- Ну, приподнимись немного, моя маленькая. Тебе же так неудобно, ты опирайся на меня, вот так! А потом я перестелю твою кроватку, не намочила свои пеленки? Ну вот и умница. Сейчас погуляешь, сделаешь все, что тебе надо, и бай-бай…
Прелестная крошечная козочка, выгибая головку, старательно сосет молоко, прикрывая от удовольствия белыми ресничками загадочные щелевидные зрачки…
- Замучила она меня совсем, ночью раза по четыре подзывает. Сейчас еще лучше: дело на поправку пошло. А то совсем ей плохо было - едва головку поднимала. Ну что? Что? Про тебя, да, про тебя рассказываю, - и тетя Дина ласково целует свою пациентку прямо в нос, еще влажный от выпитого молока…
- А вот здесь у меня Хохлик-петушок, - и она поднимает лампу повыше. На посудной полке, как на насесте, сидит крупный цыпленок. Спина у него забинтована. Почувствовав свет, он приоткрывает круглый желтый глаз и безучастно спрашивает:
- Коо?
- А там, за дверью, Топочка - собачка. Ты еще не знаешь ее? - тетка приоткрывает дверь. - Топка, иси!
В кухню с визгом вбегает, ковыляя на трех ногах, рыжее лохматое существо, четвертая нога перевязана культяшкой. Завидев меня, Топка пятится и злобно рычит.
- Да перестань же ты, это свой. Ну как твоя лапа, покажись-ка. Вчера ослица Мушка лягнула, пришлось примочку делать. Да, скверная Мушка. А кому говорили: не вертись под ногами. Вот и довертелась до увечья. Ну ничего, к завтраму все уже пройдет. Вот тебе, Сережа, и все мои пациенты… - Тетя Дина встряхивает теплый платок, снова пеленает беленькую Мими и накрывает ее жакетом. - Она совсем еще малютка, ей и месяца нет… Ну, спи, роднуша, спи, милая, завтра день будет…
Становится ясно: пусть себе взрослые сдерживают иронические улыбки, пусть строгая мать не дает ей раскрыть рта и нередко, в сердцах, даже при чужих отзывается о ней: "моя дура"… Пусть немного смешны и мелкие кудельки, и до жути яркие кофточки - она хорошая, тетя Дина. Когда дело касается животных, никакой сантимент не вызывает во мне протеста. Ведь в основе-то всех этих приговариваний - не фальшь, а настоящая жалость, настоящее чувство человека, так обделенного своей личной жизнью, привязанностями, что тетка вдруг становится по-новому понятной и близкой, немного, может быть, жалкой, но без презрительного снисхождения, по-хорошему достойной простой и неунижающей человеческой жалости и сочувствия…
Уже на следующий день, поутру, после чая тетя Дина демонстрирует мне все свое хозяйство. Она целый день стремительно носится, везде поспевая, в жокейском своем картузике и коротеньком жакете. Если нужно, сама запрягает и выпрягает лошадей, чистит их и засыпает им овес. А не то, подхватив на вилы или грабли охапку сена, за которой ее и не видно, превращается в небольшую копну, быстро семенящую маленькими ножками в высоких ботинках. Только что промелькнула она с корзинкой свежих овощей, собранных на огороде, и вот уже несет в ведре надоенное молоко или, помахивая кнутиком, выезжает на легкой тележке, запряженной осликом, за ворота. Стоит ей появиться, как гуси начинают галдеть, вытягивая свои волнистые шеи, индюшки, склонив набок глупые головы, торопятся к ней навстречу, блеют козы, в своем хлеву хрюкают свиньи, и корова помыкивает в стойле. Над всем доминирует нелепый и ни на что не похожий со своими неожиданными паузами и задыханиями рев ослицы Мушки.
После новинского застоя эта кипучая жизнь, полная голосов и деятельности, даром что вся эта деятельность сосредоточена на "пятачке" маленького хозяйственного двора и огорода, невольно радует своим оживлением. Все здесь, начиная с самих теток, - и дом, и имение - очень миниатюрно. В сущности, какое там имение? Это небольшой хутор. Но очень все обжито. Не чувствуется ни в чем того умирания и той обреченности, которые везде сопутствовали "там" в последние годы. Здесь уже не хочется, как бывало, забраться с ногами в темный угол дивана, читая сладко томящие предвестием неотвратимой и близкой катастрофы строки Апокалипсиса. Глаз отдыхает на неиссякаемой зелени высоких сосен, которых не пугает перемена времени года и не трогает желтизна осеннего отмирания, на маленькой фигурке деятельного гнома из немецкой сказки - тети Дины, на животных, которым так хочется жить и радоваться жизни, хотя бы даже с переломленным крылом или ногой, лишь бы только жить, пить молоко, клевать зерно, встречать солнечные восходы по утрам…
По настоянию отца мы обедаем отдельно, чтобы не доставлять лишних расходов и беспокойства приютившим нас теткам и ничего не изменять в их установившейся жизни. Но к обеду тетки присылают нам свежие овощи из своего огорода, и контраст их хозяйства с нашим, пришедшим в последнее лето в полный упадок, бескорыстно радует. Значит, если не везде, то где-то многое может сохраниться и идти по-старому? Я с аппетитом вгрызаюсь в обильно смазанный сливочным маслом золотистый початок сахарной кукурузы, разваренные зерна которой, вышелушиваясь, брызжут прямо в рот сладким соком, ем зеленые листья салата, облитого сметаной, отварную розовую картошку, посыпанную тонкими птичьими лапками укропа, и все это кажется мне удивительно вкусным. Лучше всего то, что жизнь, оказывается, не кончилась, она продолжается. Вот и папа как-то приободрился… Это верно. Отцу сейчас не приходится стараться быть веселым. Он не весел, но начатый огромным усилием воли перелом, которым он отрезал все, что осталось там, запретил себе даже думать и чувствовать так, как думал и чувствовал во многом еще вчера, этот перелом начинает далее как-то развиваться и сказываться сам собою.
"Жизнь кончилась, начинается житие", - невольно вспоминаются глубокие слова Лескова, когда я приступаю к воспоминаниям об этом последнем годе жизни отца. Надломленный смертью старшего сына, теперь, когда ему угрожала участь сломиться окончательно, он, напротив, полной грудью черпает из всего окружающего новые силы. Он готов ко всему. Ни на что не закрывает он глаз. Но впервые в жизни мягкая, снисходительная, без высокомерия улыбка становится преобладающей на его лице. Ничто более не раздражает его, не выводит из с таким трудом обретенного равновесия. Все хорошо в Божьем мире, и если не дано человеку изменять что-либо по своему суетному произволу, то и это ему же во благо… Смятенные, полные негодования мысли уступают место примиренному созерцанию; воля, с железной твердостью и упорством руководившая его поступками, уступает все чаще место ничем не стесняемым чувствам. Ум, на склоне его дней, переходит в иное качество, качество более высокое - мудрость. Несмотря на весь мнимый ужас окружающего и неумолимый ход событий, эти перемены так обогащают его внутренний мир, что он может снова легко и радостно делать карандашные зарисовки этих шумных сосен, дымков, поднимающихся из труб кухни и флигеля, в котором живут дачники теток, ослицы, запряженной в тележку, даже этой рыженькой собачонки, которая, забыв об ушибе, снова стремглав мчится по своим неотложным собачьим делам. Он подшучивает над старшей теткой, добродушно труня над ее непредприимчивостью и желчными сентенциями, гуляет по аллее, прислушиваясь к переговорам последних отлетающих птиц, шороху бурых листьев под ногами. Эта липовая аллейка даже и сейчас, поздней осенью, кажется веселой - так она не похожа на нашу величественную и мрачноватую полутемную липовую аллею. Он больше не порывается брать на себя такую ответственность, поднимать такую ношу, которая не по силам человеку.
……………………………………………
Уже три или четыре дня прошло на новом месте. Тетки уступили нам весь верхний этаж своего дома. Утро… Аксюша, напоив меня чаем, сидит с книгой у окна. Но читать она не может. Ее простая душа никак не может примириться с происшедшим. Все здесь не свое - чужое. Следовательно, все плохо. Вся ее психология в существе своем, в глубинах своих остается прямолинейной крестьянской психологией. Она не может вместить, отказывается понять происшедшее. Взять и просто так, ни за что, ни про что, уехать совсем из своего дома, бросить все насиженное, утепленное, приросшее к сердцу: землю, лес, дом… Да как это можно? И ее никто не спросил, не посоветовались. Где там! Ее, которая сжилась, все отдала… Она глубоко и обидно оскорблена, да ведь она не то что… а вот: за каждую рваную половую тряпку горло перервала бы зубами всякому, и это было бы понятно, потому - свое. Не ты наживал. Иди, ищи в другом месте, там, где посеял, а здесь… Держи карман шире! Так тут про тебя и приготовили… Ну что тут, в ихнем Марусине? И не поймешь, как себя вести, кто ты такая есть; ты не нужна им, и они тебе тоже. Говорят: хозяйство. Да какое же это хозяйство?! Хромой щенок да две коровы… И осел еще этот, орет цельный день, окаянный, пропасти на него нет, тоже, называется, скотина - уши длинные, а толку от него…
Незаметно для самой себя Аксюша начинает напевать свою любимую песенку, которая всегда как-то помогает, если на душе одиноко и скверно, если в ней зреет на кого-то или на что-то обида:
Когда я был свободный мальчик
И жил вокруг своей семье…
Но баловство меня сгу-у-у-било -
Я сбился с праведной путе…
…Надежда Николаевна тоже бегает цельный день: сама запрягает, гужи затягивает, а сил-то, как у воробья! Коленкой в оглоблю упрется, ноги выше головы - барышня, называется… Тьфу, гадость какая… Чем так жить…
…Один кричит: "Мамаша, чаю!"
Другой кричит: "Я спать хочу"…
Нет уж, у нас так не полагалось: ну, в саду, конечно, все работали, а различие все-таки знали: цветок посадить - одно дело, а нужник чистить - дело другое…
…А муж, как варвар, на диване,
Набей мне трубку табаку…
В песенке остаются какие-то провалы, и откуда появляется "муж, как варвар" у "свободного мальчика" - никого не волнует, а меньше всего саму Аксюшу.
Негромко и очень тоскливо напевает она эту свою нескончаемую песенку. Для всей боли, всего огорчения, всей обиды только и есть у нее, что эти нелепые, чужие слова. Но не все ли равно… Сейчас они для нее звучат как реквием всему, оставшемуся "там", всему, чего не оторвешь, как ни старайся, что болит, как открытая рана, и дает о себе знать при каждом движении, каждом взгляде на все это… чужое, которое никогда, ни за что на свете не заменит ни одной ветки в саду, перекопанном не раз своими руками, ни одной лампадки в углу у икон, не только что самого угла.
……………………………………
Внизу, у рояля, - я и тетя Дина.
До, ре, ми, фа, соль, ля, си, до… До, си, ля, соль, фа, ми, ре, до…
До, ре, ми, фа… - неуверенные пальцы бегут по клавишам, скользя и обгоняя друг друга, разъезжаются и спешат, а тетя Дина мной не нахвалится: оказывается, у меня сильный удар и уже, кажется, есть "туше", и вообще музыкальные руки. Не надо только торопиться и нервничать, тогда все придет само собой. Ведь, в сущности, все это просто и вовсе не трудно. Я скоро стану играть не хуже, чем мой брат Ваня…
До, ре, ми, фа, соль, ре, ми, фа, соль, ля, ми, фа, соль, ля, си… - самое главное, это заниматься регулярно, каждый день, и научиться свободно держать руки; кисть должна лежать совершенно горизонтально…
- Вот мы с тобой разучим пьеску Моцарта и к Рождеству сыграем папе в четыре руки. То-то он удивится!..
Пьеску Моцарта? В самом деле, это было бы неплохо…
До, ми, соль, соль, ля, ля, си, соль, соль, фа, фа, ми, ми, ре, до…
- Ну, на первый раз и довольно, а то ты устанешь…
А на дворе тем временем уже разыгралось очередное происшествие: гусак зашипел и, вытянув жилистую шею, погнался за рыжей Топкой; она, спасаясь, налетела на индюка и вместе с ним покатилась под ноги козе. Коза, боднув их, испугалась сама и взлетела на деревянный ящик, возле которого сидела клуша, подобрав под растопыренные крылья свое поздно высиженное цыплячье потомство. Весь двор в тревоге. Все на своих наречиях, по-своему, кем-то возмущаются и негодуют…
- П-по-ддецы! П-по-длецы! - топорщится индюк, вскидывая над клювом свою побагровевшую висюльку…
- Ко, ко, ко, ко-за виновата! - кричит встревоженная клуша.
- И-я, и-я, и-я, - орет, задыхаясь, ослица, задрав вверх длинноухую голову.
Папа, заметивший из окна этот переполох, не может сдержать улыбку. Видела все и Аксюша, но ей не смешно: "И скотина-то вся здесь какая-то шалая", - думает она…
Взяв в руки трость и надев шляпу, отец спускается по лестнице вниз…
- Колечка, что же Вы не зайдете? - слышит он голос Надежды Федоровны, заметившей его через раскрытую дверь из гостиной… Сняв шляпу, он входит к ней и, склонившись, целует маленькую, все еще изящную руку.
- Ну как самочувствие? Как спали? Что во сне видели? Теперь ведь только во сне и отдохнешь, да и то не всегда… при этой проклятой жизни… Нечего сказать, устроили рай… Чем только еще порадуют? - с места в карьер начинает тетка.
- А Вы старайтесь поменьше обо всем этом думать, тетушка, довлеет дневи злоба его, или, как еще древние римляне говорили, Tempora mutantur et nos mutamur in illes (времена меняются, и мы меняемся вместе с ними). Qui vivra - verra. А нам с Вами чего еще осталось желать, об чем молиться? Об одном только: о безболезненной, непостыдной и мирной кончине живота…
- Ну да, ну да, конечно, так я и знала. Нет, мой друг, я не согласна, я хочу еще посмотреть, как будут вешать всех этих мерзавцев, которые все продали, все загадили, довели до того, что… сама бы, кажется, своими руками петлю надела и табуретку бы из-под ног у них вышибла…
- Ну что же, будем надеяться, что Вас пригласят, ну, может, и не для табуретки, а просто полюбоваться, когда дело дойдет до того, что нас всех вешать начнут…
- То есть кого это "нас"? Вы-то тут при чем?
- Простите, Вы мне сейчас очень напомнили одного мужичка, который сказал: "Ну, вас, оно, конечно, понятно, а нас-то за что же?" У нас каждый готов обвинить кого угодно, только себя самого ни в чем не считает виноватым… А я думаю, что отвечать придется за все, и отвечать всем. С каждого взыщется. Что же Вы, в самом деле полагаете, что все это уляжется и опять будет идти по-старому, то есть катиться еще дальше? Катиться-то уже больше некуда. И отсрочек уже больше не будет. А вешать - да кого ж еще вешать, на самом-то деле, кого призывать к ответу, как не Владимира Николаевича, который громил и обличал с трибуны Государственной думы, подрывая последние авторитеты, не Алексея Столпакова, который эти же авторитеты тупо отстаивал, даже тогда, когда они действительно плевка не стоили; дойдет дело и до великих князей, которые пьянствовали и распутничали, дойдет до всех ваших кузенов и племянников, до меня, наконец, который все это предвидел еще до девятьсот пятого года и порицал и правых, и левых, сидя в своем мышином углу…
- Бросьте, голубчик. Вы отлично знаете, что я не о Вас и не о них говорю. Ну да, конечно, и наши тоже хороши. Но не в них же все дело…
- Как же так, не в них? А в ком же? - И отец привстает даже с кресла, на которое было присел. - А кто же, Вы думаете, ответит за все? За словоблудие и тупоумие всех министров и лидеров, за бездарное ведение хозяйства, за беспорядок в своих и чужих домах и душах? Кто же был во главе всего этого бедлама, именуемого государством Российским? Ведь если Вы позовете людей и здесь, у себя в Марусине, станете ими командовать так, что, мол, сегодня разбирай крышу - разберут, завтра бей стекла в окнах - разбили, послезавтра - швыряй мои иконы в нужник, мы, мол, нужник после все равно весь целиком в столовую перенесем… Так люди, что ли, виноваты? Хозяйка-то Вы? Кого пришлось бы останавливать? Кому связывать руки? Над кем учреждать опеку? Все исполнялось-то по Вашему слову и приказанию. А Вы бы тут еще закричали: "А теперь дайте мне веревку: я этих негодяев вешать буду - они, мол, не поняли, что я им все шиворот-навыворот говорила, надо было наоборот делать". Ясно, Вам всякий ответил бы: ну нет, Вы уже все показали, на что способны. Теперь садитесь и ждите, как насчет Вас решат. А людей ругать Вам не приходится. Что Вы приказывали, они то и делали. Это - руки. А головой-то всему были Вы…
- Ну, mon cher, я же знаю, что Вас не переспоришь… Вы просто оборотень какой-то: с революционерами говорите как монархист и патриот, а с монархистами - как, простите меня, настоящий террорист-забастовщик…
- Quod erat demonstrandum - что и требовалось доказать, - улыбается отец и, внезапно успокаиваясь, меняет тему разговора. - А я вот собирался пройтись немного, прежде чем засесть за письма; у меня, правда, почти вся корреспонденция на Веру переложена, однако ж сыновьям надо иногда и самому написать, да и дяде Леше тоже, а то у него после Вашего письма, в котором Вы сообщили ему о нашем нашествии, совсем в голове все перепуталось… Кстати, Вы спрашивали, как я спал. А мне сегодня, верней, вчера с вечера, действительно сон приснился какой-то странный…
- Расскажите же. Успеете еще к своим делам, день начался только…
- Извольте. Снилось, будто проснулся я опять у себя в Новинках, в спальне, ночью; подхожу к окну и через открытую форточку смотрю на звездное небо, как часто делал это и в самом деле. И вот в небе я замечаю какое-то новое, удивительное созвездие. Точно звезды образовали круг. В кругу, тоже из звезд, профильный портрет Петра Великого, такой, как вот на медалях бывает, и по бордюру из совсем мелких звездочек надпись по латыни: Petrus Primus; дальше какие-то даты в цифрах - я не разобрал или не запомнил - и затем: "молится за Россию". И все это до того явственно, ярко! А сегодня, встав, просмотрел свежую газету, которую мне Дина со станции привезла, там сообщение о восстановлении патриаршего престола. И как-то сразу подумалось, что сон, возможно, с этим связан? Ведь как Вы, быть может, помните, в 1700 году, после смерти патриарха Адриана, Петр упразднил патриаршество в России, и только сейчас, спустя 217 лет, оно восстанавливается… Мне и подумалось, что, быть может, за это он был лишен там возможности молиться за Россию, а теперь с него это снято? Что мы знаем?..
- Действительно, странный сон. А мне последнее время и снов нету; что наяву, то и во сне: что-то склизкое, отвратительное, и все мы в этом скользим и остановиться не можем…
Тетка надевает свое пенсне, болтающееся на темном шнурочке, и внимательно приглядывается…
- Ну идите, идите, погуляйте… Вы мне что-то не нравитесь сегодня. И под глазами темные синяки - никогда у Вас этого не замечала.
…………………………………………
Восстановление патриаршества серьезно занимает отца. Может быть, авторитет единого главы православной церкви, и благодаря единоначалию, и потому, что патриарх - это священнослужитель, а не правительственный чиновник "святейшего" синода, поспособствует укреплению религии и веры…
В Москве предполагается всенародное молебствие с крестным ходом на Красной площади. Отец принимает решение поехать на этот день в Москву всей семьей. Едет и приходский священник - о. Сергий. Достают наше знамя "Общества православного крещения". Что это за общество? Вряд ли кто-нибудь сейчас о нем помнит. В начале века, убедившись, что все монархические организации, вроде "Союза русского народа", "Союза Михаила Архангела" и других, окончательно скомпрометировали себя выдвижением к руководству таких нечистоплотных или несерьезных фигур, как Дубровин, Илиодор или Пуришкевич, участием в организации подкупов и погромов, убийствами Иоллоса и Герценштейна, отец решил создать свою собственную организацию.