Сумасбродка - Крашевский Юзеф Игнаций 6 стр.


- Ах, так ты думаешь выбрать себе какого-нибудь мальчишку, который скомпрометирует тебя и сделает несчастной? - все так же сердито говорила Гелиодора.

- Да ни о ком я еще не думаю, - смеясь, перебила ее Зоня. - Оставь меня в покое.

- Сегодня не думаешь, и зря, природа возьмет свое, - заметила вдова, доставая новую папиросу. - С Евлашевским ты была бы счастлива, а с другим наплачешься… Впрочем, - добавила она, пожимая плечами, - что мне до этого, как постелишь, так и поспишь. Мне только будет неприятно, если из-за тебя Евлашевский перестанет к нам ходить.

- И для того, чтобы ты его не потеряла, я должна принести себя в жертву? Геля! - возмущенно вскричала Зоня.

- Жертва, жертва, - прошептала вдова, - ты и так станешь жертвой, вольно или невольно, как мы все… и не будешь даже иметь удовольствия похвалиться таким человеком, как Евлашевский.

- Послушай, дорогая Геля, - отозвалась на это Зоня, - у меня об этом свои представления и принципы. Тебе жаль Евлашевского? Я тебе мешаю? Скажи, и я завтра же уберусь отсюда.

- Ну что тебе пришло в голову? - закричала Гелиодора, бросаясь к ней и нежно обнимая ее. - Вот спичка! Чуть что - и вспыхнула! Что я стала бы без тебя делать, я так тебя люблю! Неблагодарная!

Она разжала руки и, пыхнув папиросой, добавила уже потише:

- Послушай, надеюсь, ты запретила Дорогубу рассказывать об этом? Не поднимай шума из-за ерунды, ручаюсь, мы помиримся с Евлашевским и все пойдет по-старому! Ну что случилось? Что тут особенного? Захотелось человеку сорвать поцелуй у красивой девушки! Вполне естественная вещь! Кто поставит ему это в вину? Если бы он от меня потребовал поцелуя, - добавила она со смешком, - я бы не поскупилась! Э! Ребячество!

На том разговор и закончился.

Несколько недель после описанного происшествия Эварист не встречал кузины, ничего о ней не слышал и даже спросить о ней ему было не у кого.

Евлашевского, который, как ему казалось, должен был бы после случая в парке покинуть город, он несколько раз видел издалека - тот, ничуть не изменившись, выступал с обычной важной миной.

Юноше приходило в голову, что "отец" может вызвать его на дуэль, но никто к нему не являлся.

Однажды, когда он шел по Крещатику, не обращая внимания на прохожих, кто-то слегка коснулся его руки. Улица была почти пуста, перед ним стоял Евлашевский.

- На одно слово, - произнес Евлашевский тихим голосом. - В известном вам случае вы вели себя с излишней горячностью, но вы просто не поняли… Это было испытание характера. Эксперимент! Наиневиннейшая на свете вещь!

Он говорил серьезно, а когда Эварист попробовал его прервать, не дал ему вставить ни слова.

- Ошибку эту, впрочем, вполне объяснимую, я не ставлю вам в вину… по видимости, все было против меня, вас же оправдывает ваша горячая кровь. На этом считаю инцидент исчерпанным. Наука жизни, как и всякая другая, требует жертв, и я готов принести себя на ее алтарь. Тем не менее рассчитываю на вашу деликатность.

- Послушайте-ка, пан Евлашевский, - пренебрежительно ответил Эварист, - как там и что было, в это я не вхожу, посчитайтесь лучше со своей совестью, если уж ваши теории дают вам право на такие поступки. Ради вас я, быть может, не стал бы молчать, но ради панны Зофьи…

Он хотел уйти, но Евлашевский удержал его за руку.

- Знайте же, - сказал он, - что между нами все улажено, как разумный человек, она поняла, что это было испытание в интересах науки…

Эварист рассмеялся.

- Вы читали "Тартюфа"? Оказывается, и в науке есть свои Тартюфы. Прощайте!

Он повернулся и ушел.

Зоня приказала ему молчать, и ради нее он свято хранил молчание, всячески избегая встреч с "отцом", которого глубоко презирал.

О случае в парке знали только Зоня, ее приятельница и Эварист, для остальных он так и остался тайной, тем более что Евлашевский по-прежнему участвовал в вечерах у пани Гелиодоры и продолжал оказывать красавице Зоне знаки нежнейшего отцовского внимания.

Что до Зони, то она, быть может, была с ним несколько более холодна, но не перестала поддаваться обаянию его слов; он притягивал ее к себе своей мнимой мудростью, набором всяческой словесной мишуры, которым ловко умел щеголять.

Людей, которые могли бы вести с ним более конкретные, логичные споры, он избегал, а молодежь удовлетворяли его блестящие афоризмы.

Сверх ожидания, все осталось по-прежнему, по крайней мере, на посторонний взгляд; ничто не давало повода для подозрений.

Через два дня после происшествия в парке Евлашевский, выбрав время так, чтобы не встретиться с Зоней, пришел к поджидавшей его вдове.

Под каким-то предлогом им удалось выпроводить Агафью Салганову, которая всегда старалась вмешаться в любой разговор.

- Ну как, вы знаете, что произошло? - спросил Евлашевский, когда старушка вышла из комнаты.

- Знаю, знаю, что за глупый ребенок эта Зоня! - горячо начала вдовушка. - Но позвольте, отец, сказать, что и вы поспешили. Не посоветовались со мной, а я все время твердила: ждите, я сама ее подготовлю… Вот и результат вашей нетерпеливости.

- Чего вы хотите, моя дорогая, - ответил Евлашевский, простирая руки и пожимая плечами. - Увлечение, страсть! Сколько раз я повторял: когда же конец… Она была со мной так мила, я брал ее за руки, обнимал, она склонялась ко мне на плечо, я совершенно потерял голову, обезумел!

Слушая его, Гелиодора краснела отчего-то, но уж, наверное, не от стыда.

- Говорила я вам, отец, сто раз говорила: потерпите, и она будет ваша, - сказала она. - Глупых предрассудков у нее уже нет, но надо было ее подготовить… Эх, сами испортили все дело!

- Так надо поправить, - сказал Евлашевский, подходя ближе к вдове. - Уговаривайте, вразумляйте, делайте то, что считаете нужным. В этих делах вы, женщины, мудрее нас.

- Кое-что мне уже удалось, - ответила Гелиодора. - Она больше не сердится, но что дальше? Вы выдали себя с головой!

- Что дальше? - вскричал Евлашевский. - Да кто она? Сирота! Без капитала… без помощи. Чего она хочет? Найдет ли она кого-нибудь лучше меня?

- Но вы же не можете жениться на ней, - прервала его вдова.

- Почему? Почему? - с живостью возразил Евлашевский. - Потому что я был когда-то женат? Но сейчас-то я свободен, свободен! Это была сумасбродная женитьба, я был молод, в такие годы у человека ума ни на грош. Вы не знаете? Связался с деревенской дивчиной, казачкой, разве что очень красивой. Ну что ж… Я ее бросил или она меня - и исчезла без вести! Сколько лет прошло? Пятнадцать! Ее и в живых-то нет, иначе она бы заявилась, хотя бы ради куска хлеба. И что это была за свадьба - в маленькой деревенской церквушке, почти без свидетелей, без записи в церковной книге. Мне тогда не было и двадцати лет!

Евлашевский быстро ходил по комнате, все больше распаляясь.

- Что же может мне помешать жениться? Ничего, абсолютно ничего! И если уж иначе нельзя, и если она потребует, чтобы все было по форме, ну что ж, я женюсь…

Вдова смотрела, слушала, курила и как-то странно кривила губы.

- Вы, отец, знаете, - сказала она, - я ваша поклонница и сделала бы для вас все, что в моих силах. Я и Зоню-то взяла к себе, только чтобы отдать ее вам. Но что делать! Она своевольна и страшно упряма. Я думала, вы вскружите ей голову… она сама упадет в ваши объятья.

- Но разве я не завоевал ее душу? - возразил "отец".

Гелиодора только махнула рукой.

- И что толку? - сказала она. - Теперь, когда снова наступит согласие, вам придется удвоить дозу вашей упоительной мудрости. - И, рассмеявшись, добавила: - Если она не может влюбиться в лицо, пусть полюбит ваш гений. Разве мы не знаем таких примеров?

Евлашевский стоял задумавшись, словно сомневался в себе.

- Вы только помогите мне, и мы это дело как-нибудь доведем до конца. Подкиньте ей мысль о замужестве, ведь это все-таки чего-то да стоит - носить мое имя и делить со мной мою судьбу.

Кому-то его последние слова могли показаться нескромными, однако вдовушка нашла, что они вполне справедливы.

Евлашевский действительно пользовался огромным влиянием, молодежь обожала его и была послушна его призывам, весьма двусмысленным, ибо трудно сказать, к чему они вели… Слава этого знаменитого человека распространялась через его адептов по всей провинции, росту его славы способствовали осторожные, но довольно искусно написанные брошюры и статьи, которые он изредка помещал в периодических изданиях под каким-то прозрачным псевдонимом.

Как сочинитель он мог служить примером удивительного чутья в выборе формы, которая позволяла давать лишь обрывки, наметки идей, не вынуждая развивать их в единое, логически завершенное целое.

Евлашевский часто обращался к юмору, и это помогало. У юмора свои законы. Прежде всего он взбирается на некую воображаемую высоту, откуда можно безнаказанно брюзжать, оставаясь недосягаемым; затем прибегает к фантазии, которая позволяет обходить скользкие места, а под конец хватает что ни попадя, крошит в общую окрошку наиценнейшие продукты вместе с грязными отбросами, и все это сходит ему с рук.

Читателю давали понять, что за маской философа-юмориста скрывается безмерно глубокий мыслитель.

Надо отдать ему должное: несмотря на все свои пороки и убожество, он свято верил в свою правоту. Ему казалось, что то, что он делает, в самом деле ведет к великой цели, и именно он создан и призван для такой работы.

Он был так глубоко в этом убежден, что, не колеблясь, пострадал бы за свои убеждения.

Внезапная вспышка любви к ученице была слабостью, которой он сам стыдился, но эта слабость была сильнее его. Он чувствовал, что она ему вредит, может быть, даже унижает его, он терзался, но не мог себя преодолеть.

Мы уже говорили о влиянии Евлашевского, и оно немедленно дало о себе знать, едва Евлашевский воспользовался им в борьбе с Эваристом. Ему нужно было избавиться от этого дерзкого юнца, изолировать его, заставить переехать в другой город! Другие средства не удовлетворяли Евлашевского, он чувствовал в Эваристе беспощадного врага.

По вечерам его последователи, если они не собирались у Гелиодоры или у кого-либо из студентов, чаще всего сходились дома у "отца".

Евлашевский жил в скромной, тесной, можно даже сказать, убогой квартире на третьем этаже одного из довольно еще редких тогда каменных домов на главной улице Киева.

В его программу входила жизнь по возможности близкая к жизни простого народа, поэтому его приемы отличались чрезвычайной простотой - обычно на них подавали чай, водку, домашний сыр, свиное сало и соленые огурцы. Молодежь приходила кто в чем хотел, некоторые в подпоясанных кушаком рубахах навыпуск, так как Евлашевский дома и сам носил подобный наряд.

Вся квартира состояла из маленькой прихожей и двух комнат, где грубо сколоченные столы, деревянные табуретки и утварь простой деревенской хаты были явно выставлены напоказ.

Отличительной чертой этого Дома было множество книг, раскиданных самым причудливым образом, без малейшей заботы об их сохранности. На столе, на полу, на турецкой тахте, кое-как рассованные по полкам, растрепанные, раскрытые или с закладками валялись книги на разных языках и о разнообразнейших предметах, вроде бы служившие хозяину дома для собственной его работы.

На книгах сидели, их сбрасывали локтями, топтали, и никого, а прежде всего самого хозяина, это ничуть не беспокоило.

Среди этого книжного хаоса несколько смешно выглядела гитара, любимый инструмент Евлашевского, на котором он подыгрывал себе, когда пел любимые малороссийские песни. В этом деле он слыл мастером и гордился своим талантом, однако щеголял им редко и только в те нечаянные минуты вдохновения, которые находили на него так же неожиданно, как и другие фантазии.

Единственным его слугой был некий Ванька, подросток, державшийся с хозяином запанибрата (это также входило в жизненную программу). Евлашевский утверждал, что отдает много времени воспитанию Ваньки и хочет сделать из него настоящего человека. На самом же деле Ванька был, что называется, шалопаем и прохвостом и уже вовсю хлестал водку; впрочем, в этом преуспевал и Евлашевский - жить без нее не мог.

Когда "отец" - или "батько", как его часто называли, - был дома и люди видели свет в его окнах, к нему захаживал каждый, кто хотел. Под дымоходом вечно кипел самовар, подавали чай, всякий курил, что хотел и что приносил с собой, а закусывали хлебом, копченым салом, какой-нибудь рыбой и мочеными яблоками.

Приходившие обычно шапок не снимали, а если все места были заняты, пристраивались на краю стола или на полу. Здороваться с хозяином было не обязательно.

Евлашевский в рубахе навыпуск, обложенный с ног до головы книгами, раскинувшись, возлежал на тахте с неизменной гитарой под боком. Среди гостей, как равный среди равных, вертелся Ванька, вмешиваясь, когда ему это нравилось, в разговор, причем каждый, кому это нравилось, мог оттрепать его за уши.

На этих вечерах господствовала неограниченная свобода, сменялись гости, менялись предметы разговора; Евлашевский умел так вставить слово, что всегда производил впечатление. Если это ему было не на руку, он молчал и никто не мог вытянуть из него ни слова; когда не хотел говорить - он пел…

В те дни, когда старые его поклонники приводили новых, молодых, выступление хозяина было более старательно обдумано и рассчитано на эффект; тем не менее принятый порядок полностью никогда не менялся.

Чаще всего спорили на отвлеченные темы, но, бывало, доставалось и людям. Кружок Евлашевского, достаточно многочисленный и разношерстный, тем не менее не охватывал всю киевскую молодежь. Существовали и более мелкие кружки, были и молодые люди, вообще державшиеся особняком.

Однажды, вскоре после происшествия в парке, разговор зашел о "непосвященных", то есть не участвующих в кружках, и кто-то вспомнил Дорогуба как студента, который в своем усердии доходит до смешного: не пропускает ни одной лекции, приходит заблаговременно, лихорадочно записывает все, что говорит лектор, - словом, высмеяли педанта.

- Говорите, что хотите, - произнес некий Зыжицкий, - но такое трудолюбие свидетельствует об ограниченном уме, слабых способностях и робости духа…

- Да, ты хорошо его охарактеризовал, - отозвался с тахты Евлашевский, бренча на гитаре, - но не полностью. Ого, в нем скрыто нечто большее!

Все ждали, что сейчас он откроет скрытое, но вместо этого он стал напевать песенку. К нему подсел Зыжицкий.

- Что вы имеете в виду? - спросил он.

- Интересуешься? - не отрывая глаз от гитары, сказал хозяин. - Гм!.. Это та еще пташка! Знаешь, что он за пташка? Для чего он так старался втереться к Геле, подсмотреть, что мы делаем на наших вечерах? А как слушал… Кто-то сказал бы, что его послали с определенной миссией: ушки на макушке, - закончил он тише, - а потом докладывай.

Тут "отец" со всей силой ударил по струнам, словно хотел заглушить собственные слова. И начал петь, а когда он пел, все слушали в сосредоточенном молчании и никто не смел прерывать. Зыжицкий продолжал сидеть на своем месте, пока Евлашевский не допел думку.

- Скажите, - шепнул он, - вы думаете, он доносчик? Евлашевский только кивнул головой. На следующий день и в других кружках, не связанных с "отцом" и его учениками, стали косо поглядывать на Эвариста.

Он заметил это не сразу, может быть, потому что очень несмело завязывал знакомства и с трудом сходился с людьми. Однако симптомы недоверия множились с каждым днем. Постепенно под влиянием каких-то глухих вестей его стали избегать самые близкие знакомые.

Молодой человек почувствовал наконец окружающий его холод, вероятно, догадывался и об источнике, но казалось, это было ему безразлично.

Вначале одиночество не слишком докучало Эваристу, вскоре, однако, он заскучал, потянулся к людям и тут-то заметил, что молодежь относится к нему не только равнодушно - с презрением.

Требовать объяснений Эварист не пожелал, был слишком горд, знал, что должен это приписать влиянию Евлашевского и, может быть, отступил бы, перебравшись в какой-нибудь другой город, если б не Зоня. Он не хотел и боялся оставить ее одну.

Виделись они редко, так как к пани Гелиодоре он не ходил, иногда встречались на улице; Зоня была с ним довольно приветлива, обращалась по-родственному непринужденно, но не более. Что до Эвариста, его любовь приняла, говоря языком его друзей медиков, хронический характер. Это было безнадежное, но упорное чувство. Ему казалось, что привязанность к Зоне обязывает его хотя бы издали присматривать за ней.

Происшествие в парке было для него перстом судьбы, он понял, что призван быть ее хранителем. И хотя положение его становилось с каждым днем все более неприятным, так как одиночество среди людей труднее переносить, чем в уединении, Эварист решил выстоять. Глядя со стороны, нельзя было не чувствовать уважения и симпатии к человеку, который с высоко поднятой головой так смело шел своей дорогой и, не поддаваясь раздражению, не обращая внимания на окружающих, безраздельно отдавался своим занятиям. Видя, что почти все вооружились против него, Эварист в конце концов постепенно отошел от самых близких его сердцу друзей. Он запирался в своей квартире, посещал лекции, на прогулки отправлялся туда, где не рассчитывал встретить знакомых, на улицах тщательно избегал столкновений с давними приятелями, которые теперь охладели к нему, и так, с грустью в душе, но с чистой совестью, гордясь ею, держался в стороне, не давая своим недругам возможности порадоваться его страданиям.

Можно себе представить, как это возмущало Евлашевского и его приятелей, ведь они надеялись, что заставят молодого человека переменить местожительство, уехать учиться в другой город, между тем прогнать его не удалось, и "отец" ходил туча тучей.

Эварист был свидетелем болезненно памятной для Евлашевского сцены, и это не давало ему покоя, он видеть его не мог. Бесило Евлашевского и то, что он несколько раз заговаривал об Эваристе с Зоней, пытаясь очернить его в ее глазах, но понял, что ничего не добьется, - Зоня живо вставала на защиту кузена.

- Говорите, отец, все что хотите о его слепоте и косности, могу согласиться с тем, что у бедняги голова задурена воспитанием и далеко он не пойдет, все это, может быть, так. Но по натуре он добрый человек и на дурное не способен.

- С его ханжескими принципами порядочным быть невозможно, - возражал Евлашевский. - Да! Зерно фальши рано или поздно должно прорасти и заглушить добрые порывы. Я его не переношу и тебя остерегаю.

Зоня, зная, чем объясняется нелюбовь "отца" к Эваристу, молчала, не противилась и только улыбалась.

Евлашевскому пришлось довольствоваться тем, что он может не встречаться с Эваристом.

Зоня исполнила свое обещание - ответила на Мадзино письмо и свой ответ отдала незапечатанным Эваристу.

- Сама не знаю, что я там понаписала, - сказала она, вручая ему письмо. - Терпеть не могу любезных людей, от любезности до лицемерия один шаг, не люблю быть любезной ни с кем; но и огорчать сестру мне не хотелось. Вы лучше знаете, что ей следует писать, прочтите мое письмо и, если оно годится, отправьте, если нет - сожгите, но другого я уж не напишу…

Эварист сделал, как ему было велено, и прочитал письмо. Письмо было холодное, мало что говорило, но не содержало ничего скандального. Как, впрочем, и призыва к сближению. Эварист решил послать его, чтобы рассеять иллюзии милой девушки.

Назад Дальше