"Но ведь каждый человек наделен сознанием, объем которого с возрастом увеличивается! Коэффициент интеллекта растет!" - Однако сознание при этом остается коллективным, а это, как ни странно, значит - бессознательным. Такое, чисто функциональное сознание (и сопровождающие его эмоции) и, в сущности, сознание хищника, - фора: "добрая" природа предоставляет ее человеку для приспособления и выживания. Оно растет до 20–25 лет, после чего природа равнодушно отворачивается от человека, отныне предоставленного самому себе. Однако кроме природного начала у любого человека есть и нечто другое - свобода воли, воспользовавшись которой (и теперь и раньше) и можно в определенной степени выйти за пределы природы, отправиться по пути к самому себе.
Но почему одно человеческое существо отваживается стать на путь бытия (иногда даже кажется, будто оно просто предназначено для этого от рождения), другое ничего о нем не знает (а часто и не способно знать), третье - догадывается, но так и не решается сделать хотя бы шаг, четвертое, сделав несколько шагов, не выдерживает и со стыдом или отчаянием отступает? Все ли объясняет его решимость быть (один из мотивов позднего творчества Рильке) - или человек не вполне волен пользоваться своей свободой? Возможно, существует и другая причина, противодействия которой в иных случаях не преодолеть и свободе воли? Рильке не решал этого вопроса; я тоже не берусь его решать. Как бы то ни было, начало пути переживается новорожденной, самозародившейся личностью (ибо она начинает возникать только теперь) как освобождение и как чудо (не этим ли ощущением пронизаны строки "Флорентийского дневника"?).
Суть этого освобождения - в рождении из лона коллективного начала человеческой природы ее личностного начала, самого человека. (Психология называет это процессом индивидуации.) Коллективность, из которой здесь надо выпутаться (или, если угодно, вылупиться), - это не другие люди, а внутреннее коллективное начало в душе каждого отдельного человеческого существа; этот великий демон - его бессознательность, втайне управляющая его сознанием и стремящаяся любой ценой удержать полный контроль над сознанием навсегда. Поэтому попытки высвободиться из-под такого контроля - дело трудное и опасное. На этом пути не только нет никаких помощников, гуру и спасителей, но и вообще никого нет, кроме самого идущего. Мало того - там, кроме него, никого и не должно быть. Ведь самим собой можно быть только одному, а отнюдь не вдвоем или втроем. Путь к бытию (собственной личности) - одинокий путь, и иным быть не может.
Не надо пугаться этого одиночества. Потому что это - творческое одиночество силы и свободы, одиночество бытия. Оно вовсе не равнозначно ни самоизоляции, ни индивидуализму в его обывательском понимании. То и другое, напротив, есть удел существа, не пожелавшего стать самим человеком, а пассивно (значит, отрицательно) выбравшего судьбу "человека" как zõon politikón, общественного животного. Дурной парадокс? Ведь, казалось бы, общественные животные ни на минуту не хотят остаться в одиночестве, а потому только и делают, что общаются, считая, что общение - одна из высочайших добродетелей. Но как и для чего они общаются? Я еще вернусь к этой мысли, а пока скажу о том, чем, собственно, занимаются одинокие, в чем смысл их одиночества.
Читателю "Флорентийского дневника" уже ясно, что он - в росте, в вызревании. Но одинокий растит самого себя и зреет по своей воле. А это значит, что он творит самого себя, творит свое бытие, творит себя из "небытия" коллективности - в бытие личностью. Становясь человеком, он становится мастером, творцом-художником. Удивительно ли, что он, и только он, естественно излучает творчество всех видов, что жизнь его постоянно окутана атмосферой творчества? Ведь творить дано только бытию - небытие же бессильно, ибо поистине его нет.
Тут я хочу заранее отвести возможное непонимание этой мысли. Оно состояло бы в том, что речь идет лишь о людях творчества в особенном смысле - о тех, что пишут стихи и картины, высекают статуи, изобретают мелодии, находят новые формулы. И стало быть, в том, что в книге Рильке выражено только "творческое кредо художника". Но нет: у Рильке речь идет о том, как быть человеком вообще, как быть. Да, человек, идущий по пути бытия, как правило, способен на творчество в особом смысле; он даже почти неизбежно лучится им. Творчество, "плодоношение" - это, в сущности, непременный и чуть ли не побочный эффект и одновременно символ процесса индивидуации. Но творить самого себя - это вовсе не значит выражать свой рост (а бывает, и еще как часто, - застой, а бывает - и поражение) в словах, красках, звуках и иных знаках. Творчество собственной жизни как духовной полноты - вот что важно. А красота неизбежно будет сопутствовать такой - творимой - жизни. Есть же "обычные" люди, излучающие бытие много более мощное, нежели иные художники и музыканты. Ведь люди гораздо чаще берутся за краски и перья от внутренней пустоты, чем от полноты.
Одинокие же творят из своей полноты. (В сущности, творчество предназначено для собственного пользования творца - оно есть зеркало его роста и одновременно лестница его восхождения. А то, что его плоды достаются порой и другим, - это более или менее случайность.) А это значит, что по мере роста они заполняются бытием. Рильке говорит, что с тех пор, как он начал свой одинокий рост, он стал "более сознательным". О каком сознании идет речь? Ведь в свои 22 года он уже получил от природы все, что она могла и должна была дать, - обыкновенное, общее, коллективное сознание. Так что же заметил у себя поэт?
Не просто быть, а быть кем-то определенным, а тем более быть самим собой, - значит, знать, где проходит граница между тобой и всем остальным, значит, знать свое место среди всех других - иначе никакого бытия не получится. Но это возможно, только если знаешь и места всех этих других, и все места в целом. Чтобы быть, надо знать свое место в этом целом. Такое знание - это уже не просто сознание, а самосознание, на техническом языке философии - интеллигенция. Оно может достигаться и переживаться и в теоретической и в интуитивной формах, как у Рильке.
Что же дает эта интеллигенция личности? Благодаря ей личность становится перспективой (видом, "эйдосом") целого как единого - и его символом (то есть тем, что одновременно и остается самим собой, и является выражением другой, более высокой действительности). При этом она - не простая, а уникальная перспектива. А по мере роста личности эта перспектива (то есть она сама) становится все более чистой, прозрачной, впуская в себя созерцаемое и переживаемое ею целое, наполняясь им. (Уникальность - не самоцель личности: она естественным образом становится уникально-анонимной, по мере того как взращивает в себе внутреннюю тишину, чистоту и прозрачность.)
Как ни странно это звучит, но, вырастая и созревая, одинокая творящая личность становится все более "безличной", или, лучше сказать, анонимной: она все больше выходит из себя, и старое, данное людьми имя уже плохо удерживает ее новый смысл. Ведь она все больше начинает жить не собой, а целым, перспективой которого и является. А целое - на то оно и целое, что в некотором смысле не только единое, но и многое (как его источник). Значит, личность, врастая в целое, приобщается и к единому, и к многому - в его интеллигентном смысле, то есть в смысле его, многого, единства. Стало быть, она вновь, но уже интеллигентно, духовно, приобщается к коллективному (от которого, в его бессознательном выражении, начала удаляться в одиночество), к интеллигентно-коллективному виду целого, то есть к бытию, и переживает его как самое себя (такое мистическое отождествление личностью себя с целым, моментом которого она является, - одна из самых больших трудностей на пути ее становления). Этот-то слой реальности Рильке смутно угадывает в "мелодии вещей" и в хоре античной трагедии - смутно, потому что временами путает его с бессознательным вообще или с песнями "русских мужиков" (которых тогда, до своих поездок в Россию, представлял себе еще более смутно).
Все это легче понять, если сравнить рост личности с ростом дерева (как Рильке вполне традиционно и делает и теперь, и в поздние свои годы - дерево вообще один из самых древних символов человечества): корни означают внутреннее коллективное начало человека, мощный ствол - непреклонную волю к росту, ветви с цветами, а затем и с плодами, - творчество, от природы присущее такому росту, а вершина - максимальное развитие личности. Многие из растущих (которые сами по себе - немногие) перестают на этом расти, думая, будто дальше расти некуда. Но те, что и теперь сохраняют силу роста, продолжают расти… корнями вверх, врастая ими в небо (такой, алхимический по происхождению, образ перевернутого дерева встречается у позднего Рильке). Этот-то рост и означает новое приобщение к интеллигентно-коллективному началу космоса и достижение личностью (хотя бы и в предвосхищении) целостности самой себя.
Мысленно наложим этот универсальный, архетипический образ дерева на ситуацию "Флорентийского дневника". Что нашел Рильке в Италии на самом деле? В отличие от Гёте, он понял, что может, а пожалуй, и должен обойтись без "чудес немых искусств". Он нашел там точку начала пути к своей личности. И его поездка в Италию получает, стало быть, чисто символический смысл. Тамошние священные развалины и мощи искусства Возрождения - образ нижних корней дерева личности, пьющих животворные соки из перегноя былых достижений. Ну а верхние корни? Не возвращение ли это на Север, к себе самому? И в чем тогда назначение этих корней?
Если одинокий мастер дорос до них, то не в том ли оно, чтобы давать - в сфере того интеллигентно-коллективного, о котором говорилось выше? Ведь давать свое, и притом такое, что есть только у тебя, - это, в общем смысле, и составляет сущность творчества. Давать свое, уже найдя себя самого, уже зная свое место в пределах интеллигентно-коллективного вида целого, - вот что получится из всего этого. Но это означает - вступать в общение, в интеллигентное общение с тем целым, из которого мастер некогда взял, а теперь дает, преобразовав взятое в свое, в нечто уникальное, но в перспективе выражающее целое, - стало быть, дает в творческом общении.
"Искусство - это путь мастера к культуре", - говорит Рильке. Но что такое сама культура - об этом он не говорит (ни здесь, ни позже). Можно только понять, что интуитивно он улавливает в ней какую-то связь между личностью и творчеством. Чтобы представить ее себе яснее, надо изложить ее смысл в таком определении: культура есть свободная (подвижная) иерархия интеллигентно общающихся личностей (творческая сущность которых уже подразумевается). Кое-что здесь уже подготовлено предыдущими рассуждениями. Но откуда иерархия и почему она свободная?
Одинокому, шагающему по пути к себе самому, мастеру, творящему самого себя, поневоле приходится преодолевать собственное, внутреннее коллективное начало, высвобождаясь из его цепких и как бы насильственных объятий. Достигается это с большим трудом и постепенно, шаг за шагом (отсюда и сам символ пути). Одинокий выслеживает коллективное в себе и… ставит его на место. Это - единственное, что он может сделать: ведь уничтожить или выбросить коллективное вон нельзя, ибо оно - необходимый отрицательный внутренний момент всякого бытия. Пример такого выслеживания - то, что Рильке говорит о "великих общественных событиях".
Относиться к ним всерьез - значит оставаться смутно ощущающей, бессознательной частью коллективного (ибо оно существует и внутри и вовне, в виде реального коллектива человеческих существ). Сначала стать самим собой, а уже потом судить о них - вот в чем суть дела. Разобраться с ними - это один из шагов к самому себе.
Поэтому-то у Рильке речь и идет об освобождениях художника - а не об освобождении. И при каждом таком освобождении личность становится все более прозрачной и совершенной перспективой целого: она растет, она меняет свое место на более высокое - и знает об этом. Но она знает и о том, что сама она - элемент целого, и учится соотносить свой рост с положением других элементов. А новое место она всякий раз занимает сама, свободно - ведь никто не может сделать это за нее.
Ну а общение? Почему оно - привилегия только одиноких творцов, почему в нем отказано другим, тем, что не пошли по пути к себе самим? Но ведь ясно, что общение - это такое вступление в общность, при котором общающиеся сохраняют в ней свое индивидуальное бытие. А чтобы его сохранить, надо его иметь…
Тогда получается, что zōa politika вовсе не общаются - они всего лишь обмениваются информацией. (Но ведь это же делают и насекомые и компьютеры…) И все же их тянет друг к другу - ведь и в них потенциально живет человеческое начало. Ведь и они - перспективы целого, но только относительно непрозрачные, зияющие внутренней пустотой небытия, небытия самих себя, не знающие своего места и потому стоящие вне культуры. Стоит им остаться в одиночестве - и эта пустота пугающе встанет перед ними, свидетельствуя о том, что поистине их нет, они мертвы. Чтобы не знать об этом ужасе, а вернее, чтобы о нем забыть, они и заполняют себя суррогатами бытия, судорожно обмениваясь информацией или потребляя ее из независимых источников. Я имею в виду даже не столько телевизоры и Интернет, не разговоры, перебиваемые принужденным, слишком громким смехом, разговоры, в которых никто не слушает другого, - а скорее потребление того, что дали им одинокие. Вот они и читают (если они - так называемые интеллигенты) - и "классику", и модные новинки. Даже Рильке. (Кстати, и он говорит о страхе, не называя его причины, о страхе, что владел им до того, как он пошел к самому себе. Но, думаю, это больше был страх не найти пути, уже давно искомого им.)
Потребление (принципиально безграничное потребление вещей, чужого творчества, друг друга, Земли, "Бога", всего), эта космическая противоположность творчества, энтропия бытия, бочка данаид - не единственная попытка zōa politika заполнить внутреннее небытие. У них есть еще и самоутверждение, и им они заняты тогда, когда не заняты потреблением. Но человеческий способ утверждения своего бытия - внутреннего утверждения "одиноких" в своем бытии - им недоступен, ведь они по собственной воле лишены бытия. Поэтому им остается утверждать себя вовне. Они не имеют собственной ценности - поэтому изо всех сил пытаются получить ее извне, от других, таких же пустых, как они. Им во что бы то ни стало надо, чтобы их хотя бы замечали, - но сами замечать никого не хотят. Сами лишенные бытия, они отказывают в нем всем другим, а признают его лишь в той мере, в какой получают от этих других позитивную оценку. Они получают свое псевдобытие извне в виде признания (хотя бы того, что они существуют). И измеряют его конечно же количественно (ведь количество - пустая, самая "абстрактная", коллективная определенность бытия). Если они такового добились, то претендуют на большее - на славу, на власть. Так появляются немногие наполеоны и бесчисленные шариковы, утвердившие себя посреди коллективного небытия…
Но часто, очень часто они не добиваются никакого признания, а если и добиваются, то в глубине души знают, что оно ничего не стоит, потому что исходит от ничто. Тогда все муки неудовлетворенного (да и удовлетворенного) честолюбия и его обезьяны, тщеславия, выражаются в крике тоски - бессознательной тоски по своей несостоявшейся человечности, по бытию. Сознание общественных животных маскирует, заглушает эту тоску шумом любого сорта - и физическим шумом, и шумихой. За ними тянется длинный шлейф проявлений этой животной тоски - от повышения голоса до преступления. За всем этим, за любым шумом, глупостью и злобой, за лаврами и ларвами благополучия и самодовольства, кроется глубоко утаенное, бессознательное страдание, тоска по общению, по бытию, по личности - словом, по всему тому, чем не обладают неодинокие.
Так кто же на самом деле одинок, кто изолирован, кто эгоистичен - "одинокие", о которых говорит Рильке, или ныне всюду восторжествовавшие общественные животные? Тот, кто склонен прислушаться к сказанному, уже, вероятно, не нуждается в ответе. И если читатель согласится с тем, что оно имеет отношение к "Флорентийскому дневнику" и другим представленным в этой книге текстам поэта, то, выходит, речь в них идет вовсе не об искусстве и художнике (или не о нем в первую очередь), а о человеке вообще - об одиноком. Смысл того, о чем в них говорится, касается каждого. Тогда, может быть, слух благосклонного читателя не оскорбит мысль о том, что "одинокий" у Рильке - вовсе не сверхчеловек, а норма, всего лишь человек, каким он и должен быть, и одиночество - его естественное состояние.
Тем не менее одинокий мастер (творит ли он искусство или жизнь) остается человеком - он вовсе не сосуд всех добродетелей, не святой и вовсе не обязательно монах. Ведь "бытие" и "небытие", которыми выше охарактеризованы одинокие и то, от чего они уходят, - понятия относительные, в действительности человеческие существа состоят из "смешения" того и другого, и дело лишь в том, движется ли человек к тому или другому полюсу. Поэтому теперь уместно будет обратиться к Рильке как личности.
Наши тексты - свидетельства прорыва поэта к самому себе, прорыва, готовившегося в его душе годами. Читая их, мы можем сопереживать первым шагам личности, впервые осознающей себя как творящее себя бытие и пластически выражающей это осознание в произведениях искусства. Это, и только это, составляет смысл всякого подлинного творчества (искусства, религии и философии), все равно, осознается ли творцом или нет (как почти всегда и бывает). И если творчество не об этом, то либо оно - не творчество (а в лучшем случае хорошее ремесло), либо таково, что, уже обеспечив творцу бытие, заглядывает в просторы открытого космоса (а это бывает крайне редко - мне известен лишь один пример: поздний Рильке).