Двоенко пьяно водил руками, отрицая.
– Заткнись! Мозгами Фирина, Френкеля, Когана, Бермана, Кацнельсона Зиновия Борисовича… Не знаешь таких? Значит, повезло. А вот отцу твоему не повезло. Попал на глаза какому-нибудь Зусмановичу!
– Александр Петрович, в Людинове не было Зусмановича! – Дмитрия подташнивало от вонючего дыхания гостя.
– Зусманович с Тухачевским тамбовских мужиков, баб, детишек газами душили. Зусманович приказывал пятилетних расстреливать. – Двоенко говорил ясно, но головы поднять уже не мог. – Когда Тухачевского грохнули на Лубянке, я ходил в церковь, свечу поставил. За здравие Сталина. Сталин их, как вшей, подавил. А теперь его черед пришел. Щелк – и нету вождя вождей. Москва-то пала.
– Не ври! – поморщился Дмитрий.
– Не пала, так падет. Может, завтра, может, послезавтра.
Дмитрий отрезал кусок окорока, положил на тарелку гостя.
– Александр Петрович, где ты видел в Людинове Зусмановичей?.. Ты, я знаю, русских пострелял. Как раз мужиков.
В ответ – храп. Кожа на лице Двоенко нехорошая… Пьяница.
А пьяница, оказывается, смотрел на Дмитрия, пристально, по-змеиному.
– Закусывай, Александр Петрович!
Двоенко вскочил на ноги.
– Партизанами закушу! – Пошел к двери, сгреб куртку, сунул руки в рукава. Вывалился в сени.
Дмитрий вышел проводить начальство. Полицаи подхватили Двоенко под руки. Увели.
Дмитрий заглянул в сарай, позвал Алексея. Алексею семнадцать, а видом – мужик.
– Наливай, выпьем! – Нарезал окорока, колбасы.
– А чего ты в полицию не хочешь? – спросил Алексей. – Разжиться можно.
– Разжиться? Гоняясь за партизанами?
Выпили.
– Говорили – коньяк клопами воняет. А ведь вкусно! – удивился Алексей.
– Дорогое питье.
Братец зарумянился, глаза заблестели.
– Мить, знаешь, чего я хочу?
– Бабу.
Алексей даже побагровел от стыда; бабу он и впрямь хотел.
– Я про хорошее. Я мельницу хочу. Я любил нашу мельницу. Она мне снится. Одно и то же снится. Вода течет, правда, очень мутная, а я будто бабочка. Летаю, летаю… И мне в этом сне не хочется быть бабочкой. Я хочу быть рыбкой.
– Золотой?
– Нет, Митя! Серебряной.
Поели окорока, поели колбасы. Выпили.
– Девку я тебе предоставлю, хоть завтра. Приходи на биржу. А вот мельницу?.. К Бенкендорфу давай сходим. За милые глаза не дадут, но службу оценят!
Пришла мать с подойником.
– Наталья Васильевна, Алексей свет Иванович собирается мельницу ставить. Ты как? Согласна жить на мельнице?
Молчала.
– Ма-ам! – окликнул Алексей.
– Мельницу захотели? Вам, добрые молодцы, ноги придется уносить.
Алексей поглядел на брата. Дмитрий разлил остатки коньяка.
– За тебя, мама! За твое здоровье!
Безвременье
Партизанский отряд стоял в Думлове.
На завтрак – мятая картошка, чай со сгущенным молоком, вместо хлеба – блины. Василий Иванович Золотухин просматривал секретные документы. А секретного: немецкие приказы, снятые со столбов в Людинове Посылкиным.
Запрещено на улице держать руки в карманах. За это расстрел.
И еще секрет: Москва взята победоносными немецкими войсками. Война заканчивается. Впереди вечный мир.
Василий Иванович кулаком по столу хватил. Кому, кому пришла наитайнейшая мысль – забрать у населения все радиоприемники? Где Сталин? Что с Москвой? На каких рубежах линия обороны?
Настроение в отряде гнетущее. Никому не нужны. Центр молчит, связь с армией однобокая: Герасим Семенович Зайцев повел третью группу окруженцев. Две уже переправил за линию фронта. Пополнил Красную армию тремя тысячами бойцов. Но не до партизан командармам, комдивам и даже особым отделам штабов.
Про Москву, скорее всего, немцы брешут. Непохоже, чтоб взяли.
И вдруг Василий Иванович сделал открытие: народу, когда народ в плену, нужнее всего правда. Правда – лучший лекарь для выживания. Отступаем – надежда спасает, бьем – это как сытный обед с мясом, с хлебом…
Подпольщиков Золотухин не тревожил. Им нужно время притерпеться к новому порядку. Вжиться. Ходить по улицам, на которых патрули, – не простое дело. Тот же Орел. Мальчик! Испугается, побежит – вот и провал. Однако 7 ноября не за горами. Немцы приготовят подарок. А что мы? А нам довести бы до народа одну-единственную мысль: советская власть не сломлена, армия сражается, в победителях будет русский народ.
В дверь постучали. Вошел дежурный:
– Товарищ командир, к вам просится человек из Людинова.
– Кто?
– Мальчишка.
Подумалось: неужто Шумавцов?
Но вошел очень даже знакомый шпаненок.
– Партизан Семен Щербаков прибыл бить немецких захватчиков! – Мальчишка щелкнул калошей о калошу.
– А чем ты их бить собираешься? – спросил Золотухин.
– Чего дадите!
– Разбежался! В отряд принимаем со своим оружием. Свободен.
– Оружия сколько хошь! Я на два отряда наберу.
– Наберешь – приходи! А теперь ступай на кухню, пусть тебя накормят. И скажи Трунову, чтоб сапоги тебе выдал. – Фуражку на голову, руку к козырьку. – Прощай.
– Чего "прощай"?! – не согласился мальчишка. – До скорого свидания!
Золотухину приходилось заниматься трудными подростками. Семен Щербаков – сирота. Жил у бабушки, промышлял мелким воровством. Случались приводы в милицию, но отправлять в колонию хулиганистого мальчишку было не за что. Ни разу не попался.
Приход в отряд партизана Семена Щербакова ободрил Золотухина. Люди ждут от партизан борьбы. Другое дело – нашел дорогу в отряд. Пора перебираться на базу. Промедлишь – каратели сожгут Думлово. Потерять такую опору непростительно. Собрались тройкой: Золотухин, Суровцев, Алексеев. Командир отряда, секретарь подпольного райкома, начальник штаба. Решили уходить в свои леса у Птиченки. На основную базу. А это уже ближе к Жиздре. О том, какие силы у немцев в Жиздре, в отряде не знали.
– Есть у меня хороший человек, – сказал Золотухин. – Поглядит, что там делается.
Утром связник Афанасий Посылкин был в Людинове. Шумавцова в условленный час нашел у колодца. Попросил водицы.
Пока Шумавцов доставал ведро, успел сказать все, что надо.
– Орел! Передай Весне: пусть съездит в Киров и в Жиздру. Какие у немцев там силы, много ли полицаев, каково настроение жителей? Весна – Ольга Мартынова, учительница. Это для нее.
Возвращая ведро, передал деньги. Советские. Немцы деньги не поменяли.
Посылкин ушел, а Шумавцов сердце не мог унять: отряд действует, отряду нужны сведения о немцах!
За себя стало стыдно. Он все еще один. Толя Апатьев, Тоня Хотеева – они только сочувствующие. Мартынову сам Золотухин нашел. Задание дано ей трудное.
Алеша знал Олину сестру Машу. Прошлым летом на гулянье играл девчатам на гармошке. Ольга у Мартыновых старшая, после школы в какой-то деревне ребятишек учила. В деревнях сразу все четыре класса в одной избе собираются.
Ведра домой принес с колодца полнехонькие. Загадал – не пролить. И не пролил. Бабушка с похвалой, а он к бабушке с просьбой:
– Напеки пирожков!
– С чем?
– Да хоть с капустой.
– Я когда курицу у Хотеевых покупала, Татьяна Дмитриевна лукошко яиц подарила. Рис тоже у нас есть.
– С яйцом и с рисом – мои любимые! – обрадовался Алеша. – Ты сегодня вечером напечешь! Утром к Мартыновым схожу, Машу встретил. У них в семье одни женщины. Восемь человек. Отец на войне.
Просохнет ли роса?
Бабушка – тесто замешивать, а внук гармошку под мышку – и к Хотеевым, в другое девичье царство. В сиротское. Отца семейства, Дмитрия Тимофеевича, в прошлом году похоронили.
Старшая из сестер, Раиса, замужем.
Первой красавице Людинова, Тоне – восемнадцать. Она москвичка, закончила первый курс Менделеевского. Шуре – семнадцать. Зине пятнадцать, Тамаре – двенадцатый. Девиц у Хотеевых поменьше, чем у Мартыновых, но они счастливей, защитника растят, братца Витю. Витя во второй класс должен был пойти.
Постоялец их дома, интендант. Заботливый, страдающий от ужасов войны человек, отбыл к Москве. Потому Алеша и взял гармошку. Его к Шуре тянуло. У Шуры глаза ясные, а ресницы сверху черные, стрелами. Волосы – золотой шелк. Брови поставлены широко, от лица – свет, рот небольшой, неулыбчивый, но губы зовущие, розовые. Так шиповник цветет. Есть такой шиповник. Цветы у него нежные-нежные.
– Алешка! С гармошкой! – крикнула Шура в комнаты сестрам.
Прибежал, приник Витя. Подошла Зина. Татьяна Дмитриевна поклонилась:
– Молодец, что пришел. Слухами до очумения сами себя застращали. Поиграй девкам! Все равно хуже было бы, да некуда.
– В Сукремли немцы над семиклассницей насильничали! – сказала Шура.
– Дом терпимости для солдат открыли. Девчат да молодух сгоняют, согласия не спрашивая! – воскликнула Татьяна Дмитриевна, глаза на свой цветник – и зажмурилась, а из-под ресниц капает.
Тоня возле окна носочек вязала. Должно быть, Витеньке.
– Всё это худые слухи, но есть худшие. Открылась биржа труда. В Германию идет набор. Алеша, знаешь, кто заправляет биржей? Митька Иванов.
Алеша сел на скамейку, трогал пальцами кнопки на гармонике.
– Чудно! Это ведь они заявились в наши леса, а боимся мы! У них должны волосы дыбом стоять.
Шура села рядом с гармонистом:
– Сыграй веселое! Я еще ни разу не смеялась, как война началась! – Нажала на кнопочку ладов. – Я по своему смеху соскучилась.
Алеша повел тоненько, щемяще, но веселые стайки звуков заглушили тоскливое, раззвенелись, озоруя.
Теща зятю пирог испекла, -
запел Алеша.
Хлеба-муки на четыре рубля,
Сахару-изюму на восемь рублей.
Думала теща – семерым не съесть.
Проигрыш короткий, басовитый.
Зятюшка сел, за присест все съел!
Теща по горенке похаживает,
Косо на зятя поглядывает:
"Чтоб тебя, зятюшка, разорвало!"
Звуки взвизгнули, понеслись, обгоняя друг дружку.
Разорви-разорви тещу мою,
Тещу мою со свояченицей!
Приходи-ка, теща, на Масленицу,
Уж я тебя, тещенька, попотчиваю
Четырьмя дубинками березовыми,
А пятая плеть – по бокам дереть!
– Девки, смотрите, Шурка взаправду улыбнулась! – Татьяна Дмитриевна, подошла погладила гармониста по головке. – Сыграй нам сердечное.
Алеша послушно свернул меха, голос гармошки потишил. Гармошка словно бы призадумалась.
Где мати плакала,
Там синее море! -
запел Алеша.
Припев Тоня подхватила:
Ой, да люли-люли,
Там синее море.
Где сестра плакала,
Там быстрая речка.
Ой, да люли-люли,
Там быстрая речка.
Тут уж Татьяна Дмитриевна во всю-то свою кручину голос подала. Алеша слушал да головой покачивал в такт.
Где жена плакала,
Там роса, эх, выпала.
Ой, да люли-люли,
Там роса выпала.
Тоня пела, Шура пела, Зина пела:
Солнышко блеснуло -
Роса высохла.
Ой, да люли-люли,
Роса высохла.
Гармошка умолкла. Все смотрели на гармониста, все улыбались. Татьяна Дмитриевна вздохнула:
– Слёз – море, с Россию величиной, а солнышко блеснет – просыхают.
Шура гармонисту на плечо голову положила:
– Алеша, какой же ты у нас!
Сели чай пить. Вместо сахара антоновку в кипяток. Алеша галеты немецкие принес.
– Верю, грешница, Господь Бог на нашей стороне! – Татьяна Дмитриевна перекрестилась. – Бога уж так и сяк гнали, а Он не оставляет Россию.
Провожая, Тоня вышла в сени дверь закрыть за Алешей. Взяла парня за плечи, к себе повернула.
– Ты наших знаешь?
– Знаю.
– Обо мне им скажи. И Шура не подведет. О нас им скажи! – Поцеловала быстро, ласково. – Какой же ты гармонист, парниша!
Смеркалось. Время патрулей. Добрался до дома без приключений. Бабушка сапожников ужином кормила. Алеша – на печь, гармошку под голову. Улыбался, трогая целованные губы. Первая награда!
Хорошо Хотеевы поют, у Шуры голос, как глаза, ясный.
Темная лужа на асфальте
Утром, до заводского гудка, Шумавцов постучался в дверь дома Ольги Мартыновой. Он проверил и знал: немцы, стоявшие в их доме, отправлены на фронт. Дверь открыла сама Ольга.
– Зима на пороге, а в сердце Весна. Я с подарками! – это был пароль.
– Всякое угощение в радость, – ответила Ольга, принимая узелок с пирожками.
– Бабушка прислала. Деду Морозу надо знать, что делается в Кирове и в Жиздре.
– А пропуска?
– О пропусках ничего не сказали. Дали для тебя деньги.
Ольга помрачнела, но деньги взяла.
– Ладно. К Иванову схожу, к бургомистру. Я с его племянницей училась в школе. Он человек не злой.
Пригласила в дом.
– Спасибо! Мне на работу.
Шел и Золотухина про себя корил: приказы легко отдавать, а как разведчикам без документов?
Шел, поглядывая на березы вдоль улицы. И – остановился. Эти улицы, эти березы, даже листья в траве – не его.
Смотрел на изморозь на бурьяне, на остатки выпавшего ночью снега. Снег русский, но ведь тоже не его. И – Шура… И – Ольга. А сам-то он… Он ведь тоже!
Принадлежащий Германии, потому что оставлен страной СССР и отдан немцам.
– А что же у нас нашего?
Увидел крест на Казанском соборе. Куполов нет, но крест деревянный поставлен.
Бог? Которого нет по решению Совета народных комиссаров.
Медленно-медленно повел глазами по городу, словно бы возвращая, на что поглядел.
И увидел – близко! – немецкий патруль. Ужаснулся: рука за пазухой! Вытянул медленно и окатил себя презрением.
– Руки по швам! Перед господами.
Патруль прошел мимо, даже не поворотившись в его сторону. Взмокший от пережитого страха и от стыда, натолкнулся глазами на спину Саши Лясоцкого. Тоже на работу спешит.
– Ты слышал? – спросил Шумавцов. – Немцы набирают людей в Германию.
– Слышал. Митька – главный вербовщик! Иванов.
– Это коварное дело.
– Почему коварное? – удивился Лясоцкий.
– Наши войска вернутся, а народа нет. Ни для фронта, ни для тыла. До Берлина тысячи километров. Быстро привезти всех обратно не получится.
Лясоцкий глядел на Алешу, тараща глаза:
– Ну и голова у тебя! Чего-то делать надо. Митьку по башке съездить?
– Через пять минут другого поставят.
– К партизанам бы сходить… Но где они? Отряд лесхоза Никитин предал. Немцы этого Никитина лесничим назначили. Отец говорил: лесник Фанатов объявился. Его взяли в армию, а он сбежал, стал дезертиром. Немцам теперь служит. Вокруг Людинова лес вырубят на полтора километра, чтоб партизаны не могли подойти незаметно.
У проходной дежурили два полицая.
– Мишка Доронин! – узнал Шумавцов.
Доронин отвернулся.
Уже пройдя контроль, Лясоцкий сказал:
– А второй знаешь кто? Машурин! Он у нас в школе был инструктором по труду.
– Изменники! – Алеша кулаком о кулак ударил.
– Но они вместе! А мы? Я бы их убил, да нечем.
– Немцев надо бить! – Алеша посмотрел в глаза Лясоцкому. – Если жизнь отдавать, так задорого.
Днем – новость. Новости, как синички, сами собой прилетают. Подошел к Алеше его сосед по дому, Миша Цурилин:
– Слышал, что натворил Двоенко?
– Не слышал.
– Проклятый Чижик! На улице, при всем народе, застрелил нашего учителя черчения и рисования. Его фамилия Бутурлин. Мы звали его Репин! Двоек и троек не ставил. Если чертежи совсем никуда, ставил четверку "со вздохом". По рисованию – всем пятерки. Он так говорил: "Дары от Бога. У вас иные небесные дарования".
– Что случилось-то?!
– Репин к Чижику один из всех учителей хорошо относился. Увидел вчера на улице и спросил: "Как вас угораздило, Александр Петрович, в эту форму вырядиться?" Чижик, говорят, зарычал и ба-бах из пистолета.
– Почему он Чиж? Чижи – красивые птицы…
– Да ведь он ходит-то как! Не ходит, а подпрыгивает.
Смена кончилась. С работы втроем шли: Алеша, Цурилин и Апатьев.
– Чего это такое? – не понял Апатьев.
На перекрестке улиц лежали двое. На асфальте вокруг них черное пролито.
– Обходим! – схватил ребят за плечи Цурилин. – Убитые…
Сделали крюк. Старушка, выглядывая из-за калитки, сказала ребятам:
– Не ходите гурьбой: застрелят. Двоенко двоих застрелил. Видели?
– Видели, – Толя Апатьев остановился. – Она правду говорит. Вперед идите… Я потом.
Шли молча. Алеша чуть было руки в карманы не сунул: дрожали. Опомнился. За спину заложил. А за спину тоже, наверное, нельзя. По швам! По швам!
– Я завод взорву! – сказал Цурилин.
– Как ты его взорвешь?
– Очень просто. На складе бочки с бензином.
Алеша промолчал, но потом рассердился:
– Горячку не пори! Такие дела надо готовить серьезно, чтоб людей зазря не постреляли.
– Договорились, – сказал Цурилин, сворачивая к дому.
Уже в сенях Алеша прислонился к стенке: ужасом охолонуло. Это же русский русских пострелял! Учитель!
Медведь Доронин встал перед глазами. Воротит морду, но ведь от стыда. Покраснел даже. Новые хозяева Людинова. Вернее, холуи хозяев.
Вошел в дом. Немцы его приходу порадовались. Угостили мятными конфетами.
Широколицый весельчак показал женский сапожок.
– Произведение искусства! – оценил Алеша. – Кунст!
– Я! Я! – поддакивали сапожники. – Кунст! Кунст!
Как простак умных надурил
Герасим Семенович, разобравши, собрал прялку заново и теперь, пуская колесо, слушал ход.
– Принимай, Ефимия Васильевна! То ли тугой на ухо стал, то ли впрямь бесшумная. Напряди нам с Лизой жизнь ладную, жизнь долгую.
– Жизнь у Бога, у Матери Божией. Избегался по лесам, носков не напасешься.
Дочка Лизонька, пятиклассница, в окошко глядела:
– Чегой-то они? Мама! Все к нам идут.
– Господи! – удивилась Ефимия Васильевна. – Герасим, слышишь? Тебя вызывают.
– Выйди к ним, скажи: обувается, одевается.
– Вот и обувайся, одевайся.
В окно вежливо постучали:
– Герасим Семенович!
Сапоги на ногах. Ефимия Васильевна пиджак подала. Надел, взял в руки шапку, вышел.
Домишко у Зайцевых хоть и в три окна, но как игрушечный, молоденький домик, вроде бы подросточек.
У крыльца всё Думлово.
Впереди женщины с детьми. Увидели, поклонились.
– Чего такое? Чего ради?
– Герасим Семенович, будь, ради Бога, старостой! Ты у немцев жил, по-ихнему говорить можешь. И человек нешумный, с бухты-барахты дела у тебя не делаются. Всё у тебя обстоятельно, подумавши. Герасим Семенович! Герасим Семенович!
Говорили сразу несколько человек, и все – женщины.
– Ишь как нахваливаете! А наши вернутся и Герасима Семеновича к стенке! Немцам служил. Предатель!
– Не обижай, сосед! Все придем свидетельствовать!
Улыбнулся про себя: верят – немецкое владычество не навек.
Поклонился народу ответно: