* * *
Тетрадка со сценами из малороссийской жизни приводит Гоголя к Дельвигу. Через Дельвига он знакомится с В. А. Жуковским, а через того – с другом Пушкина П. А. Плетнёвым.
В конце 1830 года тон его писем домой меняется. "Мне верится, – пишет он матери – что бог особенное имеет над нами попечение: в будущем я ничего не предвижу для себя, кроме хорошего". Он обещает Марии Ивановне, что берёт у неё деньги последний год и вскоре начнёт возвращать то, что получил. "Всё мне идёт хорошо, – повторяет он в том же письме. – Ваше благословение, кажется, неотлучно со мною". Он успокаивает маменьку, сожалеющую, что её сын живёт в пятом этаже: "Сам государь занимает комнаты не ниже моих". Но и это хвастовство говорит в пользу его хорошего настроения, которое переменилось с тех пор, как он стал писать.
С этих пор (как, впрочем, ещё со студенческой поры) и до последних дней его жизни светлое настроение в Гоголе, не обозначенное им самим никакими конкретными причинами, всегда будет означать, что он работает, что у него идёт, что он доволен собой и написанным. Эта тайная жизнь будет прорываться в его письмах в необъяснимых для адресата приступах веселья, во всплесках отчаянного жизнелюбия и расположения ко всем.
Павел Васильевич Анненков, познакомившийся с Гоголем в начале 30‑х годов в Петербурге и вошедший в тесный кружок нежинских "однокорытников" (Данилевский, Пащенко, Прокопович, Кукольник, Базили), вспоминает, что в то время Гоголь страстно и увлечённо отдавался жизни, отдавался природной весёлости своей и вере в будущее. Анненков познакомился с ним уже после выхода "Вечеров" и триумфа их, когда сам успех поднимал Гоголя на своей волне, но и до этого, до эпохи признания и вхождения, как пишет Анненков, "во все круга", Гоголь уже чувствовал и переживал подъём, который можно считать эпохой вступления его в литературу.
Случайная встреча Пушкина и Гоголя на страницах "Литературной газеты" была не только встречей двух великих имён, но и встречей двух органически разных гениев, каждый из которых по-своему видел мир. Это объяснялось не одной разницей в возрасте, опыте и условиях жизни. Тут сошлись две разные поэтические природы, и соседство это выглядит теперь (по прошествии века) не только символическим, но и исторически необходимым.
Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины:
Орёл, с отдалённой поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.
В этих величественных строках было не только описание реальных гор Кавказа, но и пушкинское настроение, состояние поэта, уже поднявшегося на недосягаемую высоту и чувствующего своё одиночество. Не только высота физическая, но и высокий строй мыслей, как бы отвлекающихся от земных сует, парили и господствовали в этом стихотворении Пушкина.
Гоголь откликался ему из самой низины, из той земной отдалённости, которая даже не видна была с гор Кавказа. В "Учителе" речь шла о делах прозаических, о решетиловских смушках, о настойке на шафране, о мотании ниток и "всеобщем процессе житейского насыщения". У Гоголя в отрывке ели, пили, отсыпались после обеда и чрезмерного употребления горилки, солили огурцы, подслащивали наливки. Последнее, казалось бы, делали и некоторые герои "Онегина" (вспомним Лариных), но пушкинские очерки провинциальных нравов были увиденной издали иной жизнью, Гоголь же писал её изнутри: можно было подумать, что он сам вышел с поваром освежиться во двор, и это его кудлатый Бровка целует в губы, и он сам молча опорожняет тарелку за тарелкой со всякой вкусной малороссийской стряпнёй, после чего тарелка "выходила чистою будто из фабрики".
Тут были подробности, и какие подробности! Они то разрастались под увеличительным стеклом, превращаясь из одного мазка в портрет, в изображение, в картину, то выскакивали поодиночке, пестря и играя красками. Они пахли, сияли, до них можно было дотронуться, они из неодушевлённого делали одушевлённым предмет. А рядом стоял неуклюжий книжный абзац, похожий на выросшего из короткого мундирчика гимназиста с длинными руками, он закатывал очи горе и высокопарно сравнивал деревья обыкновенного сада с "гигантскими обитателями, закутанными тёмно-зелёными плащами", которые мало того, что дремали, "увенчанные чудесными сновидениями", но ещё и вдруг, "освободясь от грёз, резали ветвями, будто мельничными крылами, мятежный воздух и тогда по листам ходили непонятные речи…".
От этих "речей", впрочем, веяло неосознанной глубиной и страхом – страхом за праздник жизни, которому радовался автор "Учителя". Что-то щемящее – какая-то боль за быстротечность бытия – прорывалось в этих лирических всплесках, написанных наполовину под Шиллера, наполовину уже от себя.
И всё же смех брал своё. Веселье так и било из этой прозы, сдерживаемое робостью и неопытностью молодого пера, которое урезонивало себя правилами литературной риторики. Всё ещё хотелось писать в традиции, писать пристойно и как учили – и гладкость, строгость литературной речи стояла над ним, как надзиратель в Нежине, заставляя складно повторять заданное. Но и из-под его карающей длани уже выглядывал и посмеивался над ним, над собой (и над всем светом) кто-то третий.
Он и родных своих призывает в это время веселиться. В Васильевну летят бодрые письма, в которых и следа нет уныния и желания покинуть столицу. "Живите как можно веселее, – пишет он, – прогоняйте от себя неприятности… всё пройдёт, всё будет хорошо… За чайным столиком, за обедом, я невидимкой сижу между вами, и если вам весело слишком бывает, это значит, что я втёрся в круг ваш… Труд… всегда имеет неразлучную себе спутницу – весёлость… Я теперь, более нежели когда-либо, тружусь, и более нежели когда-либо, весел. Спокойствие в моей груди величайшее".
Это признания Гоголя, уже создавшего "Сорочинскую ярмарку", может быть, самую весёлую из повестей "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Это спокойствие человека, уже набравшего силу и почувствовавшего свою силу, Плетнёв, которому посвящён "Онегин", оказывает ему покровительство. Жуковский с благосклонностью слушает его рассказы об Украине. Известный литератор и аристократ князь П. Л. Вяземский, встречаясь с ним, учтиво кланяется ему.
3
Пётр Александрович Плетнёв, уже оказавший Гоголю немало услуг (о некоторых из них мы узнаем позже), знакомит его с Пушкиным.
Встреча состоялась 20 мая 1831 года на квартире Плетнёва на Обуховском проспекте. Плетнёв подвёл Гоголя к поэту и представил: "Это тот самый Гоголь, о котором я тебе говорил".
Красный от смущения, он стоял и ждал первых слов, которые произнесёт Пушкин.
Портрет Гоголя того времени набросан в воспоминаниях М. Н. Лонгинова:
"Не могу скрыть, что… одно чувство приличия, может быть, удержало нас от порыва свойственной нашему возрасту смешливости, которую должна была возбудить в нас наружность Гоголя. Небольшой рост, худой и искривлённый нос, кривые ноги, хохолок волосов на голове, не отличавшейся вообще изяществом причёски, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая лёгким носовым звуком, подёргивающим лицо, – всё это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к этому костюм, составленный из резких противоположностей щёгольства и неряшества, – вот каков был Гоголь в молодости".
В мае 1831 года, несмотря на ожидаемые успехи, он всё ещё был беден, как ни лелеял мысль о новой шинели и фраке, платье на нём было потёртое, и, может быть, модный и яркий галстух соседствовал с лоснящимися рукавами.
В доме Плетнёва были все "свои", а среди этих своих Гоголь был не только новичком, но и чужим. Он был чужим по воспитанию, по опыту, по знакомствам. Чувствуя свою роль "молодого дарования", он казнился и терзался ею, гордость его была уязвлена, хотя благоговение перед Пушкиным, казалось, должно было смирить её. Близость Пушкина, в черты которого он вглядывался жадно, близость его жены-красавицы, ослепившей его своей красотой, – всё это смущало его чувства, трепет, радость, смешивалось в нём со страхом и мучениями самолюбия.
Отчасти о том, что говорил Плетнёв Пушкину про Гоголя, можно судить по его письму Пушкину ещё в Москву от 22 февраля 1831 года. "Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, м. б. заметил в "Северных Цветах" отрывок из исторического романа с подписью 0000, также в "ЛГ" "Мысли о преподавании географии", статью "Женщина" и главу из м/р повести "Учитель". Их писал Гоголь-Яновский. Он воспитывался в Нежинском лицее Безбородко. Сперва он пошёл было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамёна: он перешёл также в учители. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и как художник готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и восхищает".
Плетнёв не ошибался насчёт Гоголя, но он не догадывался, что молодой провинциал уже понял его характер и за короткое время успел овладеть им. Природная чуткость Гоголя на людей подсказала ему, что Плетнёв очень добр, что в литературном смысле он лишь отражение его более одарённых друзей (Пушкина, Жуковского, Вяземского) и что согласие с его мнениями и убеждениями – лучший способ завоевать его доверие и расположенность. Плетнёв, с которым Гоголь дружил потом всю жизнь, был для него не только ступенью к Пушкину, ступенью в круг литературы, где господствовал пушкинский дух и сам Пушкин. Это была и ступень к издателям, к "Литературной газете", к вхождению в знатные семейства, которые могли помочь ему в будущем своими рекомендациями. По протекции Плетнёва Гоголь получил частные уроки в домах князя А. В. Васильчикова, генерала П. И. Балабина, статс-секретаря П. М. Лонгинова.
Как характер более слабый, Плетнёв незримо для самого себя сразу же подчинился воле Гоголя и верил в его уверения, как в свои. Внешне всё выглядело иначе: Плетнёв был меценат, покровитель, старейшина, вводящий чуть не за руку робкого ученика в свет, Гоголь – ученик, стесняющийся и почтительно поглядывающий на него, но на деле уже не его вели, а он вёл, и так в отношениях с Плетнёвым, да и с большинством людей, окружавших Гоголя, будет всегда.
Плетнёва он уже не боялся. Он не боялся и Жуковского, ибо мгновенно оценил его великое бескорыстие и доброжелательство. Статский "генерал", воспитатель наследника, живущий во дворце и ежедневно видящийся с царём, Жуковский был нестрашен, ибо был бесконечно добр, отзывчив и чуток к любому искательству. С ним было легко.
Пушкин был особ статья: с Пушкиным он так обращаться не мог. И не потому, что Пушкин был Пушкин, но и потому, что воле Пушкина трудно было что-то навязать, хотя, как оказалось позже, и его, Пушкина, Гоголь сумел сделать ходатаем по своим делам. Поверив в Гоголя, оценив в нём талант, Пушкин с открытой душой взялся ему помогать и покровительствовать. Это не означало личной близости, допущения до своей жизни, но – всегдашнюю и бескорыстную пушкинскую отзывчивость и желание помочь, которые вскоре и оседлал Гоголь.
Что прочёл Гоголь на лице Пушкина? Усталость, оживлённость, равнодушие, интерес? Это уже не был Пушкин его детства, его нежинской юности, автор вольных "Цыган", "Бахчисарайского фонтана" и даже "Полтавы".
"Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море", –
писал накануне их встречи Пушкин. Он уже автор "Поэта и толпы", автор "Бесов" и "Монастыря на Казбеке". Он пишет о "далёком, вожделенном бреге", тёмные предчувствия, как клубящиеся в вихре метели бесы, носятся в его сознании. Он пишет о "пристани", к которой хотел бы наконец пристать, о гласе Гомера и арфе серафима, которым внемлет в ужасе и восторге, отдаляясь от земных сует. "Ты понял жизни цель: счастливый человек, для жизни ты живёшь", – пишет он в стихотворении "К вельможе", грустно оглядывая в нём события последних пятидесяти лет, переменивших Европу. Он не видит выхода в политике, в прямом действии, которое всегда орошается кровью, он оглядывается назад, в историю, и там ищет объяснения заблуждений и ошибок своего века.
Пушкин углублён в себя и в историю, он не рассчитывает ни на ответное "эхо" толпы, ни на её понимание. "Когда, людей повсюду видя, в пустыню скрыться я хочу…" – вырывается у него строка, которая говорит о глубоком чувстве одиночества и желании бегства от того, к чему влекут его обстоятельства. Обстоятельства – это женитьба, заботы женатого человека, это, наконец, литературная борьба, которую он продолжает вести на страницах "Литературной газеты" и "Телескопа", как Пушкин и как безымянный рецензент и автор реплик, как Феофилакт Косичкин.
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть – на мой закат печальный
Блеснёт любовь улыбкою прощальной.
Пушкин пишет о "закате", Гоголь – весь восход, восхождение на те вершины, с высоты которых Пушкин уже грустно взирает на землю. Он стремится к земле, но, веря, что ещё "будут наслажденья", знает и о пределе их, о конце, ибо "прощается" с любовью, а любовь для Пушкина – это жизнь. Перед ним открываются двери кельи Пимена (через два месяца в Царском он получит благословение царя на занятия в архивах) и златые двери дворцов и парадных залов, куда устремлено честолюбие его жены, света, роскоши пиров и маскарадов, то есть дорога Гришки Отрепьева, дорога "греха алчного", как скажет он позже, греха жизни самой, без которой он тоже не может. Удаление в пустыню, бегство – это путь Пимена, но Пимен стар, он оставил эти искушения, лишь изведав их, пройдя чрез брани и кровавые потехи, и они манят ещё молодого Пушкина. Он ещё думает о журнале, о Булгарине, об уничтожении и унижении его, он в мирском, земном, и он над ним, там, где стоит одинокий монастырь на Казбеке.
Многих из этих строк Гоголь ещё не знает – они будут напечатаны несколько лет спустя или после его смерти. И не в том дело, знает он их или нет. Мы-то знаем их.
"Закат"… Нет, до заката было ещё далеко. Ещё такую бурю житейскую, такую грозу должна перенести пушкинская душа, так унизиться житейски и так вознестись духовно ещё предстоит Пушкину, ещё столько прекрасных строк родится под его пером и прольётся слёз пушкинских над ведомыми и неведомыми нам вымыслами. Но настанет час, когда неумолимый глас критики, глас другого человека из провинции, замеченного и отмеченного им, продираясь через шёпот и хихиканья глупцов и скопцов от литературы, произнесёт это роковое слово "закат". Впрочем, если быть точным, то он скажет буквально следующее: "…Г. Гоголь владеет талантом необыкновенным, сильным и высоким. По крайней мере, в настоящее время он является главою литературы, главою поэтов; он становится на место, оставленное Пушкиным". Эти слова будут произнесены в 1835 году Белинским.
Пушкин не оставит своего места до конца дней, оно сохранится за ним навечно – первое место в рядах пашей словесности. Но он уже будет близок к концу своего земного пути. О нём, об этом конце, и будут его мысли в 1830 – 1831 годах. И явленье молодого малоросса, смешного в своей претензии на щеголеватость, плохо причёсанного, стеснительного и краснеющего при виде красивой женщины, ничего не скажет ему в тот вечер. Оно никак не свяжется с тайными думами Пушкина.
…Пушкин и Наталья Николаевна сели в дрожки (хозяин и гости вышли проводить их), а Гоголь ещё остался. Его придержал за рукав Плетнёв, желавший выведать о впечатлении, произведённом Пушкиным. Дрожки, стуча по мостовой, отъехали, но надо ли было расспрашивать молодого поэта о впечатлении? Он всё смотрел вслед удалявшемуся экипажу, и щёки его горели, а рука всё ещё чувствовала крепкое пожатие руки Пушкина.
4
В начале июня Гоголь со своим подопечным полоумным князем Васильчиковым и его матерью Александрой Ивановной и их домом выехал в Павловск.
В Павловске он дописывал вторую книжку "Вечеров". Что-то менялось, ломалось в его настроении и так же ломалось в писании. К былям старины примешивалось настоящее. Всё чаще взгляд его обращался к картинам современным, и в одной тетрадке возникали страницы о запорожцах, о борьбе Козаков с ляхами и мирные картины недавно оставленной им Миргородщины. Рядом с приключениями кузнеца Вакулы ложился Шпонька, сказка мешалась с прозою быта, XVII век с XIX.
Гоголь и сам назвал их былями и небылицами, "болтовнёй", "побасенками". Слова эти он вложил в уста Пасичнику, Рудому Паньку, в котором некоторые исследователи склонны видеть автора: Рудый он потому, что и Гоголь в молодости был несколько рыжеват, Панек – в малороссийском просторечии внук Опанаса, Афанасия.
По вечерам, когда несчастный князь засыпал, Гоголь уходил в отведённую ему комнату и работал. "Вечера" писались вечером, ночью. Может, поэтому в них так вдохновенно описана ночь, тишина ночи и завораживающие ночные сны. Гоголь – поэт ночи: "Ночь перед Рождеством", "Майская ночь, или утопленница". На ночь падают фантастические события "Сорочинской ярмарки", ночью совершается убийство в "Вечере накануне Ивана Купала", месть в "Страшной мести".
По ночам морочат черти героев в "Пропавшей грамоте" и "Заколдованном месте".
Позже временем писания для Гоголя станет только утро, но в ту пору, в пору начала своих литературных занятий, он вынужден будет отдавать ему часы, предназначенные для сна.
Он уехал в Павловск, когда первая книжка "Вечеров" была уже разрешена цензурой. В неё вошли повести "Сорочинская ярмарка", "Вечер накануне Ивана Купала", "Майская ночь, или утопленница" и "Пропавшая грамота". Дело оставалось за типографией, и Гоголь волновался, ожидая известий из Петербурга.
А вести оттуда шли дурные. С запада, из Белоруссии на столицу надвигалась холера.
"Тяжёлое время, тяжёлый год", – писал Пушкин Плетнёву. Он писал это из Царского Села, где жил в доме Китаевой на большой дороге. В конце 1830 года восстала Польша. Повстанцы объявили Романовых низложенными с польского престола. Царский наместник в царстве Польском великий князь Константин Павлович бежал из своего дворца в Варшаве. В феврале состоялось Гроховское сражение, в котором русские потеряли около десяти тысяч убитыми. Это был не временный бунт, а настоящая война с участием регулярных войск с той и с другой стороны.
В середине июня холера появилась в Петербурге. На заставах выставили карантины. Окружили они и Царское Село, и Павловск. Начинающаяся жара вынудила двор переехать в Царское, которое до этого пустовало. Вместе со двором прибыли сюда воспитатель наследника Василий Андреевич Жуковский и штат фрейлин, в котором состояла "черноокая ласточка", двадцатилетняя Александра Осиповна Россет.
Жуковский поселился в Александровском дворце, фрейлина – вблизи покоев императрицы. Императрица ждала разрешения от бремени, и это вносило дополнительную ноту волнения в жизнь двора. Так неожиданно Гоголь оказался не в тихом заброшенном месте под Петербургом, а вблизи царя, гвардии и света. От Павловска до Царского было несколько более часа ходьбы.