Реки горят - Ванда Василевская 28 стр.


А с солдатом, просто солдатом, разговаривать было трудно. У него были свои аргументы - орел на шапке, польский мундир и новое, совершенное, великолепное оружие. И эти аргументы были сильнее всего, что мог сказать Малевский. Даже такие козыри, как Львов и Вильно, не имели прежнего действия. Кое-кто отвечал на них Гданском, морским побережьем или Силезией, кое-кто с насмешкой спрашивал, не считает ли он, что Варшава и Краков стоят Львова и Вильно. Но бывали и такие - притом вовсе не коммунисты, - которые открыто заявляли, что нечего лезть к украинцам и литовцам, что из этого и раньше никогда ничего хорошего не выходило. Выплыла и старая история с Желиговским и его якобы самовольным захватом Вильно, вспоминали и об усмирениях крестьян на Волыни. Но, главное, большинство солдат и вовсе не хотело думать об этих вопросах. "Теперь, когда вся Польша занята немцами, не время об этом рассуждать, - говорили они. - Побьем Гитлера, тогда успеем договориться".

Конечно, были и такие, с которыми можно было столковаться. Но Малевский слишком хорошо понимал, что охотно слушающие его люди - прежде всего трусы, которые хотели в этой дивизии только приодеться и наесться и которым совсем не нравились постоянно повторяемые командованием обещания скоро отправить часть на фронт. Потом - спекулянты, привезшие под беженскими лохмотьями большие тысячи и пытающиеся пустить их здесь в оборот, - всевозможный сброд, держащийся где-то на грани уголовщины и готовый продать и купить всякого, кто вступил бы с ним в какие-нибудь отношения. С такими поговорить можно, но какой толк? Ни на какой риск никто из них не пойдет. Попытки организовать их были бы бесполезной потерей времени, притом сопряженной с опасностью провала.

Надо было искать иные способы, других людей. Ведь наверняка и здесь где-то растут неудовлетворенные амбиции, наполеоновские мечты и замашки, которые можно использовать. Но это длительная - быть может, очень длительная работа. И тоже весьма не легкая. Прежде всего - как пробраться в высшие сферы дивизии, где, быть может, и удалось бы что-нибудь сделать? На это нужны были полномочия из Лондона, а их у него не было. Там не подумали, что можно действовать и по этой линии, или считали, что для такой работы нужен другой человек. Что же касается гитлеровской разведки, которая тоже пользовалась его услугами, то о таких сложных приемах там и понятия не имели. У них если пропаганда, то как дубиной по башке! Если ложные сообщения, то излишне подробные, с явно сомнительными цифрами, фактами и со всеми данными. Он было пытался объяснить, что работать здесь не так-то просто. Они не понимали или не хотели понимать. Впрочем, сначала, несмотря на его предупреждения, они не верили, что с новой польской дивизией выйдет что-нибудь серьезное. В Лондоне до тех пор кричали, что "все это липа", пока сами в это не поверили, да и немецкую разведку убедили. А теперь поздно. И подумать только, что его же попрекали плохой информацией! Как их еще информировать, когда они воображают, что сами все лучше знают, когда у них всегда свои сведения, которые впоследствии оказываются вздорными? В сущности никто ему не помогал, а только мешали работать. Да и откуда им знать, как здесь работается? "Им неоткуда взять офицеров", "все ненавидят большевиков", "в Советском Союзе не осталось поляков, годных к военной службе", "это необученные солдаты" и прочее. Послушаешь - просто идиллия… а потом - таращат глаза и ничего не понимают. Да еще предъявляют претензии… Попробовали бы сами! Им-то хорошо сидеть в безопасности и мудрить, а ведь здесь каждый шаг, каждое слово - риск. На каждом шагу торчит и сверлит глазами "просветительный офицер", этакий большевистский прихвостень, которому, видите ли, охота "спасать мир". И ведь соблюдает эту "программу", как евангелие, и "подает пример", а как же! И в самом деле подает пример. И притом такой офицер доступен, солдат может ему все рассказать, во всем довериться, попросить у него совета. И на все вопросы у такого офицера готов ответ. И не так-то просто зачеркнуть его авторитет одним словом "коммунист" или там "еврейский дядька", "большевистский подголосок" - этому перестали верить. Одна надежда, что эти интеллигентишки будут молодцами, пока дивизия формируется на Оке, в глубоком тылу, а как дело дойдет до драки, начнут труса праздновать. Но и то… Черт их знает! Глаза у этакого горят, как у волка, - видно, сам верит в то, что говорит. Чем черт не шутит? Пожалуй, и на фронте начнет героя разыгрывать, а тогда уж пиши пропало!

Черт его знает, что делать… За эти три месяца Малевский не продвинулся ни на шаг вперед. Наоборот, сначала ему казалось, что будет легко, а чем дальше, тем становилось все труднее и труднее, будто они чем-то околдовывают людей.

И вдобавок все нити рвутся. Человек, который несколько раз ездил через Москву в Среднюю Азию и попутно выполнял кое-какие поручения Малевского, правда тоже не заслуживал полного доверия, - но все же он делал кое-что, хоть и неохотно и всегда опасаясь. Все же это была какая-то связь. Но и он не вернулся из своего третьего, последнего путешествия. Некоторое время Малевский еще надеялся, что он просто удрал, но оказалось, что сидит. Малевскому он повредить не мог, даже если бы рассказал, что знает, - сообщения передавались в законспирированной форме. Но связь с Ираном, пусть окольная, но до сих пор надежная, оборвалась. В сущности неизвестно, что делать. Пока что приходится стоять на этой поляне и присягать с обнаженной головой, с поднятыми вверх тремя пальцами, выговаривать торжественные слова присяги так, чтобы все это видели, чтобы все обратили внимание на его усердие и преданность. Это всегда пригодится. А дальше - видно будет.

Была, правда, еще одна опасность, о которой он не мог не думать. Рано или поздно среди этих собравшихся со всего Советского Союза людей можно носом к носу столкнуться с кем-нибудь знакомым по Казахстану, с кем-нибудь, кто вспомнит Лужняка и разные тамошние дела. Слава богу, что хоть Лужняк сидит, а то и этот мог бы наделать неприятностей. Но ведь есть и другие, десятки и сотни людей, с которыми он соприкасался и которые в нем, образцовом солдате Первой дивизии, могли узнать "деятеля" из Казахстана. Но в крайнем случае из этого всегда можно как-нибудь вывернуться, тем более - здесь. Изменился, мол, понял многое, - вот и все. Мало ли здесь людей, которые сперва собирались убивать культурно-просветительных офицеров, а теперь плачут, выговаривая слова присяги? Мало ли таких, которые грозились, что до смерти не забудут большевикам своих обид, - а вся их ненависть растаяла в один день, когда они получили оружие? Здесь есть всякие. И коммунисты, и социалисты, и национал-демократы, и людовцы, и беспартийные всех оттенков. Есть даже один раскаявшийся оэнэровец, который до войны пикетировал перед еврейскими магазинами на Шпитальной, а теперь из кожи лезет, чтобы заслужить похвалу своего культурно-просветительного офицера, как назло, еврея! Так что же невероятного в том, что и он, Малевский, тоже изменился, зачеркнул свою прошлую жизнь и стал подлинным, так и пышущим энтузиазмом солдатом Костюшковской дивизии? Всякий поверит. Здесь видывали вещи и почудней, и никого здесь ничем не удивишь. Так что собственно нечего бояться и нечего вспоминать, не видел ли он раньше этого паренька слева. Может быть, его лицо только кажется знакомым? Но если даже так - все равно, здесь прошлое не считается достаточно весомым, чтобы по нему оценивали настоящее. Пусть у Малевского были "тогда", - скажем, месяц назад, - такие-то и такие-то убеждения, которые он и выражал. Ну и что из того? Если даже окажется, что кто-нибудь знает о нем и кое-что похуже, - тоже не беда. Сейчас он примерный солдат и тянется в струнку, приковав влюбленные взоры к трибуне…

Чтоб они все сгорели!.. Может, и ему заплакать? Но нет, это не в его духе - вышло бы, пожалуй, неестественно. А этот осел слева так и заливается слезами… Интересно, надолго ли еще хватит этим дуракам умиленных слез?

Антон Хобот плачет и не стыдится своих слез. Рядом плачут его товарищи, плачет и он. Такие уж теперь дни, что никто не смеется над мужскими слезами, их невозможно сдержать.

Этот день - величайший день в жизни Хобота. Над поляной веет сосновый ветер. Он, Антон Хобот, стоит в шеренге и приносит солдатскую присягу. Он солдат - и ничего больше. Никогда он не был карманным воришкой, человеком, для которого самым героическим подвигом была кража со взломом, - за нее он и сидел в тюрьме здесь, в Советском Союзе. Никогда не было сырого подвала и пьяницы-отца, выбрасывающего маленького Антося за дверь пинком тяжелого, рваного сапога. Не было голодного детства, не было нищенки-матери. Не было того дня, когда отца нашли мертвым во рву, а его мать за невнесенную квартирную плату вышвырнули из каморки. Быть может, мать еще жива, спаслась как-нибудь? Теперь к ней придет сын - не карманный вор, нет, а солдат польской дивизии Антон Хобот, который сражался за родину. Он сам принесет новую родину этой матери, не видевшей ни одной радости в жизни. Новое отечество, в котором для него, Антека, найдется столько работы, что только выбирай. Быть может, он будет даже учиться - ведь просветительный офицер сказал, что еще совсем не поздно. И он будет учиться, будет зарабатывать, а у матери будут, наконец, новые ботинки и платье, о каком она всегда мечтала - черное шерстяное. Найдется и комнатка - теперь уж у всякого будет крыша над головой. И будет старушка спокойно жить на старости лет. Эх… Поверит ли она, что это он - Антек, из-за которого она столько плакала? Должна будет поверить. Ведь он покажет благодарственную грамоту с тракторной станции, покажет воинский билет. И она сама увидит форму - солдатскую форму. Нет, не может быть, чтобы она умерла, это было бы несправедливо. Кто-кто, а уж она-то заслужила счастье увидеть новую Польшу - ту Польшу, верно служить которой присягает сегодня Антон Хобот. Ты думаешь, что меня давно нет в живых? А я приду, и приду не с пустыми руками. Принесу тебе новую, счастливую жизнь…

- "Чтобы я мог жить и умереть, как доблестный солдат Польши"… - побледневшими губами повторяет Марцысь Роек. Можно сто раз умереть, тысячу раз в муках умереть за этот день, окрыляющий душу и делающий из людей титанов. Загремела "Клятва". Снова обнажаются головы. Из тысячи грудей рвется к небу над Окой военный польский гимн. Нет, не к небу над Окой - в польском небе, над польской землей бьет крыльями песня, словно именно для этого дня была она создана много лет назад. И вот зазвучал золотой рог, воспетый в песнях. Кто дал тебе золотой рог, польский солдат? Кто дал тебе золотой рог, утерянный на путях горя, втоптанный в пыль на путях кривды, затерявшийся на путях безумия - казалось бы, навсегда? Вот он гремит, золотой рог, поет в лесах над Окой, будит мир гимном, нерушимой клятвой. Ты держишь в своих руках золотой рог, польский солдат!

Трепещут флаги на трибуне, тяжело полыхает знамя Первой дивизии. Идут полки. Сверкает оружие. Новенькие винтовки с далекого Урала, с заводов Сибири, противотанковые ружья - неведомое раньше, никогда не виданное в Польше оружие.

Ровно, упругим шагом идут полки. Пусть гудит земля, пусть эти шаги услышат далеко, в Варшаве, в Кракове, в Познани… Пусть отдается по всей земле глухой гул этих шагов, возвещающий свободу…

Оружие, советское оружие в польских руках! С грохотом и стоном катятся орудия - легкие, средние, тяжелые. Одно за другим, целым потоком катятся орудия. Солдаты впервые видят их все сразу. Сколько их!

Оружие, оружие… Его не было тогда, в тридцать девятом. Кто слышал о таких орудиях? Кто видел такие винтовки, автоматы?

Но вот из лесу, словно допотопные чудища, выползают танки. Фонтанами вздымается песок из-под гусениц. Кто вас удержит, танки, когда вы лавиной ринетесь на запад, пробивая сквозь неприятельские позиции пути в Польшу?

И час, и другой, и третий движутся войска. Оружие без конца, без края.

- Слушай, а не ходят ли они просто кругом? - вполголоса обращается к приятелю иностранный журналист.

- Как это - кругом?

- Ну, войдут в лес, а оттуда другой дорогой обратно?

Тот пожал плечами.

- Глупости! Ведь это все новые части.

- А я бы все-таки, знаешь, проверил.

- Что ж, проверяй, коли тебе охота время терять.

Движутся, движутся ряды солдат. Поскрипывают ремни, блестят штыки на солнце. Низко, над самым лесом, над поляной кувыркается маленький самолет.

Иностранный журналист возвращается к трибуне.

- Ну, что?

- Ничего. Они уходят к реке, а оттуда другой дороги нет… Решительно ничего не понимаю.

- Я тебе сто раз говорил, что тут ничего не понять…

Шелестят листки записных книжек, заполняются мелкими темными строчками. Украдкой посматривает на них Шувара.

"Пишите, пишите, сколько душе угодно! Уж сегодня-то вам есть, что записать. Только кто это напечатает? Да и что вы знаете, что можете написать? Кто из вас поймет блеск этого дня?"

Далеко-далеко в прошлое отошло все тяжелое, дурное. Нет больше разрушенного дома, в котором погибли все близкие в тот сентябрьский день. Ясно улыбаются милые темные глаза жены. Она возвращается такой, какой была всю жизнь, спокойная даже в те черные дни, когда приходилось прощаться на долгие годы, когда приходилось протаптывать дорожки в судебных коридорах и ждать с рассвета до вечера в тюремных приемных.

Как они умирали? Как умирала она и с ней двое детей? Какая тоска овладевала им в те ночи, когда он просыпался весь в холодном поту от мысли, что, быть может, они погибли не сразу, что долго мучились под развалинами, которые некому было раскапывать, заживо погребенные в могиле, из которой нет выхода? Непреодолимый кошмар - крик детей, призывающих его на помощь, крик детей, медленно умирающих, задыхающихся под развалинами четырех этажей, обрушившихся на них, отрезавших им все пути.

Все муки и все жертвы перестают быть бесцельными в сиянии нынешнего дня. Может быть, необходимо было, чтобы чудовищный ураган разметал все кругом, чтобы все рухнуло в страшной катастрофе, и только так могла возродиться из пепла новая, свободная, настоящая Польша?

Быть может, не было иного пути - только один этот, ужасающий, но ведущий к нынешнему дню?

Быть может, лишь такой удар и мог победить упрямую тупость, темные суеверия, измену, спесь, нищету, гнет, насилие - все, что губило Польшу?

Столько лет бесчестили, столько лет сковывали эту землю. Может, именно и нужно было ей до самого дна погрузиться в мрак неволи, чтобы затем выйти на свет?

Потоком людей плывет огромная поляна. Наглядное доказательство - что может осуществиться самое невероятное желание, лишь бы оно было достаточно страстным.

Что же вы можете написать об этом в своих записках? Как можете вы понять то, что происходит, что значит нынешний день?

Уже издали, как затихающий гром, грохочут танки. Уже почти не доносятся голоса, скрип колес, пение солдат. И снова становится слышен степенный, с детства знакомый шум сосен. Странная тишина. Но вот застучали шаги по деревянной лесенке, ведущей с трибуны. Шувара хмурится. Сейчас надо настроиться на другой лад. Преодолеть в себе огонь восторга, огромный душевный подъем, стать сдержанно-любезным собеседником.

Иностранные журналисты, пылая нетерпением, торопливо раскладывают на длинном дощатом столе свои записки, тетради, блокноты.

- Это все поляки?

Вопрос задан "просто так", на всякий случай. Без убеждения. Ведь это-то они знают. Недаром еще со вчерашнего вечера вертелись тут, шныряли, разнюхивали по всем углам. Не это их интересует. Не дожидаясь ответа на свой первый вопрос, подвижной человечек в очках бросает новый:

- Откуда же здесь столько поляков?

А, вот в чем дело! Эти журналисты ехали сюда, уверенные, что увидят жалкую горсточку, декоративное войско, созданное, чтобы втереть очки… Ты видел? Ты сам видел, сам убедился, человек в очках? Ты внимательно смотрел сквозь эти свои очки, чтобы убедиться, не обманывают ли тебя?

- Как - откуда? Вы, конечно, читали, что здесь остались сотни тысяч поляков - ведь об этом ежедневно твердит польская пресса в Лондоне. Чему же вы удивляетесь?

- Ах, пресса!..

Худощавый журналист усмехается со снисходительной иронией. Разумеется, они, представители крупнейших заграничных агентств, прекрасно знают, что такое пресса - их пресса.

Но и это, кажется, не главное, что они хотят разузнать. Они что-то нащупывают, петляют, в воздухе висит самый важный для них вопрос. Они не хотят задать его сразу, подходят издали, небрежно закуривая и что-то время от времени небрежно записывая. Этот вопрос возникает вдруг, как бы сам собой, как бы естественно вытекая из общего разговора.

Но все глаза сразу впиваются в собеседника. Легкий жест, небольшая перемена позы, только и всего, - но это уже не те элегантные журналисты, которые только что с привычной небрежностью выполняли свою повседневную работу. Они насторожились, на их лицах появилось напряженное внимание. Этот вопрос - западня, расставленная для собеседников. Вот когда вскроется необходимая им сенсация, в которой можно будет утопить тот неприятный факт, что здесь создается настоящая польская армия, что эта настоящая армия уже существует!

Маленький человечек в очках, весь как будто погруженный в свои записи, задает невинный с виду вопрос:

- Откуда у вас средства на все это?

У Шувары вдруг пересыхает во рту от внезапного гнева. Ах ты, скотина, глупая, подлая скотина! Вот, значит, и все, что ты увидел, все, что ты понял? Все, что тебя только и интересует!

Но Шувара тут же успокаивается. Что же, ведь затем они сюда и приехали.

- Советский Союз дает нам оружие, продовольствие, обмундирование. Он дает также инструкторов для наших солдат и офицеров, - спокойно отвечает он.

- Ваши долги, разумеется, уплатит в будущем польское государство?

Назад Дальше