Тогда, чрез много лет, когда меня не будет,
В осеннем сумраке угаснувшего дня,
Когда холодный мир давно меня забудет,
Быть может, иногда вы вспомните меня…
Ни один из них уже не вспомнит… И ведь это же самое раннее. Есть еще неоконченная юношеская поэма "Дон-Жуан", изданная Кушнеревым, маленький сборничек стихов, фельетонов и очерков "Обо всем и о прочем". Несколько сцен из первого варианта перевода "Гамлета" Шекспира. Первые пробы пера… Сохранились, потому что были напечатаны. Но ведь это то же самое, как если бы от Гоголя дошел один только "Ганс Кюхельгартен", от Некрасова - чахлый сборник "Мечты и звуки". Между тем, талант его вызревал медленно. Основные работы созданы им после 1905, даже 1910 года, то есть в последнее десятилетие жизни. И не осталось даже черновиков… У меня в комнате висит сделанный его пером портрет императрицы Еписаветы, с царствованием которой, как говорилось выше, совпадает начало "Семейной хроники", а в папке хранится несколько страниц из "Хроники" - начальные страницы трех глав с его заставками да еще рукопись предпосланного "Хронике" очерка "Curriculum Vitae".
Помню, как-то вечером, уже засыпая в своей кровати, я раскрыл глаза от света лампы. Лампу держала в руках мама, а он подходил ко мне. Перекрестив меня, сонного, он сделал маме строгое замечание за то, что на моей ночной рубашке все пуговицы, даже на горле, оказались застегнутыми: "Ему же душно так, а во сне рубашка съедет на бок, и он себе еще больше перетянет горло. Удивляюсь: за чем вы только смотрите?" - и, нагнувшись, он отстегнул две верхние пуговки. Я притворился спящим и действительно тут же заснул и, кажется, даже не слышал, как они уходили. Но с этих пор, целые годы, ложась спать, уже сам проверял, чтобы именно две пуговки, которые были им тогда расстегнуты, находились в соответствии с данным им указанием, неизменно вспоминая с теплым чувством его заботу. А что мне тогда было? Меньше пяти лет. И никто от меня не слышал об этом ни слова… Конечно, очень многое, более существенное, ускользало в те годы от моего внимания, и только эти пуговки упали на особенно благодатную почву. Почему? Должно быть, самая интонация и даже раздражение на маму из-за такой мелочи впервые, может быть, были почувствованы особенно сильно, обнаружив, как близко принимает он к сердцу все, имеющее ко мне малейшее отношение. Или просто дело в том, что, не отвлекаемый ничем вокруг, я за секунды до сна воспринял этот случай сознанием, не отягченным никакими дневными впечатлениями и волнениями. Как бы то ни было, проверка пуговок перед сном стала для меня с этого дня чем-то совершенно обязательным, несмотря на то, что никто мне ее в обязанность не вменял.
А знал ли он (впрочем, конечно, знал), как навсегда запомнились именно те подарки, которые были не просто привезены из магазина, а сделаны или чем-то обогащены его руками. Разве забудется день именин, в который я нашел большую художественную панораму природы на столике. Кто-то привез целый набор маленьких и очень недурно сделанных разных животных. Все они были, кажется, металлические и одного масштаба. Он сделал гору из папье-маше, в верхней части ее поднимались голые скалы, где паслись рогатые бараны, ниже - во мхах и на альпийских лужайках - барс подкарауливал оленей, еще ниже густые леса скрывали волков, лисиц и медведей, а у подножия озеро было, стеклянное синее озеро, по которому плавали утки и лебеди. Все эти горы, леса и мхи были созданы им для меня, и как же это было красиво, таинственно и интересно!
Вот утром, прежде чем надеть свой жилет и побриться, он заводит свои круглые серебряные часы и лишь затем переходит к дальнейшим этапам своего туалета. При этом он, как со взрослым, говорит со мной о свойствах человеческой памяти. "Все считают, что у меня хорошая память, и это действительно так, - объясняет он. - Но если я изменю порядок и надену жилет, не заведя часов, то я забуду это сделать, и они остановятся. То, что нужно делать каждый день, должно занимать свое точное место, и тогда уже начинаешь делать это механически, думая о чем хочешь другом, и только если что-нибудь помешает в это время, то это может выпасть…" И по этому поводу он объясняет мне принципы мнемонического запоминания так доступно, что мне это интересно, хотя еще и нет у меня часов, которые я должен бы был заводить по утрам… Эти длинные утренние монологи, состоящие из мыслей вслух, иногда прерываемых моими вопросами, запоминаются надолго и приучают и меня самостоятельно обо всем думать, приближаясь все больше к нему во взаимном понимании и в самой манере этого думанья. И когда я вижу, опять-таки утром, отца надевающим брюки, попеременно стоя то на одной, то на другой ноге и ни за что не придерживаясь руками, то я знаю, что в его 57-летнем возрасте сделать это не очень просто, но он не позволит себе опереться ни о стул, ни о стенку. Пусть мне еще далеко до старости, а мои коротенькие штанишки все равно как бы я ни надел, лишь бы не задом наперед. Я наглядно, на его примере учусь тому, что не надо бояться повседневных мелких затруднений и уклоняться от них, а их следует преодолевать. Он сам стрижет себе голову машинкой и спереди, и сзади. Это тоже было нелегко, но он научился и с затылком справляться без посторонней помощи, и быть подстриженным аккуратно. И так во всем: в большом и малом. Его повседневная борьба с возрастной полнотой, с одряхлением, с семейной склонностью к сибаритству смыкается с постоянной внутренней работой над собой, укреплением воли и характера, заботами об окружающих… И значительная, как мне кажется, часть всего этого открывается им для меня - пятилетнего ребенка - в его разговорах, в которых нет и тени настойчивого и нудного морализирования. Это просто свободный поток мыслей вслух и мыслей по поводу, которыми он, не отрываясь от своих дел, обменивается со мною, стараясь пробуждать во мне чувство ответственности и упорство в достижении своих целей, если только цели эти разумны. Свойственный ему вкус к постоянной тренировке самого себя без всяких разнеживающих послаблений и самоуступок прививается ребенку на конкретных примерах, без унылых нотаций, и оказывается, что применение его принципов вовсе не всегда требует каких-то больших масштабов и может начинаться с утреннего одевания, омовений холодной водой, гимнастики, достаточно жесткого ложа и умеренной здоровой пищи.
Глава VI
Однажды как-то мне пришлось проснуться совсем не в обычное время. Отец стоял рядом, в халате, и, взяв меня за плечи, приподнимал из постели. Мама с Аксюшей стояли рядом. Видя, что он не собирается отказываться от своего намерения и оставить меня в покое, они старались как-то ему помочь. Я тер глаза кулаками, но они тут же закрывались. Наконец, выхваченный вместе с простыней, я сделал вид, что уже проснулся, и, открыв ничего не видящие глаза, покорно ожидал, что последует дальше. Всякое сопротивление его намерениям было, как и всегда, бесполезно. Завернув меня в одеяло, он поднес к окну. На промороженных стеклах голубели морозные джунгли. Отец поднимал меня все выше, чтобы через верхние, чистые, стекла что-то мне показать. "Да проснись же наконец, я и то в жизни не видел ничего подобного!" Это, по-видимому, так и было. Я увидел совершенно удивительное небо. Снизу доверху взметнулись пурпурные метлы, за Волгой стояли дыбом кровавые разливы, и только узкий, но удивительно яркий зеленый мазок лежал над темной кромкой дальнего леса. Разгул обезумевших красок переливался, полыхал и разгорался ярче и ярче с каждой секундой. Словно из открывшихся повсюду ран хлестали тревожные, ослепительные алые струи. Было ли это северное сияние или одна из тех редких по красоте зорь начала четырнадцатого года, о которых после вспоминали многие, - не знаю. Я все же как следует так и не проснулся. В глазах, замутненных детским сном, лишь на мгновение отпечаталось увиденное кровавое небо. Оно связалось с неприятным ощущением внезапного насильственного пробуждения и холодом, от которого не могло защитить голые ноги, едва прикрытые коротенькой рубашонкой, спадающее одеяло. Меня отнесли обратно, и я спрятался с головой под одеяло, свернулся в калачик и немедленно уснул. Наверное, даже во сне у меня были надутые губы. И я так и не смог разделить впечатлений отца, из-за которых он поднял всех среди ночи…
А дни потянулись опять скучные и однообразные. Братья уехали в полк, разъехались и гости. Остались только тетя Муся со своим младшим сыном Микусей. Но я снова вынужден проводить целые дни у Аксюши, не смея показываться в остальные комнаты. И ведь теперь-то я уже ни в чем не виноват, а получается все равно как если бы был виноват. Тетя Муся - одна из любимых моих теток. Красивая, ласковая. Она так охотно со мной занимается и читает мне, переводя à livre ouvert английские рассказы и сказки.
Но дело не в ней, не в тете Мусе. Дело в ее сыне. И что мне, кажется, этот Микуся? Между нами огромная разница в возрасте - лет восемь или девять. Никакая дружба, никакое тесное общение между нами невозможны. Но отец не хочет допускать никакого, хотя бы даже и не тесного общения. Его до глубины души возмущает весь стиль "пажеского" воспитания Микуси. Его иронически пренебрежительный тон, ноншалантная манера держаться, жаргонные словечки, которыми он кстати и некстати пересыпает свою речь.
- А что у нас произошло на осенних маневрах, - рассказывал Микуся. - Присылают какого-то солдафона-генерала (у нас о нем даже никто и не слышал, где только выкопали). Ну, наш генерал-директор его, говорят, предупреждал, говорил: "Поберегите моих пажиков", - он ведь понимает, что мы не какая-нибудь солдатня. А тот и поберег! Вышли мы все, как обычно, в парадных мундирах, чистенькие, свежие, пудра, маникюр…
- Даже и маникюр? - вырывается у отца.
- Ну а как же? Конечно. Мы - что на учении, что на параде - всегда, надо вам сказать, дядя Коля, шикарно выглядим, правда, и времени на это не жалеем. Так вот, построились, и погнал он нас пешкодером за город. Устали все, натурально, промерзли, дрожим как собачьи хвосты. Он заметил. "Сейчас, - говорит, - согреемся", - и дает команду: "Бегом!" Бежали, пока совсем языки не высунули… А вокруг слякоть, грязь. И вдруг он говорит: "Теперь отдохнуть можно. Ложись!!" Впору хоть не выполнять эту дурацкую команду. Однако, что поделаешь. Легли. Изгваздались хуже чумичек. И насморк стал с тех пор адский. Ну, конечно, директор наш все рассказал великому князю. При дворе очень, говорят, были недовольны. Ясно как шоколад, это даром ему не пройдет.
- Молодец! - неожиданно вырывается у отца.
- Как? Кто?
- Да вот, генерал этот самый. Все это оч-чень полезно!
И Микуся смолкает, слегка передернув плечами. Но раздражение надо на ком-то сорвать. Не прошло и минуты, как он, продолжая тот же разговор, обращается к матери:
- Тебе хорошо говорить: забралась на диван со всеми четырьмя своими ногами…
И вот тут-то:
- Сережа! Пойди-ка отсюда к Аксюше…
За что? Разве я виноват? Но ухожу. И что происходит вслед за этим, уже не знаю. Знаю лишь, что еще десять дней гостит у нас лощеный красавчик, и пока не увезла его, наконец, тетя Муся, сижу у Аксюши: не набраться бы пажеского духа…
Одни гости уехали, собираются другие. Приезжает тетя Аня Жомини с дочерью Марусей, тетя Катя, сестра мамина, и брат Леша, уезжавший ненадолго, вернулся; он сдавал какие-то экзамены, и теперь у него довольно длинный отпуск. Леша - любимец тети Кати. В обоих силен дух отрицания новинских наших порядков, и оба они понимают друг друга.
- Я считаю, что если не заниматься хозяйством, так и незачем жить на земле, - говорит тетя Катя. Я уже постигаю разницу тонких оттенков. Если бы папа такую фразу сказал, "жить на земле" означало бы вообще жить на свете. Для тети Кати житье или не житье на свете - не проблема, и "незачем жить на земле" означает всего лишь, что следует жить не в имении, а в городе.
- Я всегда говорю Коле, твоему отцу, - продолжает она свой разговор с Лешей, - что "теремки" приносят гораздо больше вреда, чем пользы.
"Теремки" - старый теткин конек. Главную ошибку отца она видит в том, что он сыновей и дочь заключил в боярский терем допетровских времен, ни с кем и ни с чем не желая считаться. Результаты (плачевные, по ее убежденью) теперь налицо. Все от жизни реальной оторваны. Прекрасное имение, которое могло бы приносить хорошие доходы, способствует только лишь росту долгов. Служба сыновей в гвардии - не по средствам. И если мама уезжает в Москву, чтобы заложить серебро и как-то извернуться, если строевой лес за Волгой приходится продать за бесценок, то ведь это же все результаты. Купец, например, поступал бы не так.
Леша согласен. Он тоже знает, или кажется только ему, что он знает, как поступил бы купец. Для него, как и для тетки, вопрос - жить или не жить на свете и зачем жить - не проблема. У обоих практический ум и реальные интересы. Оба недолюбливают всяческие абстракции и раздражаются отсутствием каких-либо полезных реформ. И опять-таки, это не отвлеченные разговоры о политических реформах, а о том, с чего надо начать вот здесь - в поле, на скотном дворе, на конюшне. Оба понимают, что ведь стоит приложить как следует руки - и не узнать будет всего вокруг через недолгое время. Сад? Очень, конечно, приятная вещь при избытке всего остального. Но сейчас, если думать о чем-то всерьез, то разве лишь если о саде, так о фруктовом, и огород, существующий лишь для своего стола, для гарниров к продукции, даваемой стадом, - нелепость. А скот? На три четверти скот беспородный. При таких-то лугах! Это просто чудовищно. И главное - это возделывать поля при посредстве машин, непременно машин. Соха - живописная вещь, но только на акварельке, вставленной в рамочку. От жизни уйти ведь нельзя. Ковырять чернозем богатейший весь год перстом указательным лишь для того, чтоб в него посадить две-три дюжины роз и сотню-другую нарциссов, а самим жить в долгах! И все это в пяти, в четырех часах езды от Москвы, где каждая десятина может давать сотни, если не тысячи в год! Только стоит начать - даст земля все, чего у нее ни попросишь. Яблоки? Яблоки. Клубнику? Клубнику. Артишоки - пожалуйста. Можно было бы обогатиться.
- Разве я кому стал бы мешать? - вставляет он наконец. - Вот хоть ты и займись на здоровье. Если хочешь, уйди из полка, занимайся хозяйством. Перечить не стану. У меня уже нет ни сил, ни времени, если же кто из вас попробует - буду рад. Можно, конечно же, кое-что сделать. Везде сделать можно. Однако не так уже это легко и не так вовсе выгодно, как это кажется. С купцом потягаться - не выйдет. Тебя он три раза надует, прежде чем ты разберешься, в чем дело, - на то он купец. Из тебя же купца не получится, даже если бы ты захотел. Он родился и жил по-другому, другому учился. Все, что ты получил в этом доме, для него ненужная гиль, и над чем попотеть пришлось в юнкерском - тоже. Зато он отлично знает свое. А в нашем быту я встречал, и не раз, прожектеров, порою далеко не глупых, которые выписывали из-за границы Мак-Кормиковские молотилки и сеялки, переходили на многополье, заводили бухгалтерский точный учет и нередко пускали детей своих по миру. А машины, что скажешь, машины были хорошие. Помню, пригласил как-то меня князь Гагарин посмотреть на его образцовую ферму молочную. Действительно, было чем любоваться. В коровниках всюду асфальт, чистота, вода постоянно проточная, поилки, доилки, вид у коров, просто скажем, гвардейский, а телята - пажи, даже, кажется, и с маникюром. Я смотрел и хвалил, а потом говорю: "Князь, простите нескромность: где у Вас скотный двор и коровы, те, другие, не образцовые, за счет которых возможно все это держать?" Ну, он сперва покраснел, а потом рассмеялся: "Да, есть, - говорит, - и такое, но только туда не пройдем мы: в навозе утонете…" Так-то вот, друг мой.
Да, многое всем очень ясно. Бюджет наш скромный, трещит и долго не выдержит. Еще два-три года, и кому-то из братьев придется выйти в отставку. А что дальше? Служить? Заниматься в деревне хозяйством? Хорошо было предкам: каждой дочери при выходе замуж в приданое можно было давать по имению. А тут, как тут быть? Все дружны в семье, и никто не противится жить вместе и дальше, но если начнут братья семьями обзаводиться, жить будет им негде и нечем.
Да стоит ли сейчас об этом думать? Вот и Лешиному отпуску уже скоро конец…
Рокочут по вечерам гитарные струны: внизу, в гостиной, Леша музицирует с кузиной Марусей. Меня это очень беспокоит в самом прямом, непосредственном смысле. Я уже лег спать у себя наверху, но гостиная как раз под моей спальней. Мало того, в спальне не очень давно перекладывали печь, и вынутая у печи коротенькая половица так и не заделана - сквозное окно вниз. И вот, вместо того чтобы спать, слушаю:
О, поверь, что любовь - это тот же камин,
Где сгорают все лучшие гре-е-е-зы…
Попробуй усни!
У Леши абсолютный слух, есть и голос небольшой, приятный баритон. Но все-таки, когда же у них кончится? В соседней комнате горит свет; через приотворенную дверь вижу черный угол невысокого отцовского секретера, на нем корзина искусственных роз, сделанных и подаренных ему недавно теткой Козловой. Розы совсем как живые…
"…Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь…" - несется снизу. И что им за радость? Встаю потихоньку с постели, подхожу босиком к светлому отверстию в полу, опускаюсь на колени, нагибаюсь. Очень странно увидеть так вот сверху знакомую комнату. Так, наверное, видит ее только муха, ползущая по лепнине потолка, а теперь вот и я. Те же портреты на стенах выглядят иначе. Тяжелая бархатная портьера перегораживает гостиную. Часть ее раздвинута. В углу у портьеры - диван. На нем тетя Катя и Вера. Леша в кресле с гитарой. Ни папы, ни мамы тут нет. "Дубинушка" кончилась. К роялю с привычной, немного жеманной гримаской подходит Маруся. У нее неплохой, но точно какой-то связанный голос. Верно, слишком о многом приходится помнить сейчас: рот не очень открыть - некрасиво, прямо стоять - не сутулиться, плечи назад отвести, вообще, не забыть, что она баронесса, во-первых, и дочь тети Ани она, во-вторых (очень чопорной, очень подтянутой тетки - вечные мне замечания: локти опять на столе; если пьешь - ложку вынь из стакана, пожалуйста; ножкой шаркнуть, как я учила, забыл). Вот и она, тетя Аня, сидит как струна, только голову чуть наклонив, благодушно собрав на своем сухощавом лице складки кожи, предназначенные для соответственного случаю выражения. Приготовилась слушать.
"Отцвели уж давно хризантемы… в с-а-а-а-ду", - я, в такт мелодии сладко зевнув, едва не валюсь на них вниз, потеряв равновесие. Кто-то там, то ли шорох, то ли зевок услыхав, смотрит вверх удивленно, но… я в постели уже; ни любопытного глаза, ни вихра, повисшего под потолком, им уже не поймать…
"…B моем сердце больно-о-о-м…" - доносится снизу. Что ж, пойте. Все равно, видно, нынче мне спать не придется… И, тяжело вздохнув еще раз, засыпаю…
……………………………………………………