В эти дни кремлевская радиостанция не успевала принимать победные рапорты с Западного фронта: взяты Минск, Вильно, Слоним, Волковыск, Осовец… Теперь уже не тридцать - шестьдесят километров в сутки оставались за спиной красных войск! На севере поляков дожимал Гай, на юге - конница Буденного. Над полями, где цвела гречиха и колосилась рожь, слышались бешеный топот и ржанье коней, стрекотня пулеметов, победные, ликующие выкрики красноармейских глоток: "Даешь Варшаву!"
Из Харькова на запрос Москвы о положении дел на фронте пришел телеграфный ответ: "Товарищи Тухачевский и Смилга выехали в Варшаву!" Вся Европа была в панике. В Лондоне Ллойд Джордж заходился истерикой: "Польша заслужила наказание! Польская армия могла бы отразить врага, если б во главе ее стояли опытные и способные люди!" Находятся уже и такие политики, которые называют действия Пилсудского печальной ошибкой и даже авантюрой.
Это уже не гражданская война, это удар по мировому капитализму, способный разрушить сложившуюся веками международную систему и перекроить карту мира, зажечь огонь революции в Германии, Франции, Англии…
Пройдут годы, и писатель-эмигрант, бывший офицер Добровольческой армии Деникина Роман Гуль позволит себе сравнить идущие на Европу войска Тухачевского с санкюлотскими армиями Наполеона. О них, этих санкюлотских войсках, живописно поведали современники: "Нищая рвань со всего Лангедока и Прованса под предводительством босяка генерала". Созвучно писал о них и Стендаль: "Только беззаветная храбрость и веселость армии равнялись ее бедности. Люди смеялись и пели весь день".
Падали с ног, но смеялись и пели и бойцы Тухачевского. Это не то что стрелять в своих, таких же русских братьев, хотя и другой веры! Это защита своего отечества, это помощь братьям по классу в Европе, которая, как они считали, давно жаждет социальных перемен и ждет не дождется прихода красных. Поистине "мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!" - эта стихотворная бравада была тогда одной из любимых и популярных.
Ликовало и окружение Тухачевского:
- Товарищ комфронтом, позиции, которые царская армия не могла взять за три года, войска под вашим мудрым командованием перешагнули за одну ночь.
Тухачевскому это конечно же льстило, но он пытался погасить эйфорию:
- Не надо обольщаться первыми успехами. Настоящие бои еще впереди. Это не просто война - это война классов!
И он был прав: перед Варшавой тянулись две полосы сильных укреплений, представлявших собой бронированные окопы, оборудованные еще немцами во время мировой войны. Для обороны Варшавы Пилсудский собрал большие силы, подтянул все имевшиеся резервы. Особые надежды он возлагал на армию генерала Галлера, укомплектованную поляками из Познани, ранее служившими у немцев. Они были прекрасно вооружены германским оружием, шли в бой в отличном обмундировании, не забывая подшить белые воротнички и побриться. Их полковой обоз мог бы вызвать лютую зависть любого тыловика - высокие зеленые фуры, запряженные сытыми ломовыми лошадьми, загруженные превосходными продуктами, вплоть до кофе, никогда не отставали от войсковых колонн. Опасение вызывали лишь части, состоявшие из поляков, проживавших в бывшей Российской империи, которые старались улизнуть с боевых позиций, предпочитая мазурку и польку с девчатами ненавистной войне.
Пилсудский определил Варшавское направление как самое главное. Он сосредоточил здесь почти половину всех своих дивизий. Кроме того, Тухачевский получил данные о том, что Пилсудский готовит контрнаступление. Нужно было срочно принимать эффективные меры для развития успеха.
Против Польши были нацелены два фронта - Западный и Юго-Западный. Осуществить главный удар на Минск - Вильно - Варшаву призван был Западный фронт. Вспомогательный удар поручался Юго-Западному фронту, которому ставилась задача наступать в направлении Ровно - Брест. Предполагалось, что эти два фронта будут тесно взаимодействовать между собой в целях овладения столицей Польши. Для усиления Юго-Западного фронта туда была переброшена Первая Конная Буденного. У Брест-Литовска оба фронта должны были соединиться и образовать единый Западный фронт.
Главком С. С. Каменев направил командующему Юго-Западным фронтом Егорову телеграмму:
"С форсированием армиями Запфронта реки Нарев и овладением Брест-Литовском наступает время объединения в руках командзапа управления всеми армиями, продолжающими движение к реке Висле, то есть передачи в ближайшие дни Двенадцатой и Первой Конной армий из Югзапфронта в распоряжение командзапа".
Егоров, едва прочитав текст, тут же помчался к члену Реввоенсовета фронта Сталину. Тот прочел текст неторопливо, попыхивая трубкой, и, наконец, саркастически скривил губы:
- Этот поручик готов взять под свое командование всю Красную Армию! А потом все его лизоблюды будут твердить о его сверхгениальности! С Первой Конной и дурак может побеждать. А какими силами мы будем добивать Врангеля? Мы уже заняли Броды. Перед нами Львов. Выходит, главком не заинтересован во взятии Львова? Все эти бывшие поручики и бывшие полковники в одной связке! Нет, мы не пойдем на поводу у этих зарвавшихся авантюристов! Первой Конной товарищу Тухачевскому не видать как своих ушей!
И Первая Конная осталась в составе Юго-Западного фронта, так и не сумев овладеть Львовом и так и не придя на помощь Тухачевскому.
Он же, в свою очередь, был уверен, что решение Политбюро, лично Ленина и приказ главкома будут выполнены, как и положено, в установленный срок. Тухачевский справедливо полагал, что вопрос решен, и даже подписал свой приказ Первой Конной армии:
"Командарму Первой Конной с получением сего вывести из боя свои конные части, заняв участок от района Топоров и к югу частями 45-й и 47-й стрелковых дивизий… Всей Конармии в составе 4-й, 6-й, 11-й и 14-й кавдивизий четырьмя переходами перейти в район Устилуг - Владимир-Волынский".
Приказ, разумеется, не был выполнен. Семен Михайлович Буденный всласть поиздевался над директивой командзапа:
- Этот барин хочет чужими руками жар загребать! Привык при старом режиме! Не услышат его уши, как ржут мои кони, как играют тревогу мои трубачи, не увидят его очи, как секут саблями польскую мразь мои храбрые конники!
Два дня, два самых дорогих дня шли бестолковые и бессмысленные препирательства. У Сталина и Егорова потребовали объяснений. Сталин сказал, что приказ Тухачевского не был выполнен потому, что он не имел юридической силы: под приказом не было подписи члена Реввоенсовета. Затем выдвигались десятки других причин: во-первых, невозможно было перегруппировать Конармию из-под Львова на Люблинское направление, во-вторых, невозможно ей было выйти из боя, в-третьих - и так далее, и тому подобное…
- Положение угрожающее, - докладывал начальник оперативного управления штаба Перемытов. - Пехота обессилела - она прошла с боями за шесть недель, местами до восьмисот верст. А в чем шли - разве марш от Полоцка до Варшавы могла бы выдержать хоть какая, самая крепкая обувь? Обмундирование - в клочьях. Питание - хуже некуда. Обозы безнадежно отстали. А польские армии отступили неразгромленные, им лишь нанесен ощутимый удар. Наши надежды, что наступление деморализует их, что польский рабочий класс ударит в спину Пилсудскому, - это, по-моему, сплошная романтика. Теперь уже ясно и другое: Конармия к нам не придет.
Тухачевский судорожно расстегнул тугой воротник гимнастерки. Он почувствовал холодный озноб, вспоминая, что прежде такое состояние он ощущал лишь за шахматной доской, понимая, что ему грозит мат. А на Восточном фронте такой озноб проявился у него, когда Колчак едва не утопил его армию в Тоболе…
- Да, мы возлагали такие большие надежды на Первую Конную! Если бы Буденный обрушился на контрнаступающие с Вепржа польские войска, ничем не обеспеченные с юга, и не мечтал быть увенчанным лавровым венком за взятие Львова, то операция Пилсудского потерпела бы фиаско, в этом нет никаких сомнений! Но история, как известно, не терпит сослагательного наклонения: "если бы да кабы". А сейчас получилось, что нанесение главного удара Юго-Западного фронта на Львов эксцентрически расходится с наступлением нашего фронта на Варшаву. Вместо того чтобы соединиться, два фронта оказались действующими под прямым углом!
В этот момент вошел адъютант, протянул телеграфный бланк.
- Вот, извольте радоваться. - Тухачевский, пробежав глазами текст, передал бланк Перемытову.
Текст телеграммы гласил:
"Армия в данный момент выйти из боя не может, так как линия Буга преодолена и наши части находятся на подступах к Львову, причем передние части находятся в пятнадцати километрах восточнее города, и армии дана задача на 17 августа овладеть Львовом. По окончании операции армия двинется согласно директиве".
Телеграмма была подписана Реввоенсоветом Первой Конной…
- И все-таки продолжим наступление, - нахмурился Тухачевский. - Передайте приказ командарму Пятнадцатой Корку: наступать с рассвета 14-го. Такой же приказ и двум другим армиям. Надо рисковать, другого не дано. Если наступление захлебнется - будем отходить по линии Гродно - Брест. - И он отшатнулся от карты, предчувствуя самое страшное.
Теперь ему припомнились все другие варианты наступления, которые он в свое время отверг. Был вариант, заключавшийся в том, чтобы в ходе наступления остановиться на этнографической польской границе. Остановиться, чтобы организовать свои тылы, исправить связь, достроить железные дороги, влить в части пополнения, которые уже находились в эшелонах и следовали за наступавшими войсками, и уж только после этого начать новое наступление. Вариант был, несомненно, очень соблазнительным, но он входил в противоречие со сложившейся обстановкой. Нельзя было приостанавливать преследование вконец деморализованных отступлением польских войск, которые, даже по свидетельству французских и польских офицеров, потеряли всякую боевую устойчивость. Польские тылы кишели дезертирами. Никакой надежды на спасение не оставалось. Поляки бежали, не выдерживая ни малейшего серьезного боя. И эта паника царила не только в войсковых частях, но и в среде высшего командного состава польской армии. И в этот момент остановиться? Это было бы названо ясно и коротко: предательство.
Все эти мысли вновь пришли в голову Тухачевскому именно сейчас, когда красные войска уже могло спасти только чудо.
А казалось, победа была так близка, только протяни руку! К исходу 13 августа войска Западного фронта вышли на рубеж рек Вкра и Висла. Четвертая армия обошла оголенный фланг поляков и вышла к ней в тыл. Северный участок польского фронта был на грани полного разгрома. Но на следующий день произошло то, чего Тухачевский не ожидал: польская кавалерийская дивизия прорвала фронт между Четвертой и Пятнадцатой армиями и ворвалась в город Цеханув. Связь Четвертой армии со штабом фронта была прервана, и потому командарм-4 очертя голову продолжал наступать, все более отрываясь от главных сил фронта, а выдвинутый вперед конный корпус Гая ушел за Вислу.
В тот же день польские войска на варшавском направлении перешли в контрнаступление, с тем чтобы нанести удар во фланг и тыл красных, которые были уже вблизи Варшавы. Был прорван и ослабевший фронт Мозырской группировки, в результате чего поляки отрезали пути отхода Четвертой армии красных. Армии пришлось отойти в Восточную Пруссию, где она была интернирована. Пришлось отступать также Пятнадцатой и Третьей армиям.
Это было не отступление, а настоящее бегство. Бежали, бросая все - раненых, оружие, снаряжение, обозы, технику. К 25 августа войска Западного фронта были оттеснены на рубеж Липск, Свислочь, пятнадцать километров восточнее Брест-Литовска и далее на Западный Буг. Поражение! Полное поражение! Нет, не просто поражение - катастрофа!
Тухачевский вместе со штабом фронта устремился в Смоленск.
…Он заперся в своем кабинете и приказал адъютанту никого не впускать.
Тяжкое поражение, настигшее его первый раз в жизни и первый раз за всю гражданскую войну, было равносильно смерти. Честолюбивые, жаждущие славы люди, подобные ему и, казалось бы, несокрушимые, при столь неожиданных поражениях становятся слабыми, как маленькие дети.
Тухачевский сидел закрыв глаза, обхватив горящее лицо руками. Он не просто страдал и казнил себя - он был в том состоянии отчаяния и безысходности, в каком, наверное, могли бы оказаться люди, вдруг узнавшие о конце света.
"Зачем, зачем ты пошел по военной стезе?! - едва не выкрикнул он, как кричит человек, когда его вздергивают на дыбу. - Зачем, пройдя сквозь смерть, сквозь муки на пути к славе, ты оказался у позорного столба, и никогда отныне тебе не подняться, отныне и навеки твое имя свяжут с катастрофическим поражением, и вместо того, чтобы славить, как славят победителей, тебя зачислят в разряд тех, кто бежал с поля боя!" Он попытался найти для себя оправдательные мотивы, чтобы хоть чуточку успокоить больную совесть, но ничего, абсолютно ничего не говорило в его оправдание. То-то потешатся недруги и открытые враги! То-то будут ликовать и издеваться над ним! А то еще и объявят предателем, который сорвал столь желанные планы мировой революции. Победы забываются, поражения - никогда!
И лишь одна мысль на короткое время вывела его из этого мучительного оцепенения и самобичевания: "А ведь Наполеон, покорив Москву, позорно бежал из России, бросив на произвол судьбы свое войско!" Это было единственным слабым утешением.
"Ватерлоо! - огненным росчерком блеснуло в голове. - Варшава - это твое Ватерлоо!"
Но мрачные мысли не оставляли его. Он вдруг взглянул на лежавший перед ним пистолет как на свое спасение, как на избавление от убийственных мук, как на возможный выход из того ада, в который его завлекла судьба. А может быть, сам Всевышний?
Его крепкая рука, внезапно ставшая бессильной и дрожащей, потянулась к пистолету, и вот уже ладонь коснулась рукоятки…
И в этот момент послышался стук в дверь. Тухачевский не ответил. Пошли они все к дьяволу! Сейчас он возненавидел весь белый свет, все человечество. Ничего, ровным счетом ничего не нужно ему от этой ставшей постылой и никчемной жизни!
- Товарищ комфронтом, вам телеграмма. - Тухачевский едва распознал голос адъютанта.
Тухачевский молчал, словно напрочь оглох.
- Товарищ комфронтом, телеграмма. - Голос адъютанта стал тревожным и нетерпеливым.
- Никаких телеграмм! - рявкнул в ответ Тухачевский, будто говорил не со своим адъютантом, а с невидимым врагом.
- Товарищ комфронтом, мне кажется, она личного порядка. - В голосе адъютанта проступило смущение.
Тухачевский нехотя встал и открыл дверь ключом. Адъютант, не входя в кабинет, протянул ему телеграфный бланк.
"Приезжаем вдвоем завтра встречайте Вячеслав".
Тухачевский не сразу понял смысл телеграммы и лишь постепенно, несколько раз перечитав эту короткую строчку, почувствовал, что его озарило: "Господи, это же Вересов! Вдвоем - значит, едет с Машей". Но каков конспиратор! Ни имени, ни сути события! Впрочем, зачем? Ведь и так все ясно: вдвоем - это значит с Машенькой Игнатьевой, его первой, а может, и последней любовью!
- Спасибо, - коротко бросил он адъютанту, и тот сию же минуту исчез.
Он осторожно взял пистолет, будто оружие могло взорваться, и, положив его в ящик стола, снова приник к телеграмме.
Боже, никогда еще в жизни не получал он таких чудесных телеграмм. Их было множество, разных телеграмм, но то были или резкие, как удар хлыста, приказы, или сухая информация о происходящих в армиях и на фронте событиях, или мольбы о присылке подкреплений, оружия, боеприпасов, или хвастливые рапорты о достигнутых победах. Телеграммы эти были многословны, порой вычурны, порой косноязычны, порой холодны, как декабрьский лед; эта же телеграмма - короткая, как вспышка молнии, сухая, как запись завзятого канцеляриста-бюрократа, вдруг согрела его душу, как не могло согреть ничто на свете. Она даже заставила забыть о военном поражении, заставила переосмыслить случившееся. "Уже ничего не поправить! Черт с ним! Будут еще в твоей жизни и победы, и новые поражения - такова жизнь. Может быть, снимут с тебя знаки различия - пусть снимают! Станешь скрипачом, прославишься на мировой сцене, разве слава скрипача менее почетна, чем слава полководца? Зато с тобой всегда будут Бетховен и Моцарт, всегда!"
Да, это была волшебная телеграмма! Потому что она по своей глубинной, хотя еще и скрытой, таинственной сути была весточкой любви.
27
Тот миг, когда распахнулась дверь и на пороге появилась Машенька Игнатьева, похожая на небесное создание, был счастливейшим мигом его суровой холостяцкой жизни. Женщины! Самые лучшие из них, которые и заслуживают того, чтобы именоваться женщинами, приходят к любимым в самое нужное, в самое роковое время, и их обаяние, их ласка, их нежность спасают погибающего, вынимают из петли висельника, отбирают пистолет у самоубийцы, вытирают слезы рыдающему от безутешного горя, зажигают весельем погибающего от тоски…
Тухачевский Неотрывно смотрел на Машу горящими исступленной радостью глазами, все еще не веря, что в самый отчаянный миг его жизни она внезапно появилась перед ним, чтобы спасти его и хоть в этот момент дать осознать, что высшее счастье человека - это не головокружительная карьера, не ордена - эти, в сущности, никчемные жестянки, лишь подогревающие ненасытное человеческое самолюбие, не богатство, а земная человеческая любовь.
Он бережно обнял ее за худенькие плечи, она прильнула головой к его широкому плечу, как тогда, в Пензе, и заплакала горько и беззвучно, боясь показать ему свои слезы. Но он все равно чувствовал, что она плачет, и больше всего ему захотелось понять причину этого плача: может, Вересов уже рассказал ей о поражении комфронтом, может, это были слезы радости, которую многие женщины, особенно под влиянием неожиданных и желанных событий, выражают именно слезами; а может, она плачет просто потому, что покинула родной кров, обжитой, полный материнской ласки дом и умчалась неведомо куда, оставив голодающих сейчас родителей, которым некому помочь, кроме нее, их дочери. Именно об этом и узнал Тухачевский позднее из ее сбивчивого, овеянного непонятной стыдливостью рассказа.
- Как я счастлив, - улыбка радости впервые за этот страшный август блеснула на лице Тухачевского, - теперь мы вместе, навсегда вместе, - повторял и повторял он, чувствуя, что самые нужные слова как бы прячутся от него и он безуспешно пытается их найти. - Как доехала, Машенька? Как родители?
Маша оглянулась на Вересова, благодарно посмотрела на него.
- Если бы не Вячеслав Анатольевич, наверное, никогда бы не доехала, - ответила она, украдкой смахнув слезы. - Что творится на железной дороге! Это же какой-то Содом и Гоморра! А родители… - Она опять стыдливо запнулась. - Плохи дела у родителей, Миша, голод не тетка. А как помочь им, ума не приложу.