"Мёртвые души" как бы выплывают стихийно из "Ревизора" и зачинаются в стихии его – в стихии смеха, в стихии, и материально воспроизводящей стихию комедии, – тот же городок (только побольше), тот же проезжий, те же подробности, та же интонация и, кажется, тот же герой. Но… нет, с героем что-то произошло. Как, впрочем, и с автором.
Отойдя на расстояние от "Ревизора" и от прежних своих творений, созданных на родине, он останавливается в раздумье. Жажда совершенства овладевает им. Называя свои прежние творения незрелыми (письма на эту тему летят в Москву и Петербург), Гоголь имеет в виду прежде всего их неотделанность, неряшество и торопливость в их оформлении. Гармония Рима, чистота и прозрачность живописи Рафаэля (кажется, сама божественная рука водила его кистью!), величественная законченность скульптур великого Микеланджело, эпическая простота Леонардо да Винчи – всё отвечает его возросшему отношению к себе, его всё набирающему рост максимализму. Начав с лёгкой поездочки Чичикова по городам средней России, он начинает строить здание "Мёртвых душ", всё более заботясь о вечности и прочности строения. Вечное же не может быть сработано в час, в миг. Оно должно отстаиваться годами, вылепливаться, отливаться в вечные формы, которые увековечили бы быстро меняющееся содержание. Вот почему он примеривает и осматривает каждый камушек, каждый кирпич, вот почему сад Плюшкина – это уже не русский сад, не запустенье во владениях русского помещика, живущего неподалёку от обеих столиц, а какой-нибудь сад Волконской в Риме или сам Рим, застывший в каменном совершенстве своём. Это античный сад, уставленный русскими деревьями. Он недвижим, он застыло-прекрасен, он как бы отлит из бронзы. Это писалось уже в Италии.
"Мёртвые души" распадаются на части, написанные до Италии и после неё, точнее, в ней же, но с опытом её знания. Лишь в первой главе мелькнёт иронически тема Италии – Гоголь пишет об итальянских видах, висящих на стенах гостиницы, где остановился Чичиков. Тут Италия приравнивается к закопчённым окорокам и натюрмортам, выглядывающим с тех же стен, и грудастой нимфе. Но, уже приближаясь к деревне Манилова (в третьей главе), Гоголь как бы начнёт пробовать крепость своего пера, и открывающийся Чичикову вид – вид дома Манилова, бугра, на котором он стоит, и всей перспективы, – обозначит новый звук струны, натянутой автором.
Новое настроение автора "Ревизора" сказывается не в одном лишь восхищении Римом. Не в том лишь, что тот вдохновляет его на подвиг великой отделки и переделки. К этому обязывают и столь же стихийно завязывающаяся идея книги, её размеры, её масштаб. Как бы давая некоторые выходы лирическому разгулу, который не умещается в "Мёртвые души", он вновь переписывает "Бульбу" и столь же строго отделывает его. Идёт переработка "Портрета" – сочинения, до сих пор не оценённого в гоголевском творчестве, вторая редакция которого (пишущаяся одновременно с первым томом "Мёртвых душ") даёт ключ не только к самим "Мёртвым душам", но и ко всему последующему Гоголю. В то же время он пишет повесть "Рим", где создаёт образ вечного города. Он противопоставляет его кипящему Парижу и всей остальной Европе, которая или танцует, или курит табак, или занята своими мелкими делишками. И в это же самое время он задумывает драму из запорожской жизни.
Запорожцы и Чичиков? Вольные казаки, гуляющие на просторах новороссийских степей, и… Коробочка? Да, всё это пишется одною рукой и в одно время. "Ещё один Левиафан затевается", – сообщает он своим корреспондентам в Россию, не поясняя ни размеров, ни облика этого Левиафана. Впрочем, раз Левиафан – значит, великан. Левиафан – это нечто вселяющее страх. Но страх у Гоголя может вселять и прекрасное. Даже уродства жизни, возведённые, как говорил он, в перл создания, могут заставить онеметь зрителя при виде их совершенства – того полного воплощения безобразия, которое и без-образное претворяет в образ. "Идеалами огрубения" назвал Гоголь образы бессмертной комедии Фонвизина.
Но обратимся к самим "Мёртвым душам", пора вспомнить об их герое, покачивающемся среди российских просторов в своей бричке, на облучке которой позёвывает Петрушка, ведёт свою беседу с пристяжным Селифан, и, закрыв глаза, забыть про сияющий и тёплый Рим, про воздух Кампаньи и вдохнуть запах сырости только что смоченных дождём полей, запах коней, упряжи, кожи и сам запах России, так и тянущий с каждой строки этой поэмы.
Глава вторая. Мёртвые души
…"Мёртвые души", преддверие немного бледное той великой поэмы, которая строится во мне и разрешит, наконец, загадку моего существования.
Гоголь – А. С. Данилевскому, май 1842 года
1
"Мёртвые души" часто сравнивают с "Илиадой". Да и сам Гоголь не очень спорил с теми, кто сопоставлял его поэму с поэмой Гомера. Косвенно он давал понять, что сходство есть – не в материале, а в масштабе, в замысле и в духовном просторе, который он стремился обнять. Простор накладывался на простор. Чичиков в отличие от своих предшественников вырывался. До него, может быть, один Тарас Бульба смог это сделать. Колдун в "Страшной мести" пытался, но упёрся в стену Карпатских гор. Поприщин улетал на тройке в воображении, Хлестаков – где-то за сценой и не так уж далеко – в Саратовскую губернию. Чичиков же, судя по его подорожным, сумел везде побывать – и на севере, и на юге, и на Волге, и бог знает где. Он и на границе служил, и Малороссию объездил, и в Белоруссии и Польше побывал. Он вольный казак в отличие от своих прикреплённых к департаментским стульям предшественников. Он перекати-поле, он "запорожец" в некотором роде, хотя и носит чин коллежского советника. По чину ему положено было бы сидеть на месте, расти на этом месте и произрастать, накапливать крестики и оклад, пенсию и движимое-недвижимое. Он же волею судеб брошен в житейское море и носится по его бурным волнам, как челн (мы повторяем этот образ потому, что он образ Чичикова), ломая в щепы борта и обрывая парус, прибиваясь и не прибиваясь то к одному берегу, то к другому.
Чичиков, надорвавшись на лёгких предприятиях (имевших, правда, в перспективе капитальную цель), ищет покоя и прочности. Он хочет осесть, перестать ездить – и для того ездит.
Сравнивая его с прежними гоголевскими героями, мы видим, как противоположен он им, как замешен совсем на иных дрожжах, как даже готов отречься от них, посмеяться над ними, над всеми их воздушными замками, несуществующими невинными красавицами, Испаниями, орденами Владимира III степени. Он "хозяин", "приобретатель", не вертопрах. Я бы назвал его реалистом в отличие от Хлестакова, Поприщина, майора Ковалёва и даже поручика Пирогова.
Те были романтики. Они пускались за шлейфом женского платья, который, как тот снег, который чёрт напускает в глаза голове в "Ночи перед Рождеством", приводил их не туда, обещал им конфуз и посмеяние. Они начинали с неопределённых мечтаний и упований на случай, на бог знает что – Чичиков начал с копейки. С одной-единственной, неделимой, которую превратил в пятьсот тысяч. Не в том смысле, что копейку эту пустил в оборот (на самом деле была полтина, которую оставил ему отец), а копейку души своей положил в основание того Дома, который он собирается строить где-то в Херсонской губернии.
Вспомните дорожную шкатулку Чичикова – это же поэма! Это поэма о приобретательстве, накопительстве, выжимании пота во имя полумиллиона. Там всё в порядке, всё разложено по полочкам – и чего там только нет! И сорванная с тумбы городская афишка, и приглашение на свадьбу, и театральный билет, и какие-то записочки, счетца. И гербовая бумага лежит отдельно, и деньги в потайном ящичке, и приспособления для туалета. И романчик всунут на случай праздного препровождения времени. Та же куча Плюшкина, только не растрёпанная, неорганизованная, бессмысленно наваленная, а приведённая в симметрию, где каждый предмет – к делу, где всё спланировано, лишнее отметено, нужное не позабыто. Куча Плюшкина – это бессмысленное накопительство и уничтожение накопленного, шкатулка Чичикова – уже предвестие деловитости Штольца, да и сам Чичиков говорит, как бы обещая гончаровского героя: "Нужно дело делать".
Да, Чичиков реалист, да, он не Хлестаков, не Поприщин, не Собачкин, не Ковалёв. Да, его надуть трудно. Сам он надувать мастак. Но мечта Чичикова в той ситуации, в которой он действует, – разве не мечта? Разве это тоже не некая ненадёжность, некий воздушный замок, хотя и выстроенный, кажется, на прочном фундаменте миллиона? Почему же то и дело сгорает и прогорает гоголевский герой, почему его аферы, сначала так возносящие его вверх, всякий раз лопаются, не удаются? Риск, закон риска? Конечно. Ведь он плутует, а плут не может не рисковать. И из взлётов и падений состоит жизнь плута – таков уж закон. Но всё же, но всё же…
Смог ли бы отъявленный и прожжённый плут так довериться Ноздрёву, так ему сразу и ляпнуть насчёт "мёртвых"? Разве не понял бы он, что Ноздрёв всё разболтает? Афера Чичикова фантастична, романтична, потому что действует он в фантастической стране, и он вынужден, несмотря на логику своего "приобретательства", подчиняться законам действительности. Он вынужден увлекаться против своего желания, он не может иначе, потому что дело делать там, где он плутует, по законам дела немыслимо. Потому что тут, с одной стороны, – Собакевич, который всё понимает и будет врать до конца, который молчун и себе на уме, а с другой – пребывающий в именинах сердца Манилов, который может брякнуть о деле совсем не по-деловому, или Коробочка, которая вовсе не понимает, что на свете происходит, и простодушно отправляется в город, чтобы узнать, не продешевила ли она "мёртвых".
Тут хаос, неразбериха, никакого закона – и потому незаконен при этих условиях пытающийся "законно" плутовать Чичиков, плутовать по своему внутреннему "закону" плутовства, то есть в согласии с логикой и расчётом. Логика и расчёт прекрасная вещь, но они отказывают там, где только безумие и несообразность могут спасти, русское авось, как расцепляются вдруг, сами по себе, неизвестно отчего сцепившиеся на дороге тройка Чичикова и шестерня губернаторской дочки, и не могут им помочь в этом бестолковые усилия дяди Митяя и дяди Миняя.
Задумывая своё очередное "дерзкое предприятие" – аферу на таможне, – Чичиков математически вычисляет его, готовит, подготавливает. Он не надеется на случай, на какое-то постороннее вмешательство чудесных сил. Он не сидит и не ждёт (как Подколесин, например), что счастье само свалится на него с неба. "Тут в один год он мог получить то, – пишет Гоголь, – чего не выиграл бы в двадцать лет самой ревностной службы". Но как ни строил это предприятие Чичиков, как ни мастерил и ни подстраховывался заранее, полетело прахом ловко задуманное предприятие и исчез, как облако, уже схваченный им миллион. И из-за чего? Из-за пустяка, из-за бабы.
Началось всё, как в повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче. "Чорт сбил с толку… перебесились и поссорились ни за что. Как-то в жарком разговоре, а, может быть, несколько и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника (своего компаньона по "предприятию" – И. З.) поповичем, а тот, хотя действительно был попович, неизвестно почему – обиделся жестоко… "Нет, врёшь: я статский советник, а не попович, а вот ты – так попович!" И потом ещё прибавил ему в пику для большей досады: "Да, вот, мол, что!" Последовал донос, но и "без того была у них ссора за какую-то бабёнку, свежую и крепкую, как ядрёная репа…". В итоге "бабёнкой воспользовался какой-то штабс-капитан Шамшарев", а Чичиков и его оскорбитель были изгнаны со службы и взяты под следствие.
Ну скажите, какой же тонкий плут себе такое позволит, какой "хозяин" так неосторожно осечётся? Да он обласкает этого дурака статского советника, скажет ему: "Конечно, не ты, а я – попович, и возьми себе на здоровье эту бабёнку, только мои полмиллиона при мне оставь" (впрочем, последние слова он произнесёт про себя), он его до дому доведёт, если тот выпивши, и спать уложит. "Холодные приобретатели" так не горячатся. Тут страстность видна, амбиция, тут о чести вспомнилось – и взыграла кровь. Да и слабость – слабость к женскому полу – подвела. Тому, кто решается на миллионное предприятие, это не к лицу. Сжав зубы, должен он отказаться не только от бабёнки, но и от отца родного. Это романтик себе может позволить, мечтатель, а не тот, кто задумал в один год перескочить двадцать лет. Реалист Чичиков срывается на романтизме, на недостаточной холодности, железности. Неся в себе все черты "подлеца", он всё же подлец какой-то странный, с заскоками, с отклонениями в чисто русскую сторону (взяли, выпили – и рассорились), в какие-то хлестаковские прыжки и поприщинские безумства.
А история с губернаторской дочкой? Разве не она подвела его окончательно? Разве не на ней он срезался и выпустил из рук, может быть, уже готовое порхнуть ему в руки счастье? Не пренебреги Чичиков вниманием городских дам, обделай он свой интерес к губернаторской дочке тонко, тайно, не публично – всё было бы прекрасно, и, глядишь, сосватали бы его те же дамы и под венец отвели, да ещё говорили бы: "Какой молодец!" А он рассиропился, он на балу свои чувства выказал – и тут же был наказан. Не ополчись на него губернский женский мир, сплетни Ноздрёва и россказни Коробочки ничего бы не сделали. Те же дамы снесли бы их в мусорный ящик. Но пламя разгорелось из-за них.
Как всегда у Гоголя, в дело встряла женщина, и полетело вверх тормашками дело, лопнула логика, рухнуло предприятие, затевавшееся ловким мужским умом.
Застыл наш герой перед куклой-красавицей (Гоголь называет её и статуей, и игрушкой из слоновой кости – все сравнения мёртвые), неосмотрительно потерялся, замешкался на миг и заварил кашу. Сначала он об этой губернаторской дочке как-то отвлечённо подумывал, вроде того "славная бабёшка!", но мысли те за пределы расчёта и "на всякий случай" не выходили. Засёк в памяти её лицо, отложил в свою внутреннюю шкатулку и покатил дальше. Это по-хозяйски, по-чичиковски. Но "пассаж" на балу, восстановивший против него всю женскую половину города, – это уже из другой оперы. Так забыться мог разве Иван Александрович Хлестаков или какой-нибудь Пискарев, а не Чичиков.
То и дело срывается герой поэмы в эту стихию своих предшественников и собратьев, срывается с холодных высот эгоизма и беспредельного нюха на реальность. Так вываливается он однажды буквально в грязь, когда подвыпивший Селифан, сбившись с дороги, заезжает со своей тройкой в канаву.
Падения Чичикова позорны и конфузны, они напоминают падения гоголевских хвастунов и мечтателей, испанских королей и разочаровавшихся идеалистов. Но в отличие от них он вновь берётся за дело.
Обтерев грязь со своего фрака и припрятав кое-какие оставшиеся деньжонки, он в который раз начинает с нуля, не отчаиваясь, не сдаваясь, а лишь "съёживаясь" и собирая свою волю в комок. Эти героические усилия Чичикова выдают в нём в некотором роде героя, хотя героизм Чичикова комичен – он преследует ничтожные цели. Да и сам приступ неприступной крепости миллиона выглядит в поэме пародией на героику, ибо штурмуется всё-таки миллион.
Вся поэма есть некая гигантская пародия на исторические события в мировом масштабе и, являясь русской Илиадой, вместе с тем иронически осклабливается в сторону старца Гомера. Сама история в форме её чрезвычайных и героических проявлений, кажется, является объектом пародии Гоголя, ибо в его "истории" всё обыкновенно: и герой, и местность, и масштаб, и предмет раздора.
Историческая тема, можно сказать, въезжает вместе с Чичиковым в город NN. Не успевает он расположиться в трактире и заказать себе сосиски с капустой, как на него взглядывают с исторических полотен исторические лица, которым предстоит созерцать его русский обед. Чичиков поедает свои сосиски, мозги с горошком, пулярок и пирожки, а исторические герои, смотрящие с картин, только облизываются. История встречает его и в столовой Манилова: дети хозяина оказываются Алкидом и Фемистоклюсом, и между ними разыгрываются военные действия, состоящие в том, что Фемистоклюс кусает Алкида за ухо. Чичиков даже поднял несколько бровь, пишет Гоголь, услыхав это "отчасти греческое имя". Появление античных имён в соседстве с соплей, которую готов уронить в суп Фемистоклюс (в этом прибавлении к имени Фемистокла "юс" есть нечто бесконечно снижающее исторического Фемистокла), и бараньей костью, которую грызёт Алкид, обмазывая себе щёки жиром, в мирнейшей и сахарнейшей Маниловке производит комический эффект.
Но тема истории не прерывается на этом. Даже на стене дома Коробочки, куда уже ей (истории) вовсе незачем заглядывать (Манилов всё-таки бывший офицер), висит не кто иной, как Кутузов, напоминая Чичикову о славных делах своего отечества, на которые так мало похожи его, чичиковские, неблаговидные поступки.
Как тени сопровождают Чичикова в его странствиях образы всяческих всадников и полководцев, вождей революций и мировых знаменитостей. В доме Собакевича "на картинах все были молодцы, все греческие полководцы, гравированные во весь рост: Маврокордато в красных панталонах и мундире, с очками на носу, Миуали, Канари. Все эти герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу. Между крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился Багратион, тощий, худенький, с маленькими знамёнами и пушками внизу…".
И всё время, пока между Собакевичем и Чичиковым идёт деловой разговор, пока они торгуются и не сходятся в цене на "мёртвых", эти портреты (тоже в некотором смысле "мёртвые души") смотрят на них со стен, принимая участие в торге. "Багратион, – пишет Гоголь, – с орлиным носом глядел со стены чрезвычайно внимательно на эту покупку…" Бедная история! Ей ничего не остаётся делать, как принимать то, что совершается на её глазах, – она даже съёживается, уменьшается от смущения.
Когда Чичиков попадает к Ноздрёву, воинственная историческая тема сходит с картин на землю. Разыгрывается сражение между шулером хозяином и хитрецом гостем, который отказывается играть с ним в шашки. Ноздрёв приступает к лицу Чичикова с кулаками, как молодой поручик, воображающий себя Суворовым, штурмующим какой-нибудь Измаил. Но через минуту этого "Суворова" берут под арест "по случаю нанесения помещику Максимову личной обиды розгами, в пьяном виде". "Суворов" попадает в руки капитан-исправника, а Чичиков, в котором дамы города NN найдут впоследствии "что-то даже марсовское", вскакивает в бричку и несётся что есть духу прочь, радуясь, что сохранил бока и весь свой род для грядущего "потомства".
Впрочем, чичиковские Бородино и Троя ещё впереди. Главное сражение будет дано им в городе, где и свершится тот самый "пассаж", о котором предупреждал автор читателя, пуская своего героя в поездку по губернии. Полем сражения сделается бал – бал у губернатора, где сойдутся все враждующие армии и где Чичиков будет произведён в "Марсы", а потом низвергнут, вновь поднят и опять опущен в неведомые глубины. Тут-то запляшут и затанцуют в поэме древние греки и "рыцари", все эти Зевесы и Прометеи, жрецы Фемиды и местные Маврокордато. Но до того Гоголь как бы ещё раз произведёт ревизию города и ревизию истории в его лице, совершив вместе с Чичиковым обход "сановников" и "властителей", палат и частных домов, где закрепится и получит законное основание его покупка.