Звезда Тухачевского - Анатолий Марченко 26 стр.


- Пусть это отныне тебя не волнует, - поспешил успокоить ее Тухачевский. - Я распоряжусь отправить им продуктовую посылку. Там, в Пензе, есть знакомые мне люди в городской власти, обращусь к ним, думаю, не откажут мне по старой дружбе.

- Спасибо, Миша, - трепетно отозвалась Маша. - Буду благодарна тебе по гроб жизни.

Его неприятной волной обдали эти слова. Он вдруг прозрел: да, эта девушка не из его круга, что-то неуловимо обывательское, мещанское было в ее словах, и в ее тоне, и даже в том, как она строила фразы. Но разве он раньше не слышал, как она говорит, какова манера ее речи? И разве главное в том, чтобы его жена изъяснялась изысканно, как на это способны женщины высшего общества? Что за чушь, какие гнусные мысли лезут в голову в самый неподходящий момент, когда они встретились после долгой разлуки и когда Маша примчалась к нему, чтобы стать его верной женой! И разве можно обвинять ее, дочь простого машиниста Сызрано-Вяземской железной дороги, в недостатке изысканного воспитания, да и нужны ли тебе ее жеманность, кокетство, красота и витиеватость речи, за которой почти всегда скрывается лукавство, обман и лицемерие?

Тухачевский тут же отогнал эти, будто кем-то посторонним навязанные ему мысли, отогнал не разумом, а чувством той любви - нежной и страдальческой, которую сейчас испытывал к этой беззащитной, робкой и застенчивой девушке, и он сказал себе прямо и определенно, что станет ее защитником и опорой в водовороте бесовской страшной жизни, в которую окунулся народ. Кончится война, начнется мирная жизнь, у него, вечного воителя, будет свой дом, своя семья, дети, спокойная и счастливая жизнь, - что еще надо для счастья? Конечно же нужно здоровье - его не заработаешь, не купишь, но здоровье, кажется, есть - даже война не сумела его расшатать, вот только нервы… Нервы, конечно, уже не те, которыми должен обладать человек его возраста, но все же еще не истрепаны: железная воля держит их в кулаке.

- Вячеслав, дорогой, знаю, что ты устал, но, пожалуйста, распорядись насчет обеда, адъютант, как назло, приболел. Скажи, чтобы непременно было французское вино.

- Я уже распорядился, - улыбнулся Вересов. - Можно идти обедать.

Они прошли в командирскую столовую. Стол для них был накрыт в отдельном кабинете. Маша по-простецки ахнула: бутерброды с икрой, осетрина горячего копчения, от шашлыка на шампурах аппетитно и дразняще веяло чуть горьковатым дымком, много овощей и фруктов.

- Господи, - с жалостью в голосе произнесла она, - если бы мои родители увидели все это, они бы упали в обморок или же подумали, что видят все это во сне!

Тухачевский укоризненно посмотрел на нее, но ничего не сказал.

Подумал лишь, что его Маша мало подготовлена для выхода "в свет" - скажем, на банкет, где будут присутствовать командующие фронтами и командующие армиями.

За обедом Тухачевский сознательно не затевал разговора о положении своего фронта - не хотелось портить настроение себе и Маше, не хотелось портить аппетит. Вересов понимал это и ни разу не заикнулся о делах, справедливо полагая, что еще успеет вволю поговорить о них с комфронтом.

В дороге Вересов трогательно ухаживал за Машей, изо всех сил старался, чтобы она была вовремя и хорошо накормлена, могла спокойно, насколько это было возможно в дорожной суете, отдохнуть, и потому Маша сейчас не испытывала чувства голода. Но яства, стоявшие на столе, были так заманчивы, так аппетитны, что сами просились в рот. Шампанское возбудило ее, придало смелости, она раскраснелась и влюбленно смотрела на Тухачевского. Она не верила себе: надо же, ей нежданно привалило такое счастье: выйти замуж не за какого-то там железнодорожника, которого ей в мужья прочил отец, а за командующего фронтом, по-старому за генерала! Ей вдруг взгрустнулось от мысли о том, что, наверное, это счастье будет ненадежным, промелькнет в ее жизни, как падучая звезда…

После обеда молодая чета отправилась на квартиру Тухачевского. Заботами обслуги комфронтом там была приготовлена роскошная спальня - широкая кровать с балдахином, похожая на царское ложе, мягкие кресла, а главное - море цветов. Маша тут же мысленно сравнила это сказочное великолепие со своей скромной спаленкой в родительском доме в Пензе и снова едва не заплакала.

Тухачевский крепко обнял ее, сгорая от предвкушения страстного любовного поединка, поднял, как пушинку, на руки и уложил в мягкую постель, в которой, как подумалось Маше, можно было утонуть.

- Любимая, я сам раздену тебя, - дрожащими губами ласково прошептал он.

Маша затрепетала.

- Мишенька, дорогой, как же это? Без церковного благословения? - робко и неуверенно спросила она, густо покраснев от стыда.

- Нас благословляет мировая революция, - улыбнулся Тухачевский, снова отмечая про себя, что в Маше, кажется, стойко укоренились странные мещанские взгляды.

Она удивленно посмотрела на Тухачевского, так и не поняв смысла его слов, а главное, не разобрав, шутит ли он или говорит это всерьез. Но едва он прижался к ее вздрагивавшему телу, едва впился в ее сочные губы своими губами, как она забыла обо всем на свете - и о благословении, и о родителях, и о том, где она и что с ней происходит, - существо слабое, нервное и наивное, она отдалась своему повелителю безропотно и безоглядно…

На рассвете Тухачевский очнулся. Маша спала, уткнувшись миловидным личиком в подушку. Тухачевский спустил ноги с кровати, подошел к окну, отдернул штору.

За окном шел нудный тягучий дождь. Серое неласковое небо как бы напоминало о том, что не за горами осень. Та самая осень, которую обожал Пушкин и которую ненавидел Тухачевский. "Отныне и вся твоя жизнь будет как осень, - с мрачным ожесточением подумал он, пытаясь понять, почему после первой брачной ночи с женщиной, которую он любил и которую жаждал, вдруг вместо радости обладания ею где-то подспудно рождалось тихое, еще не полностью осознанное им разочарование. С чего бы это? Может быть, Маша была с ним слишком робка, слишком застенчива и сильно отличалась от тех женщин, с которыми доводилось общаться ему и которые вели себя в постели смело, оригинально, а порой и с той наглой развязностью, которая так импонирует мужчинам, уверенным, что это распутное поведение обусловлено именно их воздействием, а не хитроумным желанием зануздать и привязать к себе мужика? Если бы Маша была первой женщиной в его жизни, то, наверное, все было бы по-другому, ибо не с кем было бы сравнивать? Что же, теперь придется жить с той, которую ты сам выбрал, никто тебя не неволил. А если на его пути встретится другая, с которой ему будет и сладостно, и весело, и разгульно, которая приворожит его именно своим любовным искусством? Что тогда будет с бедной Машей?

Впрочем, спасибо ей, Маше, что она хоть на одну ночь помогла ему забыть о своем поражении на поле боя, дав ему возможность одержать победу в брачной постели.

Ресницы Маши вздрогнули, она открыла глаза, и, хотя свет из окна был призрачный и хмурый, глаза ее отливали чистой синевой. Она смущенно улыбнулась, будто этой ночью совершила что-то порочащее ее, и тут же заметила хмурое, как небо за окном, лицо Тухачевского.

- Мишенька, что с тобой? Тебе плохо? Ты не заболел?

- Откуда ты взяла? - силился улыбнуться он.

- Я же вижу, я все вижу, любимый, - нежно и певуче произнесла она, все еще думая, имеет ли она право так называть его. - Я все могу прочитать на твоем лице…

- Что за глупости, - насупился он. - У меня все в порядке. Просто все мои думы опять о том, что произошло на моем фронте. Тебе, наверное, Вересов рассказал?

- Он говорил что-то о неудаче операции, - неуверенно ответила Маша: признаться, она так была занята мыслями о предстоящей встрече со своим суженым, что не придала рассказу Вересова особого значения. К тому же она мало что смыслила в военных делах. - Но ты не переживай, дорогой, ты еще одержишь много побед.

Эти ее слова еще более рассердили Тухачевского: он не переносил пустых утешений, за которыми не стояли истинные события реальной жизни. И потому он тупо молчал.

- А может быть, - страшная догадка вдруг пришла в голову Маши, - может быть… - Она никак не решалась произнести вслух своего предположение и подобрать слова, которые наиболее деликатно передали бы его.

- Что может быть? - Голос его прозвучал если не вовсе грубо, то без той нежности и ласки, которую она ожидала в награду за свой подвиг этой ночью.

- Может быть, - все-таки отважилась она, - может быть, ты был недоволен мною? Может быть, я тебе не понравилась?

- А это уже женские глупости. - Он заставил себя сказать эти слова ласково и поцеловать ее. - Никогда не повторяй больше этих слов, глупышка…

28

В 1921 году не стало фронтов между красными и белыми, между Россией и Польшей, вообще никаких фронтов и, следовательно, не было приложения сил для проявления полководческого таланта. В мирное время звезда самого великого полководца угасает, как угасает отжившая свой век звезда в ночном небе или как угасает огонь, если в костер не подбрасывать хвороста. Так же, как рабочий томится и страдает, если его родной завод стал банкротом, а самого рабочего выставили за проходную, оторвав его силою от любимого станка; так же, как землепашец, проложив последнюю борозду и засеяв свое поле семенами, томится от временного безделья; так же, как писатель, поставив последнюю точку в рукописи своего сочинения, или художник, сделав последний мазок на своем полотне, или композитор, родивший последнюю ноту сочиненной им симфонии, - чувствуют странную, тревожную, ошеломляющую опустошенность - вроде той, которую чувствует женщина, освободившаяся во время родов от бремени, - так и полководец, у которого вдруг не оказалось под ногами поля брани, ощущает себя бессильным, потерянным, порой разочарованным в своем призвании и страдает оттого, что стал невостребованным для общества. Ему остается лишь вспоминать минувшие дни и минувшие битвы.

Такое же состояние испытывал и Тухачевский, полководец милостью Божьей, который не представлял себе жизни без сражений, без боевых знамен, полощущихся на свирепом ветру, без орденов, вручаемых под гром духового оркестра за победу в сражениях, без парадов войск, на которых, как и на поле боя, гремит могучее красноармейское "ура!", только более стройное и слаженное; не представлял он себе жизни без любимых топографических карт, на которых вдохновенно выстраивал планы все новых и новых наступательных операций, роившихся в его возбужденном мозгу; не представлял себе мирной размеренной жизни, лишенной тревог и опасностей, жизни оседлой и тягучей, без вихрей и ураганов, без дикого ржания коней, смертельного звона сабель, отчаянного, захлебывающегося от спешки стрекотанья пулеметов, тяжелого уханья орудий, рева моторов изредка проносящихся над головой самолетов, похожих на детские модели, запущенные в небо. Иными словами - без всего, что и составляет обнаженную суть войны.

Не клеилась и личная жизнь Тухачевского. Маша была человеком совсем другого склада: ее пугали выстрелы, приводили в страдальческую истерику стоны раненых, она не могла смотреть на трупы, при виде их поспешно закрывала глаза холодными ладонями. Она смотрела на войну как на наказание, ниспосланное свыше за человеческие грехи, не хотела понимать, что эти осатаневшие люди бьются между собой в смертельной схватке за какую-то там идею, ей было не по душе, что ее муж избрал себе профессию военного и фанатично любит свое военное дело, конечным результатом которого неизбежно оказывается жестокое убийство людей. Машу пугали большие шумные города, особенно такие, как Москва, жизнь в которых заполнена, как она была убеждена, бестолковой и бессмысленной суетой, где все разъединены настолько, что создается ощущение жизни на каком-то необитаемом острове, хотя вокруг и бушует громыхающий океан. Ее все время тянуло в свою родную тихую Пензу, свой домик почти на окраине города, ее мучило сознание того, что она бросила своих родителей и не навещает их и, как ей казалось, делает далеко не все для того, чтобы помочь им в этой голодной, опасной и странной жизни.

Тухачевский, освободившись от необходимости думать только о предстоящих боях, замечал все это и, будучи человеком душевно отзывчивым, особенно к родным и близким людям, тем не менее не мог заставить себя проникнуться чувством сострадания к жене. Его раздражали ее жалобы, стенания и слезы, которые казались ему совершенно беспричинными. Он все больше приходил к мысли о том, что Маша любит родителей больше, чем мужа, что ей безразлично все то, чем заполнена его душа, чем живет он. Особенное неприятие вызывало то, что Маша по своей природе была абсолютно аполитична: казалось, что ей все равно, кто победит - красные или белые, русские или поляки, лишь бы наладилась нормальная жизнь, при которой люди перестанут погибать на поле боя, умирать с голоду, нищенствовать, ненавидеть друг друга, она свято верила в заповеди Христа и считала великим грехом не то что нарушать их в реальной жизни, но даже и нарушать их мысленно.

- В Библии же сказано: "Не убий", - печально говорила она, обращаясь к мужу и ожидая, что он ответит на мучивший ее вопрос. - Почему же они убивают друг друга?

Тухачевский не любил таких вопросов: для него они были уже давно ясны, и потому он отвечал неохотно, как учитель отвечает ученику, которому уже много раз растолковывал одно и то же:

- Потому, Маша, что люди хотят жить по-человечески. Не только избранная каста, а все, понимаешь, все. Они вынуждены воевать с угнетателями, иначе так и будут вечно жить не как люди, а как скоты, даже хуже: скот все-таки кормят. Они воюют за лучшую жизнь для себя и своих детей. Неужели тебе самой не приходят в голову такие простые, азбучные истины?

- Приходят, - виновато отвечала Маша. - Но разве нельзя договориться по-хорошему?

- Попробуй, договорись. Твой отец смог договориться со своими хозяевами на железной дороге? Они получают миллиарды на каторжном труде таких, как твой отец, а сколько получает машинист?

- Но он же не шел на них с винтовкой, - пыталась отстоять свое мнение Маша, понимая, что муж все равно опровергнет ее своей железной логикой. - И жили мы сносно, ведь все не могут быть богачами, правда? Жили-то мы прежде гораздо лучше, чем после революции.

- Революцию ты не тронь! - возмутился Тухачевский. - Революция - это как твоя Библия, на нее нельзя роптать, ее нельзя обвинять, в ней нельзя сомневаться.

- Хорошо, хорошо, - поспешно заговорила Маша: она больше всего боялась, когда муж повышал на нее голос. - И все же как было бы хорошо, как чудесно, если бы люди никогда не воевали, жили дружно, в согласии и любви, чтобы на земле торжествовало только добро.

- Так бывает только в волшебных сказках, - строго, но уже мягче сказал Тухачевский. - А вообще-то тебе пора избавиться от всяческих иллюзий. - И он поспешил уйти, чтобы не продолжать неприятного для него разговора.

В такие моменты он уходил обычно к своим любимым скрипкам, брал в руки одну из них и начинал играть. Маша вся превращалась в слух: она боготворила музыку, которая, казалось, исцеляла ее душу. Для Тухачевского игра на скрипке тоже была подобна целебному бальзаму: это, кажется, оставалось единственным, что держало его в нынешней пустой и неинтересной жизни. Нечеловеческая музыка гениев высекала искры из сердца, вселяла надежды на лучшее.

Маша трепетно прислушивалась к чарующим звукам и, когда затихал последний аккорд, говорила:

- Вот это и есть твое призвание, Мишенька. Ты можешь стать великим скрипачом.

Тухачевский молчал: то, что произносила Маша, в точности совпадало и с его мыслями и потому расстраивало его и нагоняло тоску, вызывало обиду за несбывшиеся надежды. Ведь еще его отец мечтал, чтобы Миша стал музыкантом!

Вячеслав Вересов переживал теперь не только за своего друга Тухачевского, но и за Машу. За время поездки из Пензы в Смоленск он все больше проникался к ней не просто чувством сострадания; что-то схожее с чувством любви к этой по-детски наивной и чистой девушке постепенно зарождалось в нем. Была в этом нежданном чувстве и острая жалость к ней. Зная характер и склад души Тухачевского, он предчувствовал, что тот не сможет сродниться с ней, настолько они были разными и далекими друг от друга во всем. Маша чуждалась какой-либо славы, тем более ее яркого, ослепляющего блеска; Тухачевский, напротив, рвался навстречу славе, рвался неистово, безоглядно; Маша хотела тихой негромкой любви, уединения с любимым человеком; Тухачевского неистово тянуло в водоворот шумного общества, он воспринимал и любил жизнь, как ослепительный фейерверк; Маша мечтала нарожать ему детей и всю себя отдать их воспитанию; Тухачевский боялся, что у них появится ребенок, который свяжет его по рукам и ногам, отнимет свободу и радости жизни; единственной книгой, которую почитала Маша, была Библия, для нее не существовало ни иных книг, ни, тем более, газет; Тухачевский же ни дня не мог жить без книги и газеты, особенно без книг о великих полководцах всех времен и народов: они были для него своего рода аккумуляторами, подзаряжавшими его энергией.

Все это знал и чувствовал Вересов, и с той поры, как он привез Машу, работать с Тухачевским и особенно дружить с ним становилось ему все труднее, особенно в психологическом плане.

Он страдал и из-за того, что страдал его друг, и из-за того, что не мог равнодушно относиться к страданиям Маши. Всеми силами он стремился заглушить в себе чувство любви к Маше, проклинал себя даже за само это чувство, потому что он был глубоко порядочным и честным человеком и не мог не испытывать мук совести даже из-за того, что лишь думал о Маше как о женщине, которую способен полюбить.

Заметив как-то, что Тухачевский настроен особенно пессимистически, Вячеслав принес его старый приказ по Западному фронту: так пытаются отвлечь от навязчивых горестных мыслей человека, предлагая ему посмотреть давно забытые фотографии, на которых запечатлены счастливые моменты его прошлого.

Тухачевский неохотно взял листок и вдруг жадно приник к нему. То был его знаменитый приказ № 1423, подписанный им и оглашенный в войсках фронта перед началом польской кампании:

"Бойцы рабочей революции! Устремите свои взоры на Запад. На Западе решаются судьбы мировой революции. Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесем счастье и мир трудящемуся человечеству. На Запад! На Вильну, Минск, Варшаву - марш!"

Назад Дальше