона, на которого ему указали, как на помощника - и помощничек же, господи прости! - осторожно прошептал ему:
- А тех, которые пошли разгружать баржу, уже нет.
- То есть как так нет?
- А так. Фюить - и крышка!
- Неужели сбежали?
- Как бы не так, сбежали! Всех взяли с баржи, только их и видели. Сейчас, наверно, уже допрашивают.
- Кто там был?
- Черт их знает! Шестнадцать человек, все из разных частей. Как тут станешь допытываться?
Да, допытываться было, разумеется, небезопасно.
Вот так штука! Шестнадцать человек, без шума, без крика, исчезли, как сквозь землю провалились. Видимо, эти здешние знали больше, чем могло казаться, и умели присматриваться. Шестнадцать человек… Вероятно, организация, раз их взяли из разных частей. А они, наверно, и не замечали слежки, ведь скрыться отсюда было бы не так уж трудно. Взята ли вся организация, или только часть ее? Шестнадцать… Что это были за люди?
Здесь, на пространстве нескольких квадратных километров, скрещивались тайные нити, тянущиеся со всех сторон. Никакого координирующего центра не было, и каждый действовал на свой риск и страх. Нет, его руководители были уж слишком осторожны - ведь вот и ему они не пожелали назвать всех фамилий, и он все время ступал, как по топкому болоту, которое ежеминутно может расступиться под ногами и затянуть его на дно.
Надежд Малевского не оправдывали даже люди, на которых он рассчитывал наверняка. У них тоже закружились головы от этих патриотических песен, от этого оружия, от атмосферы непрерывного подъема. Ни с кем уже нельзя было говорить спокойно - часто люди не желали слушать самой осторожной критики, возмущались при выражении малейшего сомнения. И откуда их столько берется? Они шли, ехали, брели сюда пешком неведомо откуда.
Кампания, которую думали повести против советских инструкторов, тоже провалилась. Они знали свое дело, умели показать, объяснить, обучить - им не мешало даже слабое знание польского языка или полное незнание его: солдаты хотели учиться, хотели овладеть оружием, которое было им дано. Малевский и оглянуться не успел, как оказалось, что руководство группы советских офицеров в деле боевой и технической подготовки перестало кого-либо смущать; наоборот, наличие советских инструкторов солдаты рассматривали как еще одно доказательство доброй воли большевиков.
Глухая злоба кипела в Малевском. На кого же в конце концов можно рассчитывать? Люди приезжали с Енисея, из-за Уральского хребта, из северных лесов - и в течение нескольких дней менялись до неузнаваемости. Словно, бросая истрепанный штатский костюм, переставали быть беженцами, эмигрантами, жертвами войны, военнопленными и, надевая военный мундир, становились обыкновенными, полноправными людьми, становились просто солдатами.