Причины торопливости Зины и Лёньки Частухина были непонятны и мне самому, хотя нельзя сказать, что именно тогда, до войны, меня этот вопрос занимал слишком сильно. Скажу даже больше - тогда я вообще не думал об этом, не тот был возраст. Просто запомнились шумные, живописные сигалаевские свадьбы - две свадьбы подряд в одной семье, согласитесь, событие необычное, запоминающееся.
Ясность в понимании этой двойной свадьбы пришла ко мне гораздо позднее, много лет спустя после смерти Кольки-модельера, когда многое уже было прожито, пережито и понято в своей собственной жизни, когда многое переменилось в окружающем нас мире вообще, и, сопоставляя впечатления своего детства и размышления зрелости, день нынешний и день минувший, я начал по-иному осмысливать впечатления детства, и кое-что из них предстало передо мной совсем в ином свете, чем раньше.
А тогда, до войны, я просто невольно накапливал наблюдения над жизнью семьи Сигалаевых, как близкий их сосед и как мальчик, в котором в силу свойств определённого возраста красивые сигалаевские девчонки всегда возбуждали естественный и неотрывный интерес.
И была ещё одна причина, ставшая мне понятной тоже только в теперешнем моём возрасте, по которой семейство Кости и Клавы Сигалаевых постоянно привлекало моё внимание.
Я был единственным ребёнком в своей семье. За несколько лет до моего рождения у моих родителей появился на свет сынишка, мой старший брат. Но его не уберегли от опасной болезни. В годовалом возрасте он умер, и поэтому, когда родился я, мама не захотела больше иметь детей, боясь, что если и с ним что-нибудь случится, то это будет слишком сильной душевной травмой для меня. Поэтому всё внимание и все заботы родителей были сосредоточены на мне одном - может быть, даже излишне сосредоточены, чем это требуется в детстве для одного человека, хотя кто имеет право упрекать своих родителей за "лишнее" тепло и ласку в детстве, кто рискнёт назвать ненужным это тепло и ласку именно в этом возрасте?
И вот, росший без родных братьев и сестёр, я был лишён в детстве возможностей делиться откровениями своего возраста с равными мне по детскому мироощущению и родными по крови существами.
Мне кажется, что это очень важно - иметь в начале жизни в лице родного брата или сестры как бы своего духовного и единокровного сверстника, как бы сердечного поверенного в открытии первых тайн мира, с которым можно делиться наивным, но сокровенным, не опасаясь - как это бывает иногда в отношениях просто с товарищами, - что эти сокровенные тайны из-за изменившихся отношений с товарищем или другом станут всеобщим достоянием. Ведь главная формула отношений с братом или сестрой не изменяется ни при каких обстоятельствах - брат всегда остаётся братом брату, а сестра - всегда сестрою сестре. И это, наверное, особенно ценится в детстве. И поэтому папы и мамы, сознательно идущие на то, чтобы повторить себя всего лишь в одном экземпляре, невольно, хотят они этого или не хотят (и никто их не упрекает за это), создают для своего ребёнка особые условия, в которых он опрокидывает вовнутрь самого себя все свои первые наблюдения над окружающим его миром, в которых он делает самого себя своим единственным и молчаливым собеседником в своих открытиях тайн этого мира. Хорошо это или плохо - не знаю.
Так вот, в своих первых детских настроениях и состояниях я был постоянно замкнут только на самом себе. И от этого очень рано, как мне сейчас вспоминается, начал наивно анализировать окружающую меня жизнь и делать, вероятно, весьма сомнительные выводы о её положительных и отрицательных сторонах, считая все эти выводы абсолютно правильными для себя. Ведь никто же не подвергал эти выводы сомнениям - ни братья, ни сёстры.
И я очень завидовал тогда сигалаевским девчонкам. Мне казалось, что они живут какой-то иной, особой, во многом отличной от моей жизнью. Я постоянно задавал самому себе один и тот же вопрос: почему они, сёстры Сигалаевы, всегда шумны, веселы, подвижны, а я всегда сижу в своей комнате с книгами, коллекциями марок, с деталями своего деревянного детского конструктора? Почему их, сигалаевских девчонок, так много, а я один? Почему им никогда не скучно, а, наоборот, всегда хлопотливо и дружно, а я всё сижу один и перебираю марки с изображением далёких и почти нереальных тропических стран или строю из своего деревянного конструктора какие-то фантастические дворцы и замки с причудливыми колоннадами, арками и башнями?
Почему они, сёстры Сигалаевы, так часто поют, дурачатся, играют на гитаре, бегают в магазин, развешивают во дворе бельё на верёвках, а я петь не умею, играть ни на чём ещё не научился, в магазин меня не посылают? "В чём же здесь дело?" - думал я, вечно погружённый в эти одинокие и грустные свои размышления. Мне казалось, что тут допущена какая-то несправедливость - почему они, сёстры Сигалаевы, почти всегда всем довольны и почти никогда не бывают ничем озабочены? Неужели они никогда не мучаются теми проблемами, над которыми мучаюсь я сам, например: неужели я умру? неужели умрут мои мама и папа, как умерли дедушки и бабушки? а вдруг, если я умру и меня закопают в землю, это будет просто ошибка, и я очнусь под землёй - и что же тогда будет?
Наблюдая за семьёй Сигалаевых ежедневно, сталкиваясь с каждой из сестёр по нескольку раз на день, я отчаянно завидовал их какой-то изначальной коллективности и нерасторжимой никакими, даже самыми враждебными, обстоятельствами сплочённости. Они все, сигалаевские девчонки, были как бы объединены (уже только одним фактом рождения в одной семье) некоей неподдающейся никакому распаду идеей (это уже мои теперешние мысли), как бы подчинены какому-то высшему смыслу жизни, который не мог быть опровергнут ничем и никогда.
Короче говоря, с самого раннего своего детства, насколько я сам себя помню, я испытывал жгучий интерес к многоголосому и шумному быту рыжего семейства Сигалаевых. Я тайно наблюдал за всеми сигалаевскими сёстрами, часами думал о них, сравнивал одну с другой, фиксировал детали их поведения, оценивал успехи у мальчишек с нашего двора, анализировал свои собственные чувства к ним. За двадцать два года жизни на Преображенке на всех стадиях своего возраста я последовательно испытал острую влюблённость во всех сигалаевских девчонок и прошёл через все человеческие этапы интереса к каждой из них, когда сначала мальчик, потом подросток, потом юноша и, наконец, молодой мужчина испытывает неутолимое любопытство и неизбежную тягу сначала к девочке, потом к девушке и, наконец, к молодой женщине.
Когда старшая из сигалаевских сестёр, Тоня, "сдалась" под ударами сапожного молотка Кольки Крысина (немалую роль здесь сыграли и те деньги, которые лопатой начал загребать Колька за свои модельные лодочки, и это были верные, надёжные деньги, а не те непостоянные и редкие червонцы, которые раньше лишь изредка капали на "вшивый двор" от махинаций мамы Фроси - она была главной добытчицей всего семейства, от старого Фомы и младших братьев толку в смысле достатка было мало), когда Тоня Сигалаева вышла замуж за Кольку-модельера, - в поле моего внимания невольно попал и весь "почтенный" воровской клан Фомы Крысина.
Конечно, нельзя было сказать, что до этого я ничего не знал о семействе Крысиных. Об этом, живя на Преображенке, просто невозможно было не знать. "Вшивый двор" со всеми его живописными обитателями был такой же достопримечательностью Преображенки, какими были и Преображенское кладбище, и Преображенский рынок, и обе Преображенские церкви - никонианская и старообрядческая, и, наконец, небезызвестный Преображенский монастырь, возникший на месте знаменитого Преображенского дворца, где укрывался молодой Пётр от своей сестры Софьи, где происходили допросы и казни взбунтовавшихся стрельцов, где познакомился когда-то юный царь с иностранными жителями слободы Кукуй. (Тот самый исторический Кукуй, о котором хорошо известно из романа Алексея Толстого.)
Наш дом, то есть дом, где я родился и прожил первые двадцать два года своей жизни, отделял от "вшивого двора" только узкий и короткий переулок, в названии которого тоже сохранилась Петровская эпоха. Переулок этот назывался Палочным. Без малого три столетия назад выстраивались здесь в две шеренги преображенские гренадеры со шпицрутенами в руках, сквозь строй которых гнали приговорённого к ударам палками солдата. Саженные преображенцы опускали на его спину шпицрутены и забивали, по всей вероятности, каждый раз несчастного насмерть. (А школа моя, где я окончил первые четыре класса, стояла на улице Девятая рота - тоже отзвук Петровской эпохи.)
Так вот, "вшивый двор" находился как раз напротив нашего дома, и поэтому я, естественно, не мог не быть знакомым с тем местом, где обитал "почтенный" клан Фомы Крысина, но знакомство это до женитьбы Кольки-модельера на Тоне Сигалаевой было, конечно, весьма абстрактным. Теперь же, после того как Тоня переехала из нашего подъезда на "вшивый двор", я, влюблённый в неё бескомпромиссной, ничего не прощающей любовью мальчика к молодой женщине, взревновал её и к "моделёру", и ко всему семейству Крысиных вообще. И это (ревность, наверное, одно из самых пытливых человеческих чувств) значительно расширило мои представления о воровском клане Фомы Крысина и придало им вполне конкретный характер.
Часами ходил я вокруг "вшивого двора", прислушиваясь ко всем разговорам о его обитателях, и постепенно знания мои об основателе знаменитого рода легендарных Преображенских и черкизовских жуликов и ворюг приобрели, я бы сказал, законченную историческую стройность и даже некоторую генеалогическую ясность.
Старый Фома Крысин к тому времени, когда старший его сын породнился с семьёй Сигалаевых, был уже не у дел. Он, правда, приторговывал ещё иногда по случаю краденым, но что наживал на этом, то и пропивал. Домой, жене и сыновьям, Фома в последние годы не приносил ни копейки и жил с ними под одной крышей из милости.
А когда-то знавал и он лучшие времена, когда-то имя его звучало среди московских уголовников авторитетно и весомо, когда-то ни одно крупное дело в Черкизове, Сокольниках или Измайлове не проходило без той или иной степени участия в нём Фомы Крысина. А узкой специальностью жены его, Фроси Крысиной, было редкостное умение красиво и без следов фармазонить. Это была загадочная сфера мошеннической деятельности - обман на доверии, основанный на глубоком понимании человеческой природы, когда потерпевший как бы сам отдаёт тебе свои деньги и потом очень не заинтересован в том, чтобы о полной или частичной пропаже этих денег узнала милиция, а в давние времена - полиция, матушка-заступница всех "умных" людей, не жадных на подношения ей, полиции, её законной доли.
Фома Крысин появился на Преображенке ещё до революции - пришёл в город на заработки из деревни. Судьба его поначалу повторяла судьбу чеховского Ваньки Жукова - нанялся в ученики к сапожнику, был неоднократно бит и просто так, и за непотребную свою фамилию. Потом убежал, бродяжничал, снова поступил в приказчики, научился воровать (как это и требовалось на таком месте от века) и у купца, и у покупателей одновременно. Потом приспособился провожать по домам из соседнего кабака пьяных лабазников, а заодно и шарить у них, у бесчувственных, по карманам. С этого всё и началось. Рука и глаз постепенно сделались привычными для чужих карманов. И спустя некоторое время Фома Крысин был уже профессиональным и очень везучим вором-карманником, промышлявшим в центре города и отползавшим после каждой удачи на несколько дней на окраину, на Преображенку, чтобы не примелькаться. Эта случайно найденная формула ("работа" - в центре, жизнь - на окраине) спасала поначалу Фому от тюрьмы. Краденые деньги он пропивал в кабаках Сокольников и Стромынки, а здесь никто не знал - откуда они у него. Здесь Фома был похож на молодого купчика средней руки, гуляющего на барыш от торгового дела.
Фоме долго везло, долго светил ему ясным месяцем в ночи его тёмного ремесла удачливый воровской фарт, но никакое везение, никакой фарт не может, естественно, продолжаться бесконечно. (Все эти детали и подробности я, конечно, узнал не сразу, они накапливались постепенно, в течение многих лет знакомства с обитателями "вшивого двора".) Однажды и Фома Крысин был схвачен за руку в ювелирном ряду Петровского пассажа, отведён в участок, бит дюжими околоточными и судим. Он прошёлся по этапу до каких-то не слишком далёких сибирских местностей, но благодаря сметливому уму (дураку среди карманников, конечно, делать было нечего) сумел сократить свой срок и по прошествии совсем незначительного времени снова объявился на Преображенке.
На каторжных перекрёстках Фома Крысин, конечно, обзавёлся новыми знакомствами, но ничего хорошего это ему не дало. Шайка домушников-скокорей ("скок" - так называлась на блатном жаргоне домашняя кража), к которой он примкнул, засыпалась уже через полгода, и бравый Фома снова отправился по этапу. На этот раз он задержался в Сибири уже надолго - освободила его только революция.
В Москву Фома вернулся не с пустыми руками. Во-первых, в карманах позвякивало кое-какое золотишко, которым удалось разжиться на руднике, где он, катая тачку и добывая драгоценный металл, обогащал не только казну империи и кассу господ Рябушинских, но и про себя не забывал.
А во-вторых, Фома привёз из каторги невенчанную жену Фросю - дочь какого-то отпетого сибирского чалдона и внучку польского ссыльнопоселенца за восстание 1863 года. На руках у Фроси, естественно, посапывал годовалый младенец мужского пола - Николай Крысин.
Второе путешествие за Урал на казённый счёт сильно охладило пыл Фомы - он решил бросить специальность. В Черкизовской яме за Преображенским рынком, где до революции на многочисленных хазах и малинах, в полуразвалившихся хибарах и мазанках гнездился преступный мир северо-восточной окраины Москвы, стекавшийся сюда из Сокольников, Богородского, Измайлова и Благуши, Фома присмотрел средней руки деревянный домишко и за умеренную цену приобрёл его. Сибирское золотишко помогло выправить бумаги на инвалидность, в которых было записано также, что гражданин Крысин является безвинно пострадавшей жертвой царского режима. Это позволило ему отвертеться от мобилизации в Красную Армию, и всю гражданскую войну Фома прокантовался в кооперации на Преображенском рынке в должности не то весовщика, не то кладовщика - одним словом, должность была не пыльная, а место хлебное - Фома запускал иногда руку в кооперативный карман по самый локоть.
И во дворе деревянного домика в Черкизовской яме дела шли тоже очень хорошо. Фрося разбила огород, посадила в сарай на откорм двух кабанов, приторговывала на рынке кое-какой мелочишкой, слегка фармазонила. Но главная её забота была, конечно, о детях - семья Крысиных непрерывно увеличивалась. Фрося рожала как пулемёт, и всё время одних мальчишек. Половина из них умирала (зачаты они все были, разумеется, в сильнейшем хмелю - Фома пил каждый день и жену постепенно приучил к стакану), но Фросю практически никогда и не видели не беременной. В такой ситуации ей было удобнее заниматься и своими торговыми делами - к женщине в "положении" у милиции, конечно, претензий было меньше.
Подошёл нэп. На Преображенском рынке запахло коммерцией. Открывались лавки и магазинчики, из пригорода попёрли в собственные мясные и молочные ряды трудолюбивые хозяева крупных приусадебных участков. За какие-то полгода почти полностью изменился вид Преображенской площади - она теперь вся была сплошь уставлена частными извозчиками: коляски, пролётки, рессорные брички, сохранившиеся из прошлого века экипажи, кожаные ландо с откидными карманами, телеги, дрожки и чуть ли не старинные кареты с фигурными фонарями. У извозчиков на заставе была своя, на паях, любимая чайная "Тройка" - с граммофоном, самоварами, блинами с икрой, белыми фаянсовыми чайниками, кровавой извозчичьей колбасой, сбитнем и так далее.
На Преображенской площади гостеприимно распахнул свои двери коммерческий ресторан первого разряда братьев Звездиных. Вокруг него и в прилегающих к площади переулках и улицах (на Бужениновке, Суворовской, на Потешной улице - тоже отзвук петровской поры) мгновенно, как грибы после дождя, стали вырастать всевозможные частные кабаки, трактиры, пивные шалманы, гадючники, "рыгаловки". Сюда потянулась шпана, базарная рвань, мелкое жульё. Солидные измайловские и сокольнические громилы, как правило, сидели только в ресторане братьев Звездиных Преступность северо-восточной окраины города, загнанная в суровые годы военного коммунизма милицией и чека в подполье, подняла голову, начала принюхиваться к сквознякам новой эпохи, поползла со дна Черкизовской ямы к оттопыренным пухлыми бумажниками карманам новоиспечённых советских купцов и нэпманских скоробогагеев.
Во всей этой новой коммерческой ситуации, во всей заново ожившей атмосфере всеобщей купли-продажи, в поднявшейся девятым валом волне наживы и обогащения сердце Фомы Крысина испытывало противоречивые чувства. С одной стороны, за его спиной была жена, дети, дом, огород, приличное место на рынке. С другой стороны, с такой скоростью создавались вокруг него небывалые капиталы, так бойко торговали частные магазины и лавочки, трактиры и рестораны, так торопливо возникали всякого рода кредитные товарищества и кооперативные общества, то есть так быстро мелькали перед полуприкрытым до времени взором Фомы ручьи, реки, потоки и даже водопады денежных знаков, что преступному, хищному сознанию Крысина было почти не под силу отказывать себе от участия хоть в какой-либо форме в этом неудержимом финансовом половодье. Тем более, что все эти денежные знаки где-то собирались вместе, стекались в чьи-то определённые руки, хранились в каких-то конкретных кассах и сейфах.
"Где, когда, сколько?" - мучительно думал Фома по ночам, и перед его глазами возникало стальное сверло, вонзающееся в дверь несгораемого шкафа, он слышал тугой скрип открывающегося сейфа, угадывал в темноте, в метнувшемся луче карманного фонаря, ровные пачки кредиток.
"Можно, можно, - думал Фома, - можно в этой свистопляске взять куш, а потом, притырив свою долю, глухо лечь на дно и переждать. И тогда хватит на всю жизнь".
Видения большого, безошибочного и удачного миллионного дела преследовали Фому Крысина днём и ночью.
Фома долго терпел. Катание тачки на золотой шахте давило на память. Но нэп набирал силу. Соседи Фомы по Преображенке, сидевшие в собственных лавках и магазинах на Семёновской площади и Стромынке, богатели на глазах, навинчивали на пальцы золотые кольца с изумрудами и бриллиантами, кутали жён в дорогие меха, покупали собственные выезды. Деньги вокруг ткались из воздуха, миллионы сами просились в руки.
И Фома, наконец, решился. Были собраны верные люди - в основном соседи в разные времена по тюремным нарам. На нескольких толковищах в Марьиной роще с выхватыванием ножей, страшными блатными клятвами, истерическими криками, ударами кулаками в наколки и надписи на груди Фома сколотил банду и, войдя в авторитет, стал её паханом.
Он не случайно выбрал место для толковищ. Как птица уводит опасность от гнезда с птенцами, так и Фома переключил возможный интерес уголовки к своей персоне с Преображенки, от Фроси и детей, на Марьину рощу.
Дом был переписан на Фросю. Остатки сибирского золота ушли в обмен на оружие.
Фома Крысин с бандой изготовился перед своей знаменитой эпопеей, сделавшей его имя в двадцатых годах на Преображенке почти легендарным.