Бог есть с тобою, с ним буди царь света,
Царствуй над людьми, им же многа лета!
Алексей Михайлович резво поднялся, поклонился, отирал платочком слёзы на лице.
Отрокам поднесли по печатному прянику, повели и показали царские покои, угостили на прощание квасом с имбирём, дали орехов, сушёной дыни, изюму, сушёных груш.
Симеон же удостоился кубка с романеей.
11
Снилось Аввакуму; идёт он белым полем, воздух от мороза в иглах. Далёк ли путь, близок ли - неведомо. Тьма катит навстречу. Не туман, не дым - тьма клубами ворочается... Назад бы побежать, пока не поглотило чёрным, да ноги вперёд несут.
Волк завыл.
Задрожал Аввакум и проснулся. Воет! Филипп взбесился.
Встал протопоп, окунул палец в святое масло, подошёл к Филиппу. Бешеный выл, запрокинув голову, закатив глаза. Аввакум нарисовал крест на его лбу, запечатал крестом рот.
Филипп икнул, повалился боком на рогожку, заснул как агнец.
Домочадцы заворочались, укладываясь досыпать. Палец был в масле. Аввакум нагнулся к Фёдору, этот у порога ложился, помазал. Фёдор чмокал губами, как малое дитя.
Протопоп отметал триста поклонов перед иконами и очень удивился, подкатываясь Марковне под бочок, - не проснулась.
Вспомнил сон, и опять прознобило, прижался осторожно к тёплой Марковне, вздохнул, но вместо того, чтобы погрузиться в дрёму, ясно увидел Пашкова. Вчера встретил. Уж четвёртый месяц в Москве, но впервой увидел Афанасия Филипповича. На коне проскакал, обдал грязью. Напоролся глазами, но не выдал себя, сделал вид, что не узнал. Ещё и бабу какую-то столкнул с дороги. Бедная уж так шлёпнулась задом в лужу - зазвенело.
Пригрезился Пашков, и встало перед глазами сразу всё. Башня в Братске, страна Даурия...
Утром, помолясь, Аввакум в церковь не пошёл.
- Ты что это, батька? - удивилась Анастасия Марковна.
- Не хочу сатану тешить. Ох, эти денежки! За денежки мы стали покладисты, Марковна. Думаем, по доброте дают, а давали зла ради, покупая чистое, белое, чтоб и мы с тобой были, как они, чернёхоньки, с хвостами поросячьими.
- Батька! Батька! - закричал, гремя цепью, Филипп. - Белый за твоим правым плечом. С крыльями.
- Вот и слава Богу, что белый.
- По морозцу я соскучился, - сказал Фёдор-юродивый, сидя на порожке. - Давно ноги не ломило, давно не корчило.
- Как же ты, батька, на Печатный двор-то пойдёшь? - засомневалась Анастасия Марковна. - Книги по-ихнему надо будет править.
- Я по-ихнему не стану править, - сказал Аввакум. - Очини-ка мне перо, голубушка, у тебя тонко очиняется... Афанасия Филипповича вчера встретил, чуть конём меня не переехал, а узнать не узнал. Отшибло память у бедного.
- Про чего ты написать хочешь?
- А про всё. Как гнали нас в могилу, да Бог не попустил. Как насилуют, будто девку, святую веру. Молчал, сколь мог, да иссякло терпение. Скажу всё, как есть.
Начертал Аввакум, разгоняясь мыслью, положенное начало: "От высочайшая устроенному десницы благочестивому государю, царю-свету Алексею Михайловичу, всея Великая и Малыя и Белыя России самодержцу, радоватися. Грешник протопоп Аввакум Петров, припадая, глаголю тебе, свету, надёже нашей".
Бежала рука быстрей да быстрей, вскипело пережитое, пузырились чернила на кончике пера: "...яко от гроба восстав, от дальняго заключения, от радости великия обливался многими слезами, - своё ли смертоносное житие возвещу тебе, свету, или о церковном раздоре реку тебе, свету!"
И, опершись на Иоанна Златоуста, на Послание к горожанам Ефеса о раздоре церковном, сказал о русском православии: "Воистинно, государь, смущена Церковь ныне". Рассказал о чуде, какое видел в алтаре в Тобольске. О Никоновых затейках помянул, о том, что патриарх "поощрял на убиение". О мытарствах своих поведал, о безобразиях воеводы Пашкова. Рассказал, как шесть недель шёл по льду даурскому. Много писал, не поместилось на одном свитке писание, пришлось подклеить ещё один.
"Не прогневайся, государь-свет, на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить, как издохну!"
И сказанул о Никоне всё, что на сердце было: "Мерзок он перед Богом, Никон. Аще и льстит тебе, государю-свету, яко Арий древнему Константину, но погубил твои в Руси все государевы люди душою и телом... Христа он, Никон, не исповедует". Перечислив все новшества, введённые патриархом, возопил, призывая: "Потщися, государь, исторгнута злое его и пагубное учение, дондеже конечная пагуба на нас не приидет". А за Афанасия Пашкова, кончая челобитие, просил: "Не скорби бедную мою душу: не вели, государь, ему, Афанасью, мстити своим праведным гневом царским".
- Соорудил себе казнь! - сказал Аввакум, глядя, как просыхают, теряя блеск, чернила.
Край листа остался чистым, и Аввакум приписал: "Свет-государь!.. Желаю наедине светлоносное лицо твоё зрети и священнолепных уст твоих глагол некий слышати мне на пользу, как мне жити".
Перечитал написанное вслух.
- Что, Марковна? Вдруг да и позовёт к себе. Уж я тогда скажу ему! Вышибу слезу-то из сухих глаз.
Свернул челобитие трубочкой, положил на божницу. Три дня не дотрагивался, все три дня молился, а домочадицы с Анастасией Марковной шубы чинили, пристраивали в складках тайнички, деньги зашивали на чёрный день.
12
Отпустила боярыня Анна Ильинична Малаха в Рыженькую. Лошадку ему дали двадцатигодовалую, но сам телом лёгок, подарки Маняшины да сыновьи тоже не тяжелы. Поехал себе, не понукая старую. Идёт, везёт, и слава Богу.
Лошадка оказалась мудрая. Испытала терпение возницы - не шумит, не стегает - рысцой пошла. Как в гору, Малах спрыгивал с телеги, ободрял работницу ласковым словом. Лошадка прядала ушами, благодарно вздыхала.
Нужно было к жатве поспешать, но Малах правил в иную сторону.
Носил он в ладанке горсть земли со своего поля. Запало ему в сердце получить через ту горсточку благословение всему полю. В Москве не набрался смелости открыть желание дочери и детям, а как поехал восвояси, так рука и потянулась к ладанке. Решился - была не была. Дорога дугой, да лишь бы жизнь была прямая. К святейшему, в Новый Иерусалим отправился.
Никон ныне, как прыщ на языке, многие смелы поносить гонимого. Сказать о патриархе непристойность - заслужить милость сильных мира. Это ли не сатана?
В первый день пути пришлось Малаху под ясными звёздами заночевать. Остановился возле рощицы у малой речки. Рыбаки ему щучку подарили, голавликов с плотвичками.
Запалил Малах костерок, стал ушицу варить.
Вдруг голоса, шаги и - молчок. Малах, заслоняя глаза, глядел-глядел во тьму да и позвал:
- Эй, человек! Поспела ушица!
К костру подошли три монахини.
- Дозволь, дедушка, погреться? Идём, идём, а жилья всё нет.
- Похлебайте ушицы, говорю! Ваша еда, постная.
Монашенки были молоды, а под глазами чёрные круги.
Помолились, достали свои ложки, свой хлеб.
Похлебали.
- Ложитесь на телеге спать, - предложил Малах.
- А мы и ляжем, - согласились монашенки.
Двое пошли укладываться, третья осталась у огня.
- Далеко ли путь держите? - спросил Малах.
- В Никольский монастырь, в Арзамас. Собирали в Москве деньги на строительство, да больно много собиральщиков, дающих мало.
Малах поглядел на монахиню позорче: лицо пригожее, а глаза уж такие медленные, глянут и замрут.
- Тебя, бедную, чай, обидели?
- Инокиню нельзя обидеть, мы не от мира сего... Да из меня, знать, плохая монашенка... Повстречалась нам нынче великая мерзость. Зашли мы утром в село у дороги, в имение княжича Якова Никитича Одоевского, а княжич над своими крестьянками казнь творит. Была у него псовая охота. Приказал он крестьянкам лечь с его гостями. Семь исполнили волю, а три - нет. Этим трём завязали платья над головой, поставили к столбам, и велел княжич всей деревней бить их по стыдному месту, за прекословие. Глядя на то позорище, не сдержалась я, грешница, пригрозила Якову Никитичу проклятьем. Он засмеялся, крестьянок отпустил, а нас привязал. До вечерней зари стояли... Такие ныне православные бояре у православного царя. Антихрист шастает по Русской земле.
- Так ведь шастает! Меня за крест по шее да по щекам били, - сказал Малах. - Один раз за то, что двумя перстами крестился, другой раз за то, что тремя...
- Живём сатане на смех. В монастыре нашем Великим постом драка случилась между старицами. Одни кладут поклоны на молитве Ефрема Сирина, а другие не кладут. До крови бились.
- Прибывает злобы в людях.
- Прибывает. Как саранча плодится.
Улыбнулась вдруг жалобно.
- Посплю возле огонька. Люблю на искры смотреть. Я бы и на звёзды поглядела, глаз не сомкнувши, на хвостатую особливо, да уж больно вымучил нас Яков Никитич. Глупенький, на его потомках слёзы инокинь отольются.
Легла на землю, положила голову на ладонь.
- Как зовут тебя, старица?
- Алёной.
Утром проснулся, а стариц след простыл. Попил Малах из реки водицы, напоил лошадь и дорогой всё раздумывал о бесовстве именитого княжича.
- Господи, чего впереди-то ждать?
Новый Иерусалим утешил, показался иконой наяву.
Малах молился в приделе, называемом "Гефсимания". Здесь и увидел патриарха. Изумился, на колени стал. Никон подошёл к старику.
- О чём спросить желаешь, добрый человек?
- Благослови, святейший, поле. В этой ладанке частица земли моей. Рождает поле, не стареет, да я стар, силы убывают. Страшно мне, святейший, не досталось бы поле худому работнику после меня. И другое страшно. А вдруг поле тоже состарится, родить перестанет.
Задумался Никон.
- Многие ко мне приходят, но не было более разумного, чем ты. - Трижды поцеловал Малаха, повёл с собою в алтарь, миром помазал и его и ладанку и дал ещё одну: - Здесь земля из Гефсиманского сада. Поступай с нею по твоему сердцу, на груди носи, передавая из рода в род, или рассыпь по своему полю. Всяко будет хорошо. Блажен твой труд, сеятель. Помолись обо мне, о грешном Никоне, а я о тебе помолюсь.
Спросил имя и отпустил.
Поехал Малах в великой радости, грудью чувствуя обе землицы, свою и святую.
13
22 августа, на преподобную Анфису, по приказу царя Алексея Михайловича настоятеля Чудова монастыря архимандрита Павла рукополагали в епископы с наречением митрополитом крутицким.
Аввакум собирался воспользоваться этой хиротонией, чтоб вручить своё писаньице великому государю из рук в руки, но разболелся. Не мог головы от подушки поднять.
- Давай-ка я отнесу челобитие, - сказал Аввакуму Фёдор.
- Государь не любит, когда к нему с письмами устремляются. Стража у него на руку быстрая: поколотят.
- Царь побьёт - Бог наградит.
- Дерзай, коли так, - согласился протопоп - В церкви не подходи, а вот будет в карету садиться, тут уж не зевай. Да смотри, чтоб никто из его слуг грамотку не выхватил, в самые царские ручки положи.
Устремился Фёдор исполнять повеление батюшки Аввакума, как ласточка. Пролетел через стражу, да Алексей Михайлович кинул от себя письмо, будто руки ему обожгло. Стража спохватилась, поволокла Фёдора прочь от царя, да юродство силу даёт человеку неимоверную. Из ласточки медведем обернулся. Двух царских служек зубами хватил. Его пихают, топчут, а он дерзновенно поднял в деснице челобитие, кричит на всю Ивановскую:
- Царю правда руки жжёт!
Отволокли Фёдора под Красное крыльцо, там и спросили наконец: от кого челобитие?
Узнав, что от Аввакума, царь прислал за письмом Петра Михайловича Салтыкова. Фёдора отпустили.
Спрашивал Аввакум смельчака:
- Салтыков грубо письмо забирал али вежливо?
- Вежливо, - ответил Фёдор, потирая шишки, поставленные рукастыми царёвыми слугами.
- Скажи, Фёдор, по душе будет царю писание моё или же осерчает?
- Коли не читавши людей бьёт, то прочитавши захочет сжечь, - и тебя, и меня, и письмо твоё.
- Болтай! - не согласился Аввакум.
А Фёдор не болтал.
Челобитная Аввакума привела Алексея Михайловича в ярость. Кричал Салтыкову, бывшему в тот день возле царя:
- Сукин он сын! Погляди, что пишет, злодей! "Я чаял, живучи на Востоке в смертях многих, тишине здесь в Москве быти, а я ныне увидал церковь паче и прежнего смущённу". Кто смутитель-то? Пётр Михалыч, чуешь, на кого кивает этот дурак?! "Не сладко и нам, егда рёбра наша ломают и, розвязав, нас кнутьем мучат и томят на морозе гладом. А все церкви ради Божия страждем". Они страждут, а царь только и знает, что ереси плодит. Выхватил из нового служебника словцо и тычет своему царю в самую харю: "духу лукавому молимся". Вели, Пётр Михайлович, прислать ко мне подьячего из Тайного приказа. Всех научу, как письма царю писать! Прикажу сжечь Аввакума.
В царских дворцах стены с ушами. За прибежавшим на зов царя подьячим дверь не успела затвориться, как явилась Мария Ильинична.
- Уж и за дровишками небось послал?! - закричала на мужа, не стыдясь чужих глаз и чужих ушей. - Правды ему не скажи! Одного лису Лигарида слушаешь. Он тебе в глаза брешет, а ты и рад. Хочешь, чтоб Москва мясом жареным человеческим пропахла?
Царь струсил, а Пётр Михайлович в ужасе выскочил вон из комнаты.
- Матушка, про что шумишь? Кто тебя прогневил? - спросил Алексей Михайлович невинно, но Мария Ильинична так на него глянула, что головой клюнул.
- Совсем уж с греками своими с ума спятил! Не обижай русаков, батюшка. Коли отвадишь от себя русаков, чей же ты царь-то будешь?
Постояла перед ним, величавая, прекрасная, и ушла.
Алексей Михайлович глянул на подьячего.
- Ты вот чего... Садись-ка да пиши быстро. Совсем дела запустили. Пиши к Демиду Хомякову в Богородицк. Жаловался, что плуги многие да косули заржавели. Пиши: пусть не бросается ржавыми-то! Пусть всё ржавое переделывает во что сгодится.
Пока подьячий писал грамотку, Алексей Михайлович достал хозяйственную книгу.
- Шестого августа просили мы прислать из Домодедова на Аптекарский двор двадцать кур индийских.
- Так их прислали, великий государь.
- Прислать-то прислали! Я просил, чтоб сообщили остаток.
- Сообщили, великий государь. Принести запись?
- Принеси.
Подьячий умчался.
Алексей Михайлович вытер платочком взмокшее лицо. Понюхал платок. Розами пахло. Царица-голубушка розовым маслом на его платки капает, для здоровья. Запах был чудесный.
- Фу! - сказал Алексей Михайлович и тотчас вспомнил про Аввакума, позвонил в колокольчик. На зов явился комнатный слуга.
- За Петром Михайловичем сбегай, за Салтыковым.
- Он здесь.
Явился Пётр Михайлович.
- Ты вот что, - сказал государь, с ужасным вниманием пялясь в хозяйственную книгу. - Ты сходи к Аввакуму, скажи ему, пусть о Пашкове толком напишет. Да ещё скажи: довольно ему людей простодушных распугивать. Не куры. Мне говорили, где Аввакум побывал, там церкви пусты... Узнай всё и доложи о запустении, верно ли?
В комнату вбежал подьячий, быстрёхонько поклонился, раскрыл книгу.
- Вот, великий государь! В Домодедове осталось тринадцать петухов, двадцать девять куриц, сто сорок одна молодка.
- Это в остатке? - Лицо Алексея Михайловича стало серьёзно и даже озабоченно.
- В остатке, великий государь!
- Приплод не велик, но теперь, думаю, расплодятся, коль сто сорок молодок у них.
- Да уж расплодятся, великий государь.
14
Аввакум писал о Пашкове:
"В 169 Афонасей Пашков увёз из Даур Никанские земли два иноземца, Данилка да Ваську, а те люди вышли на государево имя в даурской земле в полк к казакам... Да он же, Афонасей, увёз из Острошков от Лариона Толбозина троих аманатов...
Да он же увёз 19 человек ясырю у казаков. А та землица без аманатов и досталь запустела...
Да он же, Афонасей, живучи в даурской земли, служивых государевых людей не отпущаючи на промысел, чем им, бедным, питатися, переморил больше пяти сот человек голодною смертию...
Да он же, Афонасей Пашков, двух человек, Галахтиона и Михаила, бил кнутом за то, что один у него попросил есть, а другой молвил: "Краше бы сего житья смерть!" И он, бив за то кнутом, послал нагих за реку мухам на съеденье и, держав сутки, взял назад. И потом Михайло умер, а Галахтиона Матюшке Зыряну велел Пашков в пустой бане прибить палкою..."
И о других многих злодействах, нелепых, страшных, поведал Аввакум.
Закончив писаньице, сказал Анастасии Марковне:
- Знать, пронесло грозу над нами. Пашкову-горемыке достанется. Поделом, а ведь жалко дурака.
- Что его-то жалеть, зверя? - сказала Анастасия Марковна. - Жалко благодетельниц Фёклу Симеоновну да Евдокию Кирилловну.
Вот уж ко времени помянула!
Дверь отворилась вдруг, и вошёл... Афанасий Филиппович Пашков.
Взошло бы солнце среди ночи, меньше было бы дива.
Анастасия Марковна шею вытянула, руки подняла, но забыла опустить. Аввакум щурил глаза и головой от света отстранялся, чтоб разглядеть: не поблазнилось?
- Я, батюшка! Собственной персоной, ахти окаянный Афанасий.
- Афанасий по-русски "бессмертный", - сказал Аввакум.
- А ты кто у нас по-русски?
- Я - "любовь Божия", Афанасий Филиппович.
- А Филипп тогда кто?
- "Любящий коней".
- Ты - Бога, а я, бессмертный, - коней, - Пашков улыбнулся.
Аввакум пришёл в себя, встал, поклонился бывшему воеводе.
- Заходи, Афанасий Филиппович, коли дело есть до нас, ничтожных. Уж очень лёгок ты на помине: челобитную царю пишу о деяниях твоих. Не Пётр ли Михайлович шепнул тебе об этой челобитной?
Пашков, седенький, лицом белый, улыбнулся протопопу своими синими глазами, ужасными, когда тиранство творилось.
- Просить тебя пришёл, батюшка Аввакум. В Даурах все трепетали предо мной, один ты перечил, к Богу о правде взывая. Сильнее ты меня, батюшка.
- Бог сильнее, Афанасий! Бог!
- Бог-то Бог... По-твоему получается. Постриги меня, как грозил.
- Опалы боишься?
- Боюсь, батюшка. Коли царь возьмётся разорять, так разорит всё моё гнездо. На сыне моём, сам знаешь, вины большой нет, на внучатах... Ты уж смилуйся, постриги меня.
Встал на колени.
- Не передо мною! - крикнул Аввакум. - Перед Господом!
Указал дланью на икону Спаса.
- Ему кланяйся!
Пашков на коленях прошёл через горницу, у божницы поднялся, приложился к образу.
- То-то, - сказал Аввакум. - Постричь - постригу, с великою радостью в сердце. Но Фёкла-то Симеоновна готова от мира отречься?
- У нас уговор. В один день пострижёмся.